Текст книги "Выпашь"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)
V
Если бы у Ротмистра Ранцева не было его офицерского прошлого, если бы в этом прошлом не стояла великолепная, несказанно прекрасная Императорская Россия с ее безподобною Армиею, с ее Лейб-Mариенбургским полком, Офицерскою кавалерийскою школою и ее королевскими парфорсными охотами, даже с оставившим столько печальных воспоминаний постом Ляо-хэ-дзы, если бы не было у Петрика его Георгиевского креста и незабываемого впечатления лихой конной атаки и сладкого мига, когда он подумал, что убит, жить было бы можно. Надо было только совсем забыть прошлое. Не думать о милой, культурной и очаровательной жене, Валентине Петровне. Забыть все, и прежде всего забыть Россию, и зажить жизнью европейского рабочего. Ограничить круг своих мышлений «своей» газетой, научиться питаться впроголодь, гасить голод пивом и аперитивами в бистро и никогда не вспоминать, что и у него была когда-то другая жизнь.
Надо было полюбить этот город, кипящий людьми и машинами, куда-то спешащий и торопящийся. Найти прелесть в серой анфиладе домов, скрывающихся в голубоватом тумане. Уметь выхватывать красоты Парижа и ими любоваться. Остановиться у статуи у сада Тюльери и вдруг проникнуться ее необычайной красотой, залюбоваться красотами старых королевских и Императорских дворцов, понять неуклюжую роскошь республиканских храмов золотому тельцу – банков. Полюбить бульвары и Сену, когда они точно растворяются в лиловых сумерках, а вода горит в золотом огне.
Восхититься, так, чтобы дух захватило, видом на Трокадеро… Тогда Петрику все стало бы легче. Если бы он мог стать, хотя на миг, эстетом и тонким знатоком художественной архитектуры, он нашел бы много радости в свои воскресные отдыхи и понял бы красоты поэзии «урбанизма»… Но Петрик был ротмистром Ранцевым, и красоты пустыни с ее золотым солнечным светом он ценил выше всех архитектурных красот, выше разных «кватроченто» и «квинтаченто», о чем он читал в газетах и чего даже не понимал.
Миллионы людей и десятки тысяч Русских «беженцев» жили такою жизнью и находили ее нормальной. Они не знали настоящего семейного очага, они почти никогда не видали полей и лесов. Природу им в полной мере заменяли: Булонский лес, поэтическая прелесть парка Монсо, широкие аллеи Венсенского леса, или скромный парк Монсури. Птички и кролики в клетках на набережной против Ситэ, парижские воробьи и зяблики дарили им трогательную, детскую, сентиментальную радость.
Цветочные рынки у Нотр-Дам и у Маделен им были дороже степей, которых они никогда не видали. Их мечта, верх благополучия – свой автомобиль. Шелест шин по гудрону улицы и пение клаксона – лучшая музыка. Петрик видел толпы людей, сидящих часами за столиками в кафе на бульварах за чашкой кофе, шоколада или за рюмкой вина, и глядящих, как мимо них, словно река течет, идут безконечной вереницей прохожие и густо едут такси и собственные автомобили. Их мерный шум сливается с гомоном толпы, с гудками машин, с повторяющимися через равные промежутки звонками сигналов и свистками городовых и образуют своеобразную музыку города. Должно быть, она нравится всем этим людям, что так глубокомысленно часами сидят в кафе и находят в этом биении городской жизни отдохновение. Петрик не понимал этой жизни. Да и не на что было сидеть в кафе.
Петрик видел толпы подле кинематографов, он много знал и слышал о них, но никогда в них не зашел.
Настоящей жизни Парижа, что идет, так сказать, поверх этой жизни, Петрик не знал.
Он сразу попал в пролетарии. Он понял, что, когда он – нищим, ничего не имея, – жил ради милостыни в ламаистском монастыре, он не был пролетарием. Здесь в Париже, имея какой-то, хотя и небольшой заработок, он с ужасом ощутил все значение этого слова и всю пустоту такого существования.
Кругом были такие же, как он, люди. Отель «Модерн» был ими переполнен. Петрик с сердечным содроганием замечал, что эти люди уже не чувствовали своего падения. "Неужели", – думал он, – "и я дойду до такого же состояния?" Букетовы и Сусликовы жили только тем, кто сколько получил на чай. Одни откладывали деньги и мечтали купить в рассрочку участок земли, другие не пропускали ни одной новой фильмы и знали всех звезд и звездочек кинематографического мира, третьи всю неделю работали с точностью автоматов, чтобы в воскресенье пропить весь свой недельный заработок в ближайшем бистро, или в русском ресторане. Каждый жил и думал так, как ему подскажет его газета.
Петрик еще не мог так жить. Он тосковал и возмущался.
– Ничего, обтерпитесь, привыкнете, – говорила ему Татьяна Михайловна. – Все мы тоже по первоначалу тосковали, да видим, что ничего не выходит, и привыкли.
Петрик не мог ни привыкнуть, ни примириться с таким положением вещей, когда нельзя переписываться со своей женой, когда из одного культурного города нельзя написать письмо в другой культурный город и хотя бы только узнать, жива или нет жена, самый близкий человек. Послать хотя открытку и сказать: "я жив", и получить ответное: "храни тебя Господь". Этого нельзя было сделать, и Петрик ничего не знал и не мог узнать о своем Солнышке. Точно все прошлое опустилось в могилу и вместе с этим прошлым опустилась в могилу и его родная Аля. Это было хуже могилы. Если бы все это было в могиле, на нее можно было бы приходить, можно было бы знать: "да, все кончено: они умерли". Но они, может быть, были живы и не было возможности снестись с ними. Могила России была недоступна для посещения и нельзя было приехать на эту могилу, чтобы на ней помолиться и возложить цветы.
Тихая злоба накипала в сердце Петрика. Эта ее вынужденная тихость и затаенность были ужасны. Петрик не мог спокойно смотреть на сытых и самодовольных иностранцев, для которых таким чужим и ненужным было его большое Русское горе.
Петрик не мог спокойно читать о Лиге Наций, которую он называл «идиотской». Все эти конгрессы, съезды политиков, болтовня о Соединенных Штатах Европы, о всеобщем разоружении, казались ему насмешкой над здравым смыслом людей, и Петрик не мог понять, как это никто не возмутится, никто не разгонит всех этих праздно болтающих политиков. Вся большая политическая «кухня» казалась дикою и ребяческою игрою, когда муж из Парижа не может написать письма своей жене, оставшейся в Петербурге. Среда отеля Модерн его не удовлетворяла.
– Ну, что вы все с чем-то носитесь, – сказала ему как-то мадам Сусликова. – Живите и живите… Ну, и пусть там большевики. Нам-то что до этого за дело?…
Лишь бы они нас не трогали.
И всюду вокруг себя, особенно первое время, Петрик видел и слышал это: "нас… меня… я…" Даже церковь не могла удовлетворить и успокоить Петрика. Она была благолепна и несказанно прекрасна. В ней служили с торжественным, медлительным византийским, красивым обиходом. В ней пел прекрасный хор Афонского. От этого пения сладко сжималось сердце Петрика и неизъяснимое умиление захватывало и врачевало душу. В ней «выступали» знаменитые оперные артисты и артистки и об этом объявлялось в газетах. Но… как-то слишком непротивленчески примирилась она с советскою властью. Она не проклинала ее и не анафематствовала. Петрику же, с его неизбывною тоскою, с его страшною болью за Россию, именно нужна была анафема, благословение на брань, призыв, немолчно звучащий о борьбе до последнего с богоборческою, сатанинскою властью. И потому прекрасный храм казался ему холодным и отступившимся от борьбы за Бога. Церковь не отвечала бурному кипению его сердца.
Петрик боролся со всем этим и не поддавался общебеженскому равнодушию – и в чужой парижской жизни искал, за что бы ему зацепиться.
VI
Мастерская, где работал Петрик, стояла как-то особняком от завода. В ней было много воздуха, много света и простора. Этим она выгодно выделялась от других заводских мастерских. Она была, кроме того, всегда пропитана чистым смолистым духом дерева и спиртным запахом опилок. Она представляла из себя громадный сарай, сколоченный из осмоленных досок и покрытый черепичной крышей. Громадные окна прекрасно ее освещали. На средней стене, на самом верху, между стальными матрицами и инструментом на особой полочке стояла небольшая алебастровая статуя св. Иосифа, покровителя плотников. Вправо от широкого входа – на телеге можно было въехать – был чертежный стол, заваленный бумагой, циркулями, сантиметрами, линейками и мелким ручным инструментом. За столом занимался контрометр, мосье Жозеф. С Петриком работал красивый молодой парень, с вьющимися каштановыми волосами, с большими на выкате глазами, мосье Эжен, вчерашний лихой матрос крейсера «Lаmоttе Рiquеt». Он являлся сотрудником и учителем Петрика в его новом ремесле.
Пол мастерской был из бетона и выровнен математически точно. Посередине была механическая пила. Ее овальная безконечная полоса с мелкими зубцами свешивалась с махового колеса и, чуть прогибаясь, переходила на передаточное колесо.
Сорванный палец у Эжена говорил, как надо было быть осторожным перед ее зубцами.
За пилою, точно громадная жаба, накрытая черным чехлом, стоял электрический мотор. Стоило снять чехол, повернуть рукоятку – и мягко висящая пила напрягалась, сливалась в стремительно с тонким свистом несущийся поток и если подставить под него в прорез станка дерево вдоль, или поперек, ровно отпиленные обрубки начинали падать на землю.
В другом конце барака был механический рубанок. Стальной вал с выступами крутился, шлифуя доски, делая пять тысяч оборотов в минуту. Доска сама ползла между зажимов, розовые стружки фонтаном летели от нее и она выходила словно полированная. И еще были машины – и когда со свистом крутились они, жутко было ходить по мастерской. Было в их тонком свисте что-то ядовитое, предупреждающее, как в змеином шипении. В самом углу сарая стоймя стояли доски. Их каждое утро привозили, а к вечеру они обращались в непонятные Петрику обрубки, палки, куски, сделанные машинами строго по тому чертежу, какой дал за образец контрометр.
Работа была нехитрая и нетрудная. Контрометр циркулем и линейкой разметит по доске, что надо сделать, вставит в машины нужные лекала, и Петрику с Эженом остается только подносить доски и направлять их движение в машине. Но работа требовала большого внимания. Малейшая неосторожность – и можно было или загубить материал, или навеки испортить себе руку, о чем постоянно напоминал Петрику оторванный палец Эжена. Мечтать или думать о постороннем за работой не приходилось. Человек был при машине каким-то простым придатком, так же механически точно работающим, как и остальные части машины. От этого в голове наступала какая-то притупляющая бездумность, ослабляющая голову. Она долго не проходила. Чем дольше работал Петрик в мастерской, тем острее было у него сознание, что он больше не офицер, даже и не человек, не одухотворенное Богом существо, но лишь какой-то механизм, особый, что ли, валик, нужный для машины.
Думать было нельзя. Одна доска шла за другою с безпощадною точностью и непрерывностью. Кончали работу у пилы, переходили к рубанку, потом к токарному станку. От семи часов утра до полудня и от двух часов до семи, без всякого отдыха. Иногда работали "на аккорд" и тогда оставались в мастерской до семи и до восьми вечера. Дня совсем не видали. В те минутные перерывы, когда смолкали станки и Петрик с Эженом носили доски, Петрик с каким-то ужасом думал, кому и для чего были нужны эти безчисленные бруски, рамы, лестницы, решетки? Ели их, что-ли? Они были непрерывно – и всегда почему-то спешно – нужны. Иногда в мастерскую заглядывал инженер. Контрометр снимал перед ним каскетку и с непокрытой головой ходил сзади, выслушивая его замечания. Наблюдая их от своего станка, Петрик вспоминал рассказы «Канбо-ламы» о рабстве в европейских странах.
В такие дни, после ухода инженера, контрометр был особенно придирчив и тогда работали до девяти, чтобы выслужиться перед инженером.
Возвращаясь домой, Петрик думал о социализме и о восьмичасовом дне. Восемь часов работать, восемь часов развлекаться и восемь часов отдыхать. Утопия, сладкая мармеладная конфетка, плодящая безработных и нищету. И контрометр, и Эжен это понимали. За сверхурочные часы платили. В такие дни, вечером, контрометр, выходя из мастерской, закуривал вонючий «капораль» и говорил внушительно:
– Mаis ditеs dоnс, когда на носу выставка и надо все подать к сроку… Аh, mеs viеuх! Il fаut trаvаillеr!.. Cа mаrсhе… Cа rоulе… Надо поспевать. Аh, sаlеs сrараuds, – последнее относилось к социалистам и безпочвенным мечтателям, бездельникам, к писателям из «Юманите». – Постояли бы они у станка, соmmе nоus, lеs аutrеs, не говорили бы глупостей…
Эжен молчал.
За фабричным переулком, тускло освещенным редкими фонарями, они расходились.
Контрометр шел на электрическую дорогу. Эжен прямо на мост. Петрик шагал домой вдоль набережной Сены. Голова была пуста. Голод сосал под ложечкой. Петрик знал, что досыта он никогда не наестся. Заработок был слишком мал для этого. И так месяцы… Годы…
VII
По мысли профессора, генерала Н.Н. Головина, при содействии и по указаниям Великого Князя Николая Николаевича при собрании Галлиполийцев были организованы Высшие Военно-научные курсы. Плата за лекцию три франка. Петрик отказался от чая после обеда и записался на курсы.
Весь день он был рабочим, «маневром», придатком к машине. Весь день свистели пилы и моторы, летели в лицо и осыпали одежду стружки. Весь день только и было слышно, что:
– Cа у еst!.. С'еst cа!..
И напряженное внимание, чтобы не попасть под пилу или безумно скоро вращающийся вал.
Наступал вечер. Петрик поспешно и тщательно одевался в своем крошечном номеришке.
Он надевал жесткий стоячий воротник, повязывал шею галстухом, черным с желтыми полосками, Mариенбургских полковых цветов, надевал тщательно вычищенный синий пиджак и отправлялся на ruе Mаdеmоisеllе. Само название улицы нравилось Петрику.
Чем-то рыцарским веяло от него. Улочка была узкая, тесная, в захудалом квартале и как-то в стороне от больших дорог. В ней тускло горели фонари. Дома были какие-то серые и невысокие. Петрик издали уже узнавал дом № 81. Подле него у ворот толпились такие же, как и он, бедно приодетые люди, молодые и старые. Петрик за год своего пребывания в ламаистском монастыре привык к одиночеству и созерцанию – и туго сходился с людьми. Он встречал здесь кое-кого знакомого по школе.
Много было совсем молодых и незнакомых Петрику. И Петрик радовался, глядя на них: шла ему смена. Нет, не погибнет Россия. Они, старые, погибнут, но им навстречу придет вот эта самая молодежь. Петрик входил через ворота на тесный и темный двор. В конце его тускло светилась дверь. Там тоже толпились люди. Сейчас же почти за дверью был большой неярко освещенный зал. В нем рядами стояли простые стулья. Ни столов, ни парт не было. В конце зала было возвышение и на нем небольшой стол для лектора и доска для карт. Все было бедно и просто. И кругом стояли люди в пиджаках, в легоньких, продувных пальтишках. Петрик знал, что это за люди. Целый день они точили на станках «пьесы», сидели за рулем такси, подавали в ресторанах, ходили по поручениям «патрона», сидели в бюро банков и контор, – это все был самый настоящий пролетариат, городская пыль, довольная, что ей позволили работать и питаться у чужого очага. Целый день они бегали на призыв гостя, боялись белой палочки «ажанов», боялись попасть в «аксидан». Они даже по-русски разучились говорить правильно, но постоянно вставляли словечки из своего «метье». Одни приходили сюда со спинами и поясницами, ломящими от боли, непосильного и непривычного физического труда, другие со страшно натянутыми нервами, трепещущими от напряженнейшего внимания при езде по городу в постоянной толчее машин, третьи после утомительной банковской работы. Они наблюдали, как проедались и пропивались за столом тысячи франков, они видели нарядные стотысячные машины, Роллс-Ройсы и Эспано-Сьюиза, а сами правили скромными и дешевыми Ситроенами, взятыми от хозяина гаража… Они не завидовали. Они только недоумевали, при чем в этом городе таких резких контрастов были на всех правительственных зданиях надписи: "свобода, равенство, братство"… Это был наглейший обман. Эти девизы всегда напоминали Петрику другие девизы, где не было никакого обмана, и которые говорили о суровом и прекрасном долге: "За Веру, Царя и Отечество"…
Время близилось к девяти часам вечера. Зал наполнялся. Гул голосов раздавался в нем. Занимали стулья. Из глубины, из узкой двери показалась фигура крепкого худощавого человека. Несмотря на штатский костюм, всякий признал бы в нем русского генерала и притом артиллерийского. Спокойный, уверенный голос раздался по залу. Команда:
– Господа офицеры!
В первые ряды стульев прошел человек в черном пиджаке. У него была небольшая черная бородка и черные усы. Его все здесь знали и почитали: генерал Кутепов, командующий Русской Армией на чужбине, ее учитель и воспитатель в Галлиполи. Он поклонился собравшимся, и негромко сказал:
– Господа офицеры!.. Садитесь, господа!..
Точно кто открыл какие-то широкие ворота перед Петриком. В эти ворота влился яркий свет. За ними исчезла полутемная, узкая комната, исчезли и все эти страшные годы погрома Российской Армии. Петрику казалось, что он видит на плечах своих соседей золотые и серебряные погоны и ощущает и на своих плечах священные погоны родного Лейб-Мариенбургского полка. Петрик чувствовал то, что чувствуют все: тот полк, в который он вышел, был ему более родным, чем тот, где он служил последнее время. Здесь, в Галлиполийском собрании, Петрик всегда и неизменно чувствовал себя Лейб-Мариенбургцем.
Тактика пехоты и артиллерии… Тактика его родной конницы. Новая ее организация.
Такая, какой не знал Петрик, но какая должна быть в связи с механизацией современной войны. Мелочную лавочку напоминала Петрику эта новая организация конницы. Как в мелочной лавочке есть все: и мыло, и деготь, и хомуты, и кнуты, и пряники, и керосин, и селедки, и почтовая бумага, и карамель, и свечи. Так и тут: были и сабли, и ручные гранаты, и ручные, и станковые пулеметы, и горные пушки, и броневые машины, и аэропланы, и телеграф, и телефон, и Петрику было страшно, что при таком обилии и разнообразии как бы не стало не хватать коннице того конного духа, что так хорошо знали Великий Князь Николай Николаевич, что понимал Старый Ржонд, Кудумцев и Ферфаксов и который увлек в конную атаку и самого Петрика.
На французских планах с невнятными знаками, – к ним долго не мог привыкнуть Петрик, – решали тактическую задачу и наступали целою дивизиею, следуя всем правилам, добытым опытом великой войны.
Петрик вспоминал здесь уроки прошлого и учился тому новому, что ему и тем, кто был с ним, непременно понадобится для России. Здесь он приобретал не только знания, но научался верить в будущее России.
Лекции начальника и руководителя курсов профессора Головина по стратегии, его отчетливый рассказ о Великой войне, о двух громадных операциях Русской армии: битвах в Восточной Пруссии и Галицийской, сменялись лекциями по тактике пехоты полковника Зайцева, лекциями по артиллерии генерала Виноградского, кавалерии генерала Доманевского, так волновавшими Петрика его ярким рассказом о "беге к морю" на западном фронте, о ярких атаках русской конницы у Волчковце, о корпусе Новикова на фронте восточном. Все это было интересно, все это так захватывало…
Петрик слушал и об инженерном искусстве, что преподавал генерал Ставицкий. Новая война возникала в представлении Петрика. Не совсем такая это была война, как то хотелось бы Петрику, но ее нужно было знать.
Ночью Петрик возвращался в перенаселенный отель. В темных улицах свеж и чист был воздух. Деревья бульваров отдыхали от дневной керосиновой гари и от них веяло ароматом листвы. В бистро еще горели огни. Петрик шел пешком. Трамваи и метро становились все дороже и дороже, и были не по карману простому «маневру». Петрик шел бодро. Ему временами казалось что на его ногах тихо побрякивают шпоры. Да ведь и точно: это шел ротмистр Ранцев, и шпоры ему полагались. Даже, может быть, это шел полковник Ранцев, командир нового механизированного Лейб-Мариенбургского полка! Петрик шел и обдумывал, как он поставит по старым полковым казармам все эти сабельные, пулеметные и технические эскадроны, куда поместит конно-горную батарею.
В отеле Модерн все спали. Сквозь тонкие двери и переборки между номерами слышен был дружный храп уставших за день людей. Петрик на носках поднимался к себе на шестой этаж. Поскрипывали деревянные ступени лестницы, и электрические груши гасли раньше, чем Петрик успевал достигнуть до следующего этажа. Но Петрик ничего этого не замечал. В мечтах своих он был все еще командиром полка… Да не целой ли бригады, выполняющей ответственную задачу? Он ложился с пустым желудком на свою жесткую и широкую «национальную» постель и долго не мог заснуть. Он со своей бригадой выгонял из Москвы коммунистов. Броневики мчались по Тверскому шоссе. Сабельные эскадроны жидкими лавами проходили через Петровский парк. У Химок уже ударили его горные пушки. Сам Петрик сидел на прекрасной лошади над аппаратом безпроволочного телеграфа и диктовал молодому корнету донесение генералу Кутепову, с пехотой подходившему к Подсолнечной… Мечты как-то сливались со сном, и уже нельзя было понять, о чем он думал и что ему снилось.
Резкий звонок будильника в соседнем номере будил Петрика. Половина шестого.
Время вставать и идти на работу.
Просыпался уже не лихой командир конной бригады, а скромный и бедный, простой "маневр".
Он пил жидкий кофе в бистро напротив отеля и шел по хорошо изученному пути на завод.
От Сены тянуло холодною сыростью. Среди длинных и низких грязных заводских построек черным прямоугольником выделялось мрачное здание его "mеnuisеriе еt sсiеriе". У ворот уже стояли штабели свежих досок: их сегодняшний урок. Эжен курил папиросу подле них.
– Воnjоur, mоnsiеur Рiеrrе.
– Воnjоur, mоnsiеur Еugenе.
Было по-утреннему зябко. Вязли в глинистой земле ноги. Тонкий пар шел от дыхания.
Приходил контрметр. Он открывал большим железным ключом замок и раскрывал ворота.
Петрик и Эжен за перегородкой в мастерской снимали городское платье и облачались в просторные коричневые рабочие "соmВinаisоns".
Несколько минут уходило на носку досок и их разметку. Эжен курил за воротами, Петрик смотрел в окно. Серая грязная улица была за окном. Низкие постройки.
Утренний туман стлался над нею. Потом визжала пила и рубанок вращался, делая восемь тысяч оборотов в минуту. Розовые смолистые стружки летели широким фонтаном и был их запах нежен и отзывал спиртом. У станка стоял простой маневр Пьер.
– Cа у еst!.. Cа vа!..
– С'еst cа!..