Текст книги "Выпашь"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
ХI
По узкой лестничке, прилепившейся к стене, такой узкой, что вдвоем нельзя было идти, спустились в церковь. Она была устроена в боковой пристройке дачи, стоявшей прямо на земле. Должно быть, здесь был раньше кабинет владельца Шуаньи.
Пол был покрыт соломенной циновкой. Несколько недорогих ковров лежало посередине и по сторонам. Эта комната была перегорожена дощатым иконостасом, выкрашенным коричневой краскою. Верх иконостаса был разделан «кремлевскими» зубцами. Три плоских, выпиленных из досок купола были над вратами. Один, побольше, над Царскими, два поменьше – над малыми. Они были покрашены в синюю краску и по ним были нарисованы золотые звездочки. Под куполами были белые башенки с нарисованными на них окнами звонниц. По иконостасу и по стенам были развешаны иконы. Тут были маленькие, семейные, очень старинные и ценные и между ними висели простые, писанные на досках, и просто печатанные на бумаге иконы.
Небольшие хоругви с наклеенными на шелку бумажными образами стояли по бокам малых врат.
Приведший в церковь человек в седой бородке пояснил певчим:
– Вся церковь сделана собственноручно Великой Княгиней.
Все в церкви было просто и бедно и в тоже время изящно и умилительно-трогательно.
Перед большими иконами свешивались на бронзовых цепях лампады, сделанные из распиленного пополам кокосового ореха, в который были вставлены цветного стекла стаканы с маслом.
Простые деревянные свещники, жидкие аналои: все было беднее, чем в сельской церкви в России.
Без ничего, все отдав и оставив в России, пришел сюда, ничего ни у кого не прося, Великий Князь, и здесь заботами и трудами Великой Княгини устроена была эта скромная церковь-молельня.
И не нашлось ни русской, ни французской руки, что воздвигли бы Великому Князю, спасителю Франции, достойный для возношения молитв храм.
Обстановка крошечной церкви трогала. Это чувствовал не только Ферфаксов, это было заметно по тому, с каким волнением входили и другие певчие. Воронин совещался, где им стать. На крылосе – собственно крылоса почти и не было – они, их было двадцать три человека, не помещались. Решили стать в алтаре.
Проскомидия кончилась. Чтец – это тоже был офицер в штатском, – кончил чтение и отнес книги в алтарь. В церкви наступила тишина ожидания. Перед лестницей у окна стали три дамы и с ними три пожилых человека. Три казака в штатском платье стали перед большою железною печью.
Священник рукою отодвинул голубую шелковую завесу и раскрыл царские врата. В маленькой церкви наступила напряженнейшая тишина. Чуть слышно бряцало кадило в руках у священника. Скрипнула лестница. По ней спускались Великий Князь и Великая Княгиня.
Великий Князь был в длинном штатском сюртуке и в высоких сапогах. Этот костюм необычайно шел и к его громадному росту и ко всей его военной осанке и строгой "Николая I" выправке. Великая Княгиня была в старомодном, длинном до носков платье. Они стали в углу церкви – и Ферфаксову было видно, что они оба совершенно ушли в молитву. Их настроение передалось всем. В церкви было тихо. Никто не двигался.
Никто не переходил с места на место. Чернобородый с сединою, с бледным постным лицом священник служил вдохновенно, вознося молитвы "о многострадальной Родине нашей, земле Российской"… Хор, отдаваясь вдруг ставшему в церкви настроению, пел так, как никогда раньше не пел. Воронин дирижировал мягко, и тихо шли голоса, сливаясь в полную гармонию.
Здесь и подлинно была Россия. Здесь остановилась жизнь. Сюда не пришла кровавая революция. Здесь не знали и не признали кровавого красного знамени. Здесь, в углу храма, свесясь длинным языком, стоял значок Великого Князя Николая Николаевича Старшего, видавший победы под Плевной и Шипкой, стоявший у стен Константинополя. Эта Россия обеднела, обнищала, потеряла все свое имущество, эта Россия голодала, она ушла в изгнание, но она не поклонилась ни золотому тельцу, ни пяте антихриста.
Она не стяжала богатств, но и сюда в изгнание, сюда в плен принесла суровое служение Родине, свято исполняемый солдатский долг.
Ферфаксов и в этой скромной церкви и во всем обиходе Великого Князя и Великой Княгини почувствовал величавое презрение к богатству и роскоши.
Ферфаксов, как он это часто делал и особенно когда бывал в церкви, думал словами Священного Писания… "Ибо всякая плоть, как трава, и всякая слава человеческая, как цвет на траве, засохла трава и цвет ее опал; но слово Господне пребывает во век".
"Засохла трава былых богатства и почета. Опал цвет преклонения всей Франции, всей Европы перед великим полководцем и спасителем… Но слово Господне пребывало с ним. И будет пребывать вовек"…
После обедни певчих выстроили в маленькой гостиной, бывшей перед лестницей.
Великий Князь вышел к ним и здоровался с каждым за руку. Он расспрашивал, где кто служил и где был в великую войну.
– Вы где получили георгиевский крест? – спросил Великий Князь Ферфаксова.
– У станции Званец, Ваше Императорское Высочество, – четко ответил Ферфаксов и лицо его стало бурым от смущения.
– А… В конной атаке заамурцев!
– Так точно, Ваше Императорское Высочество.
Великий князь обратился к Великой Княгине и сказал: – Помнишь Ранцева?
Ферфаксов хотел сказать, что ротмистр Ранцев жив, что он находится в Париже, но не осмелился.
– Благодарю вас, господа, за ваше пение. Вы прекрасно пели… Такая это отрада.
Особенно мне понравилось, как вы пели «Верую». Именно так я привык, и люблю, чтобы пели. Просто – и в то же время с глубоким чувством.
Ферфаксов обратил внимание, что за завтраком самое почетное место в голове стола было предложено священнику. По правую руку от него села Великая Княгиня и по левую руку Великий Князь. И это уважение к духовному лицу тронуло Ферфаксова. Да, здесь была подлинная Россия со всеми ее чистыми и святыми обычаями.
Завтрак был простой и очень скромный. После завтрака Воронин просил разрешения спеть несколько песен.
– А вы не устали, господа? – сказал Великий Князь. – Целую обедню спели…
Но об усталости при общем нервном подъеме не могло быть и речи.
В столовой убрали столы. Двери из нее открыли в маленькую прихожую подле наружных дверей. Там на простых летних соломенных диванах и креслах сели Великий Князь с княгиней, те пожилые дамы и старые люди, которые были в церкви, сели сзади них. Вдоль стен стало человек пять офицеров и казаков охраны Великого Князя. Все были в штатском.
Хор Воронина был очень хороший хор, но, как все хоры, образовавшиеся заграницей, он имел репертуар "под иностранца". Он пел не русские песни целиком, но «попурри» из русских и малороссийских песен. И выбор их был тоже такой, какой больше по вкусу ресторанной публике. Раньше Ферфаксов не думал об этом. Теперь, увидев глубокое внимание, с каким приготовился их слушать Великий Князь, серьезность на его лице, Ферфаксов понял, что здесь русская песня не развлечение, но память о России – и здесь она будет почти как молитва.
В их пении «Кудеяр-атаман» сливался с "Вечерним звоном", потом следовала «Ноченька» и все замыкалось "Вдоль по Питерской". Они спели и серенаду Абта, пели и еще песни, и видели внимание Великого Князя, и здесь, как и в церкви, не разговаривали, но слушали, вспоминая другие времена, другие песни.
Был сделан маленький перерыв.
– Вы прекрасно поете, господа, – сказал Великий Князь, – я очень вам благодарен. Давно я не слыхал Русских песен.
Певчие поклонились. Маленький Кобылин вышел вперед. Его лицо стало бледным, совсем белым от волнения. Из окон прихожей свет падал на его пенсне и от этого казалось, что его глаза горели сверкающим огнем. С чувством, за душу берущим тенором, он начал: – …Пусть свищут пули, пусть льется кровь, Пусть смерть несут гранаты…
Хор мягко принял от него запевок и понес сначала, как несут полную чашу, боясь ее расплескать:
– Мы смело двинемся вперед,
Мы – Русские солдаты!
Благоговейное молчание стояло кругом. Жизнь остановилась. Воспоминания нахлынули.
Певчие переживали все то, что они пели. Хор преобразился. Солдаты пели свою боевую песню перед самым уважаемым, перед старшим своим солдатом. И оттого все больше и громче были голоса и все смелее и увереннее пел хор. Звуки нарастали. В гармонии были и гроза, и та вера, что движет горами. – …Вперед же дружно на врага, Вперед, полки лихие!
Господь за нас – мы победим!
Да здравствует Россия!..
Этот последний куплет был воплем, полным страстной веры. Он звучал призывом и повелением. Ферфаксов видел, как слезы текли по взволнованному лицу Великой Княгини, и слеза показалась на серо-голубых глазах самого Великого Князя.
Слова: "мы победим!" певчие выкрикнули с такою силою, что окна задрожали. Казаки у стены заливались слезами. Великий Князь встал, молча, низко поклонился хору и быстрыми шагами вышел из прихожей. За ним вышла Великая Княгиня. У крыльца уже стояли автомобили и грузовичок. Было время ехать на поезд. Старый генерал передал певчим глубокую благодарность Великого Князя за то душевное удовольствие, которое они ему доставили. Певчие стали рассаживаться по машинам.
ХII
В вагоне Ферфаксов сел в стороне от своих товарищей. Он хотел быть один. Все то, что он видел и перечувствовал, надо было продумать и пережить. Он торопился к Ранцеву. Ему, Петру Сергеевичу, рассказать. Ему вылить все то, что он теперь чувствовал, и в чем не мог разобраться.
Петрик его ожидал. Было темно. Ноябрьский день догорал. Сквозь туманы и мглу надоедливо играли огни Эйфелевой башни. Нагло било в глаза богатство одних и нищета других. К золотому тельцу, казалось, взывали эти пестрые огни и было в них что-то страшное. Петрик не включил в своей комнате электричество.
Ферфаксов, волнуясь и торопясь, рассказывал все то, что он только что видел и что он слышал в Шуаньи.
– Ты понимаешь, Петр Сергеевич, эти слезы на глазах Великого Князя… Все это было не так, как я ожидал… Может быть, в сто… в тысячу раз лучше, выше, благороднее, но только не так… Ты понимаешь… Он не король в изгнании… Там не было ни часовых, ни придворных… Все просто… Он… пленник… Да… да… У него бывали маршалы Жоффр и Фош, его друзья, его боевые соратники… Но… потаясь!.. Ты понимаешь силу этого слова. Он обещал не бывать в Париже… Он никуда не ездит из Шуаньи… А Шуаньи, это не дворец… Это дача… скромная дача, им купленная для того, чтобы жить… Он ждет… России… А те… признали грязную, кровавую республику позорного Брестского мира. Им пожимают руки… На их руках кровь миллиона французов. Петр Сергеевич, его не признали…
Он для них только эмигрант… Выходит… на иностранную помощь у нас нет никакой надежды… А мы-то!..
– Я все это знал, – тихо сказал Петрик – Я ни одной минуты на иностранцев не рассчитывал.
– Как?.. Почему?.. Откуда ты это знал?..
– Когда я был в Тибетском монастыре, тамошний настоятель, монгол Джорджиев, нарисовал мне в своих беседах такую картину падения нравов в Западной Европе и в Америке, что просто жутко стало. Культурные народы идут к гибели…
– Но ты ничего мне не рассказывал?
– Давно ли мы с тобою встретились и много ли успели поговорить?.. Да вообще я этого никому не рассказываю… Не поймут и не поверят.
– Но, постой… Россию-то надо спасти.
– Да, конечно, надо.
– И спасти ее должны мы. В этом наш долг и оправдание нашей свободной жизни заграницей.
– Нас призывали собирать по франку в месяц на спасение России… Нас, «беженцев», поболее миллиона. Значит, двенадцать миллионов – вот наш годовой беженский бюджет… Скажи мне, ощутил ты эти двенадцать миллионов, когда был у Великого Князя? Ведь это такая сумма, с которой и инвалиды и все неимущие были бы удовлетворены… Это сумма, при которой у Великого Князя было бы необходимое представительство.
Ферфаксов молчал. В тихую комнату Петрика было слышно, как тремя этажами ниже граммофон играл фокстрот. По коридору, мимо комнаты Петрика, постукивая каблучками башмачков, прошла Татьяна Михайловна. Она напевала вполголоса: – …У а dеs lоuрs, Huguеttе, у а dеs lоuрs, Dеs lоuрs qui vоus guеttеnt еt qui fоnt – hоu!..
– Дима, – крикнула она в пространство, – скоро ты будешь готов?.. Сусликовы нас внизу ожидают… Пора в театр ехать.
За окном играли, переливаясь в пестром рисунке, огни Ситроена на Эйфелевой башне.
Внизу шумел, гудел и пел свой страшный гимн города Париж.
– Это все масоны делают, – убежденно сказал Ферфаксов.
– Масоны? – сказал Петрик, поднимая на Ферфаксова голову. – Какие?.. где масоны? – он точно от сна очнулся.
– Они всюду… Они в Лиге Наций… Это они устраивают все эти признания… Все эти позорные Генуи, Рапалло, Локарно… Все ими устроено. Они, втираясь в нашу беженскую среду, разрушают все: церковь, офицерское общество… Они вносят раскол… Они губят Россию… А сколько за эти годы пошло и нашего брата в масоны!..
– Зачем?
– Как зачем? Они хотят спасти Россию.
– Через масонов?
– Ну да… За этим и идут.
– Я думаю, что не за этим. Как это могут масоны спасти Россию?… Где масоны – и где Россия? Если Россия, то христианская Россия… Вне христианской веры нет и России. Это ее миссия, это ее назначение… Масоны – враги христианства.
– Ты это точно, верно знаешь?
Петрик промолчал. Он не знал этого: он это только чувствовал.
– Знаешь, пойдем к масонам… Нам надо… Мы должны… Мы офицеры кавалеристы…
Мы должны знать, кто они: враги или друзья России?..
Петрик ничего не ответил. Он сидел, опустив голову на ладони рук. Его лица совсем не было видно. У самой их двери остановилась Татьяна Михайловна и громко пропела: – …У а dеs lоuрs, Huguеttе, у а dеs lоuрs, Quаnd оn еst соquеttе, у а dеs lоuрs раrtоut…
ХIII
Бывает бедность опрятная, даже щеголеватая какая-то бедность. Точно говорит: «вот, мол, и бедны мы до крайности, но воздух у нас чистый, на окне висит занавеска, по стенам приколоты открытки или карточки какие-нибудь и в углу устроена бумажная иконка. Мы Бога не забыли». Такую бедность видел Петрик у Татьяны Михайловны, у Ферфаксова и у многих других обитателей отеля Модерн. В этой бедности нет ничего унижающего. Видно стремление победить бедность и чувствуется не потерянная вера в лучшее будущее. Но бывает бедность грязная, неопрятная, где чувствуется, что человек дошел до конца сил в своей борьбе и больше бороться не может: такая бедность удел холостяков и стариков. Прибирать за ними некому, а сами они по немощи уже не могут следить за собою. Такую грязную, неопрятную, ужасающую бедность нашел Петрик у Старого Ржонда.
Он разыскал его с трудом, в отдаленном квартале Парижа, у самых укреплений, недалеко от парка Монсури, – парка бедных влюбленных парочек.
Улочка St.-Уvеs начиналась крутой лестницей, подобием крепостной потерны. Когда Петрик поднялся по этой лестнице с очень старыми, избитыми временем ступенями, он очутился в совсем особенном Париже. Улица была короткая. На ней мало было домов, да и те были небольшие, серые, двух– и трех– этажные. Они чередовались заборами и складами с сараями. В улочке было безлюдно и тихо. Париж с его шумами и грохотом остался позади. Над старым узким трехэтажным облупленным и грязным домом, чуть заметная висела вывеска «hotеl». Имени у отеля не было никакого.
Петрик с трудом доискался какого-то отрепанного малого, который долго не мог понять, чего хочет от него Петрик. Фамилия Ржондпутовского не вмещалась в его французской голове. Слишком сложна была она для него.
– Аh, lеs Russеs, – наконец, догадался он и указал, что русские, – в голосе его было неприкрытое пренебрежение, – живут на третьем этаже в N 15-м. Туда и направился Петрик. Лестница была темная, даже и днем, и очень узкая. В тесном коридоре Петрик не столько разобрал, сколько нащупал пятнадцатый номер. Он постучал в тонкую дощатую дверь.
– Войдите, – раздался за дверью старческий слабый голос.
Петрик открыл дверь. На тусклом сером фоне небольшого окна он увидал старика в седой бороде. Он сидел в рыжей английской шинели и на подоконнике, на разостланном газетном листе, набивал папиросы.
– Кто вы такой будете? – строго спросил старик.
Петрик назвал себя. Старик порывисто встал и заключил Петрика в объятия.
Петрик думал, что меньше той комнаты, какую он занимал в отеле Модерн, и быть не может. Комната Старого Ржонда была в два раза меньше комнаты Петрика. У Петрика почти всю комнату занимала широкая «национальная» кровать, здесь у стены стояла небольшая и узкая, простая железная койка. Она была небрежно постлана. Две смятые и грязные подушки лежали на ней рядом, показывая, что на ней спят вдвоем.
В ногах постели и совсем в углу стояла старая детская колясочка, служившая, вероятно, постелью для ребенка. Остальное до стены пространство было так узко и мало, что Петрик с трудом мог протиснуться по нему навстречу Старому Ржонду. В углу, однако, был умывальник с проведенной водой. На грязной его чашке, на прокопченной картонной доске, стоял сильно помятый и облупленный примус. У окна был соломенный стул, с него-то и поднялся Старый Ржонд. На стене между умывальником и дверью висели на гвоздях два женских платья и старая Русская военная фуражка с неснятой кокардой. Больше ничего в этой комнате-вертепе не было.
– Боже мой… Боже мой, – волнуясь и трясущимися руками оправляя постель, говорил Старый Ржонд, – в каком падении ты нас застаешь, милый мой Петр Сергеевич. Кажется, уже дошли до дна… Дальше-то и некуда. Садись вот на стул.
Да, дожили… Так дожили, что и умирать не полагается…
Старый Ржонд усадил Петрика на единственный стул, сам сел на постель. Их колени соприкасались. Запах керосиновой холодной гари и чего-то съестного, сильно приправленного луком, смешиваясь с запахом несвежего белья, детских рубашечек и кислым запахом табака, першил в горле Петрика. Везде были грязь и пыль.
Скомканное детское одеяльце и простынки валялись в колясочке, на зеркало над умывальником были приклеены для просушки только что тут же в комнате выстиранные детские штанишки. Пыль под кроватью давно не выметалась. Подушки были в серо-желтых давно не сменяемых наволочках.
Старый Ржонд заметил беглый взгляд Петрика. Он поспешно, каким-то стыдливым движением сбросил с зеркала штанишки и кинул их под подушки.
– Не суди нас с Анелей, миленький, – сказал он. – Бедность не порок, но, ах какое свинство! Эта грязь нас обоих так угнетает, что ты и представить себе не можешь. Анелька, бедняжка, из сил выбивается. Чтобы поспеть на метро, – она у самого Гар Сен-Лазар служит, – ей надо в половине шестого встать. Надо все для ребенка приготовить, одеться, прибраться! Там ведь тоже никак нельзя без кокетства. Ну и волосы подвить надо и краску наложить, так по их форме требуется.
Домой еле к восьми поспевает. Назад ехать… В метро-то давка… очереди… духота… А дома и ужин надо сготовить, подстирать за ребенком, прибрать… Так устанет, бедняжка!.. Одна мысль – спать. Лежит подле меня, как мертвая. Не шелохнется. Иной раз прислушаешься, – да дышит ли? А меня, миленький, безсонница томит. А пошевелиться боюсь: ее бы не потревожить. Так и коротаю ночь в думах, да проектах разных…
Старый Ржонд пожевал губами и замолчал. Петрик не нашелся, что сказать. Все, что он видел, поразило его. Такой нищеты, такого падения он еще не видал.
– Конечно, – продолжал Старый Ржонд, – мне бы надо было прибирать здесь. Полы помыть и все такое. Так ведь, миленький, стар я стал. Нагнусь, а кровь к голове прильет, в глазах потемнеет. Боюсь я: грохнусь, да так и не встану. Больше всего удара боюсь… Помирать – это что!.. Все помирать будем, а вот, как слягу, ну, куда я больной-то денусь. Прошлый год ночным сторожем служил, все прирабатывал немного, ей на помощь. Прознали, что мне больше шестидесяти – ну, и прогнали…
Теперь вот… младенца пасу… Днем, когда солнышко, в парк пойдем. Тут парк недалеко. Сядем на скамеечке… Няньки… дети кругом… И я с ними…
Старый Ржонд тяжело вздохнул. От этого вздоха жутко стало Петрику.
– Георгиевский кавалер Российской Императорской Армии… С няньками… с колясочкой… с ребенком… Так-то… – прошептал Старый Ржонд.
После этого долгая и страшная наступила тишина. Ни Петрик, ни Старый Ржонд ее не прерывали. За тусклым и грязным окном скупо светило ноябрьское солнце. На дворе хрипло пропел петух и кудахтали куры. Не умолкая, точно какая-то неумолимая машина времени, стукотал, гремел и пел песню города Париж. Страшной казалась эта песня.
– На прошлой неделе, – оживляясь и точно сбросив тяжелые думы о своей бедности, начал снова Старый Ржонд, – заходил к нам Факс… Милый мальчик, он таки забегает к нам иногда вечерком, когда Анеля вернется со службы. Рассказывал…
Подумай, Петр Сергеевич… У самого Великого Князя был… Завтракал у Верховного…
И что я тогда, миленький, надумал. Ведь я Дальний-то Восток во как знаю, как свои пять пальцев. Чан-Дзо-Лина, нынешнего Манчжурского диктатора, мало-мало что не нянчил… Во, каким карапузом видал. Ты, миленький, не смотри, что я стар.
Мне бы, то есть, до коня бы только добраться… А там… я… Человек бы пять со мной… Ядро… Ты, конечно, Факс… Еще кого поискал бы… Я бы там такой отряд сорганизовал бы. Там абы только зацепиться. Там, брат, бо-о-ольшие возможности.
Опять же, атамана Семенова я хорошо знаю… По-китайски говорю прекрасно.
Семенов из Монголии на Хайлар и на станцию Манчжурию, я бы на Пограничную и на Владивосток… Хунхузов бы набрал… «Ходей». Ей-Богу, можно… Я вот письмо приготовил об этом Великому Князю. Целый доклад. Пусть вспомнит старика…
Назначит… Прикажет… Пишу еще письмо Английскому королю и Американскому президенту, потому, сам понимаешь, без денег такого дела не осилишь. Добраться как-то надо… Хоть бы и палубным пассажиром… Без церемоний… Что там за церемонии?! Для России!!. Вот переведем все это на английский язык, да перепишем на министерской бумаге… Надо и на это средства… Да найдем!.. Свет не без добрых людей… С послами переговорю… Я живу, миленький, этим… Авось и моя старость куда-нибудь да пригодится.
На серых и совсем выцветших глазах Старого Ржонда блеснула слеза. Петрик положительно не знал, что ему сказать. Так не хотелось добивать старика. Видел Петрик всю тщетность мечтаний Старого Ржонда, но как упрекнет его и разочарует, когда в самом такие же мечты живут и не умирают, несмотря ни на какие разочарования?
– Конечно, Максим Станиславович… Хорошее это дело… На Дальнем Востоке и точно можно работать… Там Азия, а Азия нас и наше горе скорее поймет. Только как все это провести?.. Отсюда? Ведь мы не у себя дома.
– Обдумал… Обдумал все, миленький. Очень даже я понимаю, что мы не у себя дома… Я и французскому президенту письмо готовлю… Ты, Петр Сергеевич, в союзе Георгиевских кавалеров состоишь?
– Нет.
– Почему?
Петрик замялся.
– Деликатное дело, Максим Станиславович. Очень я старорежимный, все не могу привыкнуть к этим разным «союзам». Все мне странно кажется… Военные, армия – и союз… Заработки мои малые… Членский взнос, хоть и малый, так ведь он не один, – смущает… Времени нет… Состоять и не бывать на собраниях полагаю неудобным… Да и последние годы моей жизни я как-то ушел от людей, замкнулся в себе… Просто – одичал… Но, конечно, запишусь и в этот союз, раз вы находите, что надо.
– Да как же, миленький, не надо-то. Что – я, или ты – один? Прах. Беженская пыль… Ну, а союз!.. Представь себе, весь наш союз в полном составе, честь честью является в Елисейский дворец к президенту. Так мол, и так, мы, которые…
Кровь вместе проливали… Которым вы обязаны и славой и миром… Вы обязаны… А мы только просим помочь устроить экспедицию… Когда будет нужно – поддержать флотом… Ну, и обещания… Их купить надо… Там, концессии, что ли, какие…
Тебя… Меня… не послушает, ну а целый организованный союз храбрых… Как не принять? Мы им своим честным рыцарским словом долги довоенные и военные заплатить пообещаем… Союз – сила.
Петрик молчал. Ничего не мог он возразить или прибавить. Он видел, он знал, что это все несбыточные, неосуществимые мечты, но как скажет он это Старому Ржонду, когда Старый Ржонд только этим и живет.
Старый Ржонд с трудом поднялся с постели. Короткая рыжая шинелька лохмотьями висела на исхудалом теле. Старый Ржонд пошатнулся от слабости и ухватился за край умывальника.
– Что это я, старый дурак, так заболтался, – сказал он и стал шарить между бумагами на полке. – Соловья баснями не кормят… Сейчас я тебе чайку изготовлю.
– Не надо… Не надо, Максим Станиславович вам безпокоиться. Я уже пил чай дома…
Давайте мы лучше с вами поговорим.
– Куда это Анеля задевала, – ворчал про себя старик. – Я помню? был-таки у нас чай. И сахар оставался…
С полки в умывальник упала горбушка сухого хлеба. И по тому, что оставалось на полке, трудно было предположить, что там могут быть чай и сахар. Там оставались пакетик табаку, баночки с губною помадою и краскою, да лежала пачка завивалок "бигуди".
– Все дамские штучки, – ворчал Старый Ржонд. – А нельзя ей без этого.
Петрик осторожно, за спиною Старого Ржонда, полез в боковой карман своего пиджака. Там у него в старом бумажнике лежала вчерашняя получка, сто семьдесят франков, то, на что он должен был жить две недели. Он вынул стофранковый билет и засунул его под подушку. Но в той тесноте, где они были, трудно было это сделать незаметно, хотя и не светило более солнце и ноябрьские надвигались сумерки.
Старый Ржонд все увидал в зеркало. Он быстро повернулся, чуть не упал и, охватив Петрика старыми, узловатыми пальцами за плечи, припал губами к губам Петрика.
Седые усы щекотали, мягкая борода елозила по подбородку. Губы Петрика ощущали мягкую пустоту беззубого рта.
– Миленький… видел… все видел… Милостыньку убогому, – сквозь стариковские рыдания, то, отрываясь от лица Петрика, то снова к нему прижимаясь орошенным слезами лицом, восклицал Старый Ржонд… – У самого-то ничегошеньки нет. Пиджачишко старенький… Воротничок… Галстух не на рю де ла Пэ куплен…
А дает… дает… Последнее дает… И принимаю… С благодарностью принимаю…
Потому что знаю, что милостынька-то твоя от чистого сердца, а не от гордыни идет.
Христа ради принимаю… Ибо дочка у меня и внук… И им кушать хочется… А тут ведь на целый месяц и булочки, и чай и колбаски… Молочка Стасику маленькому.
Все это было очень тяжело Петрику. Он не знал, как ему вырваться от расчувствовавшегося старика. Он хотел сразу и уйти, но Старый Ржонд крепко вцепился в плечи Петрика.
В эту сложную, чувствительную и неприятную для Петрика минуту, быстро, без предварительного стука, распахнулась? затрепетав зыбкими досками, дверь, и в ней появилась Анеля.
– Что случилось, папочка? – воскликнула она и шагнула в комнату, таща за собою упиравшегося и, должно быть, испугавшегося «чужого» мальчугана лет двух.