Текст книги "Выпашь"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
ХХIХ
Годы… Это было бы просто ужасно!.. Но дни шли за днями, однообразные, скучные и сплетали жизнь Валентины Петровны в какой-то нудный и странный быт чисто животного существования. Было странно и непонятно, как это жить без базара, без лавок, без поставщиков, без сотенного артельщика, которому закажешь все, что надо, и он привезет.
Теперь она и не заказывала. Все было свое. По вечерам Таня спускалась в клети.
Валентина Петровна светила ей жестяным фонарем с восковым огарком. В клети стояли мешки с мукою, грудою лежал прикрытый рогожей черный картофель, морковь, бураки – и, будто человеческие черепа, блестели при свете фонаря круглые кочаны капусты.
Заберут в клети, что нужно, и идут в коровник. Таня поставит низенькую скамеечку у живота косматой, пахучей коровы, широко расставит ноги, подставит ведерко, и из-под ловких и сильных ее пальцев с приятным журчанием побежит в ведерко белая, теплом пахнущая, струя молока.
– Барыня… а вы попробуйте… Когда мне недосуг будет, гляди, и вы мне подможете.
Валентина Петровна смущенно улыбалась. Не могла же она признаться Тане, что при одной мысли взяться за коровьи соски, дрожь пробегала по всему ее телу и оно покрывалось точно в лихорадке мелкими пупырышками? Но не могла отказаться. Ведь Таня – командир!.. И кто она перед Таней? Она неловко садилась на нагретую Таней скамеечку и несмело бралась за соски. Таня стояла подле и с улыбкой наблюдала за своей барыней.
– А вы сильнее, барыня, не бойтесь… Так вы ее только щекочете… Вот так!..
Вот и пошло…
Таня втягивала Валентину Петровну в работу. И не могла Валентина Петровна отказаться. Она ничего не платила. Она жила – Христа Ради. Она должна была, сколько могла, помогать.
Таня вела Валентину Петровну на реку – белье стирать. Таня стирала большое и грубое белье, Валентине Петровне давала платочки, да всякие пустячки женские.
Валентина Петровна старалась. Но как краснели ее руки и как зудили долго потом!
Валентина Петровна смотрела, как безстрашно входила Таня босыми ногами в ледяную воду. Ноги по икры краснели, синели, распухали точно, а Таня, знай себе, полощет белье и точно азарт какой-то на нее находит. Валентина Петровна замерзает от одного глядения на Таню, а Таня кричит из реки:
– А вы, барыня, тоже разулись бы и пошли. Ничего, не простудитесь. Так-то славно закаляет…
Так вот и жила Валентина Петровна без рояля, без книг – те, что привезла с собою, зачитала до дыр, и без газет. Шла война – или кончилась? Когда уезжали, все кричали: – "мир без аннексий и контрибуций"… А был ли мир?.. Где Государь и Его Семья?.. Где же Петрик, и как его искать?
По воскресеньям Таня ходила в село. Она возвращалась к вечеру и рассказывала новости. Безотрадные то были новости. «Большаки» воюют с кем-то… А в сельском совете засели все пришлые жиды, а свой один, да и тот Андрон-дурачок.
– Таково-то, барыня, смешно… Андрон заместо волостного писаря… А он и не грамотный… И, сказывают, кадеты на Дону собираются.
И не могла Таня объяснить Валентине Петровне, какие это были кадеты, те ли, что учатся, или те, что других учат…
Надо было ужасаться такой жизни. Да отчего ужасаться? Разве не было это то самое знаменитое опрощение, которое проповедовал граф Толстой – и сколько дур за ним бегало. А Стасский?.. Разве не это проповедовал он?.. Для других… не для себя, конечно.
Лесной их поселок замкнулся, как улитка в раковине. Да не было ли это к лучшему?
По вечерам дедушка с бабушкой полягут спать, а Таня сядет у коптящей лампочки и сучит какую-то пряжу, а сама поет. И недурно поет, но от ее пения черная тоска заливает сердце Валентины Петровны. Откуда приносит такие страшные песни Таня?.. … " – Купите бублички-и, Гоните рублички-и.
Горячи бублички-и,
Вас угощу-у!..
И в ночь ненастную
Меня несчастную,
Торговку частную,
Ты пожалей!.."
Валентина Петровна лежала на постели – и хотела, не хотела, а слушала это пение.
Она точно видела жуткую ненастную московскую или петербургскую ночь. Ей казалось, что это она стоит где-то на площади, притаившись у каменного забора, и мимо идут и идут злые, равнодушные люди, а у ней связка бубликов и это она так заунывно и протяжно поет, зазывая покупателей и все время боясь, что ее увидит «мильтон», ее заберут и посадят за запрещенную торговлю, или красноармеец, шутки ради, выстрелит ей в живот… А она, вот совсем так, как сейчас Таня, поет:
"Купите бублички-и,
Гоните рублички-и…
Вся печальная советская жизнь отразилась в этой песне с жалобно просящим ее напевом, с печальными словами: «Ты пожалей»!.. Ты пожалей!.. В этом был весь ужас этой страшной жизни, что тут никто не знал жалости.
Таня давно перестала петь. Она погасила лампу и улеглась спать. В комнате был тихий свет от лампадки и в окно светила луна. Валентина Петровна никак не могла уснуть. Она смотрела на Таню. Лицо Тани было во сне совсем белым и нос стал как-то длиннее, и лежала она точно покойница. И надоедливо, куда хуже, чем лягушки в Манчжурии, в ушах Валентины Петровны звучал, звучал и звучал назойливый, скучный и печальный напев:
"Купите бублички-и,
Гоните рублички-и"…
ХХХ
Как-то спросила в такую безсонную ночь, когда и Таня проснулась, Валентина Петровна:
– Таня, почему ваш дедушка нас приютил? Вот что я хотела тебя спросить, Таня?
– Только и всего-то заботы у вас, барыня. Есть от чего и не спать?
– А если это мучит меня?
– Да вы сами его и спросите? Он вам и разъяснит.
Таня повернулась лицом к стенке и тихо стала сопеть. Заснула опять. Ну да, она намаялась за день, устала.
Спросить самого Парамона Кондратьевича было страшновато. Было в нем что-то будто и нечеловеческое. И не земное, хотя весь он был от земли и даже землею от него пахло. В его серых, блестящих зорких глазах, – ими он на солнце безстрашно смотрел, – было что-то, напоминавшее Валентине Петровне страшного манчжурского бога Чен-ши-мяо. Только манчжурский бог был грозен и страшен, а дедушка был благостен, но в благостности его было что-то несокрушимое, непреоборимое, такое, с чем спорить было бы безполезно.
Тогда в их поселке шутили, что, как совсем не стало лошадей, то придет время пахать – и придется баб в плуги запрягать. И говорила тогда, шутя, конечно, Таня: "Вот прикажет Парамон Кондратьевич, и вам, барыня, в корню, а мы с баушкой на пристяжках пахать пойдем". И думала теперь Валентина Петровна: – "а, ведь, прикажет Парамон Кондратьевич, скажет: – "а ну, запрягайся-ка барыня, в плуг", и запрягусь!.. Его нельзя ослушаться, как нельзя ослушаться бога Чен-ши-мяо… В нем народ… А народ, это что-то страшнее самого страшного бога".
И, когда, как это часто бывало, вечером, Парамон Кондратьевич засветил восковую свечу и достал с комода большую книгу «апостол», положил ее на стол и заскорузлым бурым пальцем поманил Валентину Петровну, чтобы она почитала вслух, у Валентины Петровны сильно забилось сердце. Парамон Кондратьевич сам без очков не мог читать, а очки, еще тогда, когда через их поселок проходили красноармейцы, у него отобрали ради издевки и раздавили каблуком о камень. С тех пор, почти каждый вечер Парамон Кондратьевич манил пальцем Валентину Петровну и давал ей читать из Писания, что укажет.
Парамон Кондратьевич показал Валентине Петровне сесть против него на лавке и стал отстегивать медные застежки тяжелой книги.
Валентина Петровна смотрела ему в глаза и думала: когда она смотрела в глаза своей собаки Ди-ди, в ее черные блестящие бриллиантики, она видела в них ее собачью думу и часто, казалось ей, она понимала эту думу и угадывала желания собаки. Она смотрела так же в выцветшие бледно-серые глаза Парамона Кондратьевича и не могла ничего ни угадать, ни прочитать в них. В них была какая-то отреченность от земли. В них было и что-то благостное и в то же время будто и насмешливое, в них была молитвенная устремленность к небу и вместе с тем и неодолимая жестокость, и вера была в них – и пытливое, испытующее Бога неверие.
Страшны были глаза и манили на откровенный разговор, на исповедь.
– Дедушка, – несмело сказала Валентина Петровна.
– Что, боярыня?
Парамон Кондратьевич ее все «боярыней» называл, и в этом слове была ласковая насмешливость и будто подчеркнутое уважение…
– Что хотела я вас спросить… Почему вы нас с Таней приютили и устроили и кормите и поите вот уже сколько времени? Придут большевики, они вас за это не пощадят.
Парамон Кондратьевич ничего не ответил. Он смотрел несколько мгновений в глаза Валентине Петровне, и была в его глазах будто насмешка и сожаление. Потом он опустил глаза в книгу и, не видя букв, стал листать ее. Было похоже, что он и, не читая, знал, какое место ему нужно. Он отлистал несколько тяжелых замусоленных страниц и показал черным заскорузлым пальцем, где надо читать.
С трепетом, чувствуя, что вот сейчас и прочтет она ответ в этой громадной книге со старопечатными славянскими буквами под титлами, начала Валентина Петровна мерно и громко читать. … "Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире. Духа Божия и духа заблуждения узнавайте так: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога; а всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух антихриста, о котором вы слышали, что он придет и теперь есть уже в мире…" Парамон Кондратьевич тяжелой рукой, как медвежьей лапой, накрыл страницу и сказал твердо и убежденно:
– Большаки-то не исповедуют Иисуса Христа, пришедшего во плоти. В них дух антихриста. Ибо он уже в мире…
Он опять открыл страницу и дал читать ее Валентине Петровне. Странное волнение охватило теперь Валентину Петровну, и она уже искала в читаемом сокровенный смысл, имеющий отношение к ее теперешнему положению. …"Дети!. вы от Бога и победили их; ибо Тот, кто в вас, больше того, кто в мире.
Они от мира, потому и говорят по мирски, и мир слушает их. Мы от Бога: знающий Бога слушает нас. Посему-то узнаем духа истины и духа заблуждения. Возлюбленные! будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Кто, не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь"…
С безконечною любовью смотрел в глаза Валентины Петровны Парамон Кондратьевич и становилось понятно, почему приютил Валентину Петровну этот мудрый старик.
Потому что: – "Мы имеем от Него такую заповедь, чтобы любящий Бога любил и брата своего"…
ХХХI
Зима прошла и наступила дружная русская весна. Для пахоты еще не пришлось запрягать баб в плуг. В поселке оставалось несколько лошадей и пахали на них миром по очереди.
Из внешнего мира, путаясь страшным клубком, где нельзя было разобрать, где правда и где ложь, пришли страшные вести. Большевики заключили с немцами в Бресте «похабный» мир и воевали теперь с казаками и «кадетами». Государь Император и вся Царская Семья были зверски убиты в Екатеринбурге. Божий гром не разразился над землею и не содрогнулась культурная Европа. Через село, куда ходила Таня, точно людская текла река. Она разливалась мелкими ручьями и на громадном пространстве все затопляла страшным развращающим своим потоком.
Приходили и уходили люди, приносили вести, забирали женщин, убивали священников и стариков, и нигде не было ни суда, ни расправы. Таня потребовала, чтобы Валентина Петровна перестала носить свои городские платья и стала одеваться, как крестьянка. За огородом разросся коноплянник и Таня сказала Валентине Петровне, что, если она даст ей какой знак, Валентина Петровна должна лезть в окно во двор, бежать в коноплянник и сидеть там, укрывшись, пока за ней не придет Таня.
– Свои, хуторские, барыня, не выдадут… А теперь везде "ходют".
В этом безличном «ходют» было что-то страшное. Валентина Петровна понимала теперь: антихристовы люди «ходют»… И были они страшнее, чем призраки маньчжурских страшных богов.
Жизнь становилась напряженнее и голоднее. В кладовке не стало запасов. Каждый день сулил неожиданностями и неприятностями… Каждый день и час могла быть тревога. Ее не играл трубач на громкоголосой трубе, но вбежит растерянная, раскрасневшаяся Таня – "Барыня!.. Бегите!.. Пришли!.." Валентина Петровна скользнет в окошко, неловко перелезет в него и бежит, нагнувшись, через огород к конопляннику. Как скучны и долги часы этого вынужденного безделья и сиденья в душной конопле. Кругом тишина. Время точно остановилось. По небу розовые плывут облачка. Конопля чуть шелестит метелками цветов. Пряно пахнет от них. По желтеющему стеблю ползают мухи с синим брюшком.
Взволнованное сердце отбивает секунды.
Валентина Петровна сидела и прислушивалась к тому, что делалось на хуторе. Но и там было тихо. Сарай закрывал хату. Сквозь стебли конопли была видна огорожа. На нее цеплялись плети помидоров. Морщинистые, еще зеленые плоды повисли на них.
Солнце с томительной медленностью ползло по небу. Все сокращались тени. Потом перевалили на другую сторону и стали расти. Первый раз Валентина Петровна замечала это движение земли. И только, когда пришла вечерняя прохлада, Таня явилась как-то вдруг и совсем неожиданно из огорода.
Сколько передумала за этот тревожный день Валентина Петровна!
Таня шла, поддерживая ее за локоть.
– Чай проголодались… Ослабли… День целый ничего не евши… Двое пришли.
Сидели на бревне… Потом в хату вошли. Молока истребовали. Как им не дать!
Последнее отдали. Все чего-то высматривают. В солдатских гимнастерках. Морды страшные… Ни о чем сами не заговаривают… Дедушка их спросил: – "а как наши"?…
А они как вскинутся!.. Ну, прямо, бешеные стали. "Кто", – кричат, – "ваши"?…
Аж страшно стало!
И то, что говорили о них, не называя ни имен, ни прозвищ, говорили, как-то неопределенно, и то, что были у них "страшные морды" – все это придавало им нечто таинственное, грозное и мистическое… Подлинно, антихристовы люди.
В эту ночь за лесом точно далекие вспыхивали молнии и слышен был громоподобный гул. Валентина Петровна одна стояла в поле, слушала и смотрела. Она знала, что там было такое… Пушки… Там шел бой и кто кого одолевал? Может быть, то Петрик пробивался к ней, чтобы спасти ее? Но пушечный гром продолжался недолго.
Не было так, как слыхала она в ту, Великую войну, когда неделями гудели пушечными громами дали и молниями по ночам горели вспышки непрерывных залпов.
Теперь постреляли с полчаса и кончили. Все замерло и затихло. Кто-то кого-то сбил… Кто-то отошел..
После этого дня наступила на их хуторе страшная тишина. Валентине Петровне казалось, что только в могиле может быть что-нибудь подобное. Точно железная дверь склепа отгородила их от внешнего мира. И вместе с этою тишиною навалился на хутор самый настоящий, неприкровенный голод. Таня снесла в село то «трюмо», что висело в горенке Валентины Петровны. За ним в промен на мешок муки, на горсть крупы, пошли достанные из корзин платья и драгоценности Валентины Петровны, жалкие остатки того, что когда-то украшало ее. Кому-то надобны они были в селе и городе? Значит, там еще кто-то жил и наряжался. За ними последовало кунье боа, меха, все что оставалось.
Зимою явилась к ним в поселок и новая власть. Два жида и с ними спившийся с круга мужичок из села, известный вор. Они допытывали, почему не было в поселке расстрелов и грозили прислать для расправы матросов. Они прожили на хуторе до зимы и зимою, когда ехали из хутора в город, между селом и городом их всех трех положил кто-то из мужицкого обреза. И после этого никакая власть на хутор не являлась. Дедушка Парамон Кондратьевич стал на хуторе единственной властью. Да и на хуторе почти никого не осталось. Все, кто помоложе и посильнее, подались в город в поисках хлеба и работы.
Теперь зимними вечерами все население хутора собиралось в хате у Парамона Кондратьевича. И был разговор о божественном, о скором пришествии антихриста.
Читали евангелие или апостол, а потом пели грубыми мужицкими голосами. Страшны были эти беседы и еще страшнее было пение… В них было такое презрение к здешнему миру, такое устремление к миру будущему, такой вызов смерти, такое страстное ее ожидание и упование на нее, как на избавительницу, что Валентина Петровна надолго расстраивалась после таких вечерних молений. Все здешнее – тлен, суетное мечтание, не стоящее внимания. Лишь смерть избавительница от мирских страданий. Этой смерти не боялись, ее ждали, молили о ней. Там, за гробом – блаженство вечное. Там Христос милостивый, Матерь Божия Заступница.
Никто никогда не говорил и не пояснял, в чем же будет состоять это вечное блаженство. Его никак не представляли, но твердо верили, что оно будет.
А как боялась смерти Валентина Петровна! Как по-прежнему тянуло ее к жизни!..
Когда пели, страшно было Валентине Петровне смотреть на поющих. Седые, путанные бороды, громадные лица, конопатые, в оспенных рябинах, в трудовых морщинах.
Отверстые рты, то полные крепких – им и сносу нет – смоляных зубов, то совсем пустые и еще более страшные, то такие, где торчит каким-то громадным клыком, не похожим на человеческий, какой-нибудь один уцелевший зуб. И пели все гробовое, панихидное, говорящее о смерти.
Бежать отсюда… Но куда убежишь, если кругом бьют и режут «буржуев», если везде такая же «народная» власть, только еще и в Бога неверующая!
Страшный рыжий громадина мужик Андрон, помощник Парамона Кондратьевича, вдруг откроет свою пасть и заревет могучим хриплым басом: – Бога человеку невозможно видети…
И вдруг непонятным образом, без дирижера, наладится хор. Таня примкнет звонким сопрано и верно поведет за собою мужиков: – На Него же ангельские не смеют взирати…
Тогда точно открывалась душа Валентины Петровны и неслась куда-то ввысь. Но эта высь не была небом… Это было что-то особенное, полное огней горячих, ярко затепленных свечей… Что-то душное и жаркое, где не видно Бога, но где Он чувствуется везде и Незримый.
Тогда страшной и неправдоподобной казалась хата, битком набитая людьми, полная тяжелых мужицких испарений и какого-то земляного могильного духа. Точно вечный огонь адский, было устье громадной печи, где ярко пылало пламя сжигаемых дров. И казалось все это таким же неестественно жутким, каким показались ей некогда изображения в кумирне бога ада, громадного косматого Чен-ши-мяо.
В низкой избе точно спирало голоса людей. Они уже не походили на людские, но точно сама судьба, сам рок пел грозную могильную песнь.
Глаза поющих горели и светились тою страшною верою, что шлет живого на смерть и мертвому дает воскресение.
И так… годы…
ХХХII
Валентина Петровна поставила овальную деревянную лохань на ножках в галерейке и стала наполнять ее водою. Она собиралась стирать. Веселое осеннее солнце заливало галерейку ярким светом. Оно ярко осветило лицо Валентины Петровны, и лицо это отразилось в воде. Валентина Петровна нагнулась. Она ухватилась за острые, склизкие края лохани и застыла в оцепенении ужаса. Сердце часто и мучительно забилось.
В успокоенной воде, как в зеркале отразилось чье-то чужое, страшное лицо. Лоб был покрыт сетью мелких морщин. На него свисали прямые пряди сивых волос. Из-под размаха бровей смотрели в редких ресницах потухшие оловянные глаза. Желтая кожа туго обтянула щеки и подбородок. Нос заострился крючком.
Это?… Она??…
Валентина Петровна не верила отражению. Она побежала в горницу. На бегу прибирала волосы и с ужасом ощущала, как редки и жестки стали они. Да ведь и то…
Все это время – как падали!
Так вот оно, почему Таня так поторопилась продать трюмо и так тщательно прятала от нее ее складное на три створки зеркало.
"Нечего, барыня, в зеркало смотреть. Не жениха ожидаете. Чего еще не видали…
Кому теперь нравиться? О душе пора подумать…" Тогда Валентина Петровна в своем ужасном душевном состоянии как-то не обратила внимания, не придала особого значения словам Тани. И в самом деле можно и не смотреть в зеркало.
Теперь она торопливо отыскивала запрятанное на самое дно корзины под всякое тряпье заветное зеркало. Наконец нашла, тщательно протерла его, поставила на стол у окна, села на табурет, расставила локти, оперлась щеками на ладони и стала разглядывать себя. Это та Валентина Петровна, что как-то, проходя в подшпиленной амазонке мимо зеркала в гостиной в Петербурге, невольно остановилась и залюбовалась собою. Ее Ди-ди стала подле нее, согнув спину, тоже точно позируя. Картина Левицкого… Это та самая девушка, подле которой стояли три кадета – ее мушкетеры – и клялись: – "un роur tоus, tоus роur un"…
– Боже мой!..
Время и лишения ее съели. Она не поседела тою благородною сединою, что точно пудреный парик средневековой маркизы, покрывает голову не постаревшей лицом женщины. Она поседела неровно, и серые, белые и золотисто-рыжие пряди образовали грязную смесь. И редки стали волосы. На макушке просвечивала кожа черепа. Глаза потухли, – и не голубо-зеленая морская волна, согретая солнцем искрометно сверкала в них, – но были они тусклые, как старое олово. И какая жуткая скорбь глядела из них! По ее алебастровой шее, которою все так восхищались, желтые побежали морщины. Губы точно завяли и стали тонкими. Валентина Петровна приоткрыла рот, и сразу, точно в первый раз, заметила недостаток зубов. И те, что остались, – не сверкали перламутром и слоновою костью, но были желты и в ржавых потеках.
Девять лет без зубного врача, без ухода, без настоящих зубных щеток, и вместо порошка толченый уголь. Но как же не видала она времени? Все ожидала Петрика и, считая дни, просчитывала годы. Может быть – и хорошо, что его нет, что он так и не вернулся и весточки о себе не подал?… Лежит где-нибудь в безкрестной могиле, наскоро похороненный, никому не нужный. Видала она такие могилы.
Валентина Петровна посмотрела на руки. Будто больше и мясистее стали пальцы.
Крепкие неровные ногти обрамляли их и была на них невыводимая чернота.
– Да… Вот оно что!..
Она схватила зеркало и с размаха бросила его на пол. Зеркало разбилось и десятком осколков брызнуло по доскам избы. На звон стекла вбежала Таня.
– Барыня, что с вами? – воскликнула она, со страхом глядя на темное, искаженное нечеловеческою скорбью лицо Валентины Петровны.
– Таня!.. Старуха?…
Таня молча собирала осколки. Когда она встала, лицо ее было сурово.
– Барыня, – тихо сказала она, кладя осколки зеркала на комод. – Успокойтесь…
Года-то наши…
– Какие года?
– Сорок пятый, почитай, вам пошел.
– Сорок пятый… да… Но женщина в сорок пять еще и как интересна… В романах…
– Ах, в романах, барыня…
– Таня… Мы жили… Теперь не живем…
– Вы ж-жили? – страшен был шипящий голос Тани. Какая едкая ирония была в этом точно сверлящем слове: – «ж-жили». Да и Таня была – не Таня-субретка из красивого балета, что в белом с кружевами переднике и наколке красиво и ловко прислуживала ей на ее петербургской квартире. Какая-то мертвая черничка стояла перед Валентиной Петровной. Черный платок прикрывал темно-каштановые, не поседевшие волосы. Ни одна прядка не вилась, но все лежали плоско и строго.
Белое лицо с обвострившимся носом было, как из слоновой кости. Мелкие морщины бороздили его. Но всего страшнее были Танины глаза. Огромные, темные, строгие, они были, как видала в Киеве на иконах Валентина Петровна глаза святых и великомучениц. В них горел огонь, но это был не веселый огонь жизни, но страшный огонь смерти – "огонь поядающий".
Эта Таня, может быть и святая – это не мешало ей быть страшной, – подошла неслышными шагами к Валентине Петровне, обняла ее за плечи и посадила на постель.
Сама села рядом.
– Вы жили, – повторила она. – Что же, барыня: вспомните, какая же это была жизнь? Батюшка ваш при смерти лежал, а у вас шуры-муры с Владимиром Николаевичем шли… При таком-то муже, как покойный Яков Кронидович!.. Мне Ермократ Аполлонович все рассказывали… И были вам предупреждения от Господа… Помните, как Ди-ди задушили, как Настеньку в самый год войны увезли и украли, как на войну Петр Сергеевич пошли, ранение их страшное… Все от Господа… А вы разве видали все это?… Чем постичь бы тогда, да Богу молиться – вы все шутки, да любовь… Чего горничная-то не видит?.. Хоть и с мужем законным, так не довольно ли было, барыня?… Ведь за такую-то жизнь какие муки страшные вас ожидают на том свете? Господь по милосердию Своему послал вам искупление в этой жизни – и теперешними муками и постом, глядите, еще и простится все ваше прошлое… Вы жили?… Нет, барыня, то не жизнь была, а один великий грех. Что красоту вашу потеряли, так возблагодарите за то Господа… Значит, сподобляет Он вас красоту ангельскую принять. Плакать и горевать вам о том не приходится. Вся Россия-матушка, барыня, как вы, исхудала и постарела. Так что вам о себе-то говорить и думать…
Вы о мучениках наших святорусских, о святителях, убиенных да в тюрьмы заточенных, подумайте, да им подражания ищите… Бог даст – и вашу душеньку Господь через какие ни на есть муки, а спасет…
И долго еще говорила Таня Валентине Петровне – и все о смерти, о муках, о непонятной жизни будущаго века. Не легче было от этих слов Валентине Петровне.
Не готова была она к смерти – и как раньше, так и теперь, смерть казалась ей только страшным концом, а не началом…
А вечером старый кузнец Лукьяныч в тесно набитой хате, где были зажжены восковые свечи, в страшной духоте, мрачным басом вычитывал: – "Всевышний не в рукотворенных храмах живет, как говорит пророк: – "небо престол мой и земля подножие ног Моих; какой дом созиждете Мне, говорит Господь, или какое место для покоя Моего. Не Моя ли рука сотворила все сие".
Кощунственные мысли шли в голове Валентины Петровны. Она видала бога, чьи ступни опирались на землю и давили несчастных маленьких человечков. И тот бог был не милостивый единый истинный Бог, но страшный китайский бог ада Чен-ши-мяо. Не он ли придавил и ее, не он ли в прах растоптал ее прекрасную красоту – и вот: сделает еще одно усилие и ничего от нее не останется?
Она слушала дальше. Тяжелые слова падали в тишину переполненной народом избы, как камни, спадающие с гор.
– "Да хвалится брат, униженный высотою своею, а богатый унижением своим, потому что он прейдет, как цвет на траве. Восходит солнце, настает зной, и зноем иссушает траву, цвет ее опадает, исчезает красота вида ее; так увядает и богатый в путях своих"…
– "Вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь ваша? – пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий"…
– "Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить"…
– "Придет же день Господень, как тать ночью, и тогда небеса с шумом прейдут, стихии же разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят… Мы, по обетованию Его, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда"…
И чудилось Валентине Петровне: будто две громадные стены из базальта стали по сторонам ее. И так высоки они, что не видно за ними Божьего света. И так толсты, что никакой звук не проникает через них… И вот сдвинулись эти стены и движутся медленно с неумолимой силою и, когда сойдутся, расплющат совсем тело Валентины Петровны. И некуда податься. Везде пустыми очами глядится на нее смерть. Уйти, отправиться к «ним», печь и продавать бублики, и в "ночь ненастную" молить тупорылого красноармейца, чтобы он пожалел… И знала: не пожалет. И тут придет час – и тоже не пожалеют… Только там смерть поганая от руки слуги диавола, здесь смерть благостная… Не все ли равно?… Смерть!..