355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Выпашь » Текст книги (страница 34)
Выпашь
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Выпашь"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)

ХХVI

Мисс Герберт ездила с Петриком каждое утро от восьми часов утра. Это была большая радость для Петрика. Девушка оказалась не только прекрасной наездницей, с которой было спокойно и приятно ездить, но она так же, как Петрик, страстно и нежно любила лошадей. Она подмечала всех хороших лошадей, которых они встречали в Булонском лесу, и она на них обращала внимание, совсем так же, как и Петрик.

Она, по-видимому, привязалась к своему наезднику. Когда однажды почему-то госпожа Ленсман хотела заменить Петрика мистером Робертсом, это она сама запротестовала и потребовала, чтобы всегда с нею ездил мосье Пьер. Она была очень красива и элегантна на лошади и Петрику было приятно, что на них в лесу обращали внимание. Ездить с мисс Герберт скоро стало для Петрика радостью и праздником. Она была не по-английски чутка. Она с первого же раза подметила, что Петрик смущается, беря чаевые, и она передавала их, и очень щедро, в конце недели госпоже Ленсман, чтобы та давала их наезднику Пьеру. Госпожа Ленсман выговаривала ей, что она слишком много дает и балует людей, но мисс Герберт настояла на своем.

В русский рождественский Сочельник стояла совершенно весенняя погода. Небо было темно-голубого цвета. Парк казался сквозным и прозрачным. Гуляющих и катающихся было много. Весь модный Париж явился в это светлое и прекрасное утро в свой любимый Булонский лес. Старомодный Париж щеголял верховыми лошадьми и экипажами.

Откуда взялись они, эти блестящие майль-кочи, запряженные четвериками с господами в лощеных цилиндрах с веселыми дамами, что катили между тупорылых автомобилей всевозможных марок и систем?

Ездить надо было осторожно, и Петрику приходилось быть особенно внимательным к своей ученице. На нее же, как нарочно, нашел какой-то задор. Она непременно хотела заставить Фонетт менять ногу на галопе. Та ни за что не меняла и упрямо шла с левой ноги. Девушка чуть не плакала.

– Мосье Пьер, но почему она не меняет? – с досадой обернулась она к Петрику.

– Она недостаточно хорошо выезжена, мисс.

– А, это не моя вина?

– О, нет мисс, вы делаете все, что нужно.

– Правда?…

Они поехали шагом. Навстречу им, и тоже шагом, ехал тот худощавый джентльмен, который ездил с мулатом. Мисс Герберт так и впилась блестящими, восторженными глазами в статных и красивых лошадей. Она обернулась раскрасневшимся лицом к Петрику.

– Мосье Пьер, – сказала она, – это очень хорошие лошади?

– Да, мисс. Это чистокровные английские лошади.

– Я скажу мамa, чтобы она мне купила совсем таких. И мы будем с вами ездить.

Один день вы на серой, я на рыжей, другой день наоборот. Как вы думаете, их нам продадут?

– Не знаю, мисс, продадут ли этих лошадей, но всегда можно достать таких же и даже лучших.

– А вы сможете выездить их так, чтобы он меняли ногу на галопе?

– О, да, конечно, мисс.

Они продолжали ехать шагом. Теплый день, чудная погода, обилие встречных располагали к ровному и мягкому движению. Лошади неслышно ступали по мокрому гравию, перемешанному с землею.

Петрик видел лицо девушки сбоку и чуть сзади. Когда поворачивалась она к нему, он видел весь розовый овал ее лица и маленькую, чуть только обрисовывающуюся ямочку на ее щеке, совсем такую, какая была у Валентины Петровны. И тогда Петрик думал: – "как это странно, эта англичаночка совсем чужая для меня. Мы с трудом можем, да и не смеем, разговаривать, а в ней есть что-то родное, именно родное мне… А ведь зовут ее, поди, как-нибудь… Мэри, что ли?… Нет, пожалуй, и совсем по-чужому… Доротея?… А то и вовсе каким-нибудь языческим именем.

Какой-нибудь Сэнрей, как я читал у Уэльса… А она мне кажется родною, и я ее люблю какою-то странною и нежною любовью. Но это вполне возможно потому, что, если бы моя бедная Настенька была бы жива и все было по-хорошему, мы бы так вот с нею ездили бы где-нибудь в русских лесах… Ведь ей тоже, вероятно, семнадцать лет, как было бы и нашей Настеньке. И у Настеньки такие же золотистые были бы волосы. Остригла бы она их, или послушалась бы нас с Алей и носила бы волосы по-русски: длинные, как их носило мое Солнышко?…" Петрик так ушел в свои думы, мечты и воспоминания, что, когда мисс Герберт обратилась к нему с каким-то вопросом, он не сразу ее понял и долго не мог составить ответа. Ему даже дико как-то показалось, что надо говорить по-английски.

Она посмотрела на него с каким-то удивлением, но, вероятно, догадалась что он не подберет слов для ответа и, снисходительно улыбнувшись, отвернулась от него и пошла коротким галопом.

Когда они вернулись, Петрик, сняв с седла амазонку, вынул железо изо рта Фонетт.

Мисс Герберт давала ей сахар. Конюх обтирал тряпкой морду лошади. Петрик не отошел, как отходил всегда, но стоял подле. Он мучительно думал. Как странно была похожа на его Алю эта девушка? Она точно говорила ему о его пропавшей дочери. И ему вдруг вздумалось спросить, как ее зовут. Он знал, что это нельзя.

Кто он? Наемный наездник, которому дают на чай и который не смеет разговаривать с клиентами. Она лучшая и самая богатая клиентка заведения госпожи Ленсман. Но скажи ему, что ее зовут Сусанной, или Бригиттой – и ему легче станет. Ему надо было в эти минуты, чтобы очарование сходства с Алей, чтобы очарование воспоминаний о его погибшей дочери отошло бы, и не было бы этого наваждения милой красоты и обаяния прекрасной англичаночки. И, забывая все правила хорошего тона и требования госпожи Ленсман, «патронши», рискуя самым местом, Петрик сделал быстрых три шага вслед за мисс Герберт, уже подходившей к дверцам громадного Паккарда и громко и твердо спросил: – Mау I аsk fоr уоur nаmе, miss?

Она задержалась у дверцы и вся повернулась к Петрику. Ни удивления, ни возмущения на такую дерзость со стороны наездника не отразилось на ее лице. В солнечном блеске радостного яркого дня оно горело, как солнце? и как солнце дарило счастье. Ее глаза, и точно совсем такие, какие были у его Али и у Настеньки, большие, прозрачные, глубокого цвета морской волны, сияли восторгом и ласкою. Соболья шубка была распахнута на груди. Она улыбнулась старому наезднику и, солнце ли так светило на нее сверху и несколько наискось, но на ее щеках показались совсем такие ямочки, какие были у Валентины Петровны? и до жуткости эта девушка, англичаночка, стала похожа на его жену. Зубы сверкнули из-под красивого разреза губ. Она с ласкою и приветом посмотрела на Петрика и точно по-русски, с тем мягким произношением, с каким говорила по-русски в Маньчжурии их ама, сказала отчетливо и громко:

– Анастасия!.. -

ХХVII

В этот самый день и, может быть, в этот самый час Валентина Петровна молилась последней жаркой молитвой о Петрике и о маленькой Hасте…

Валентина Петровна недолго оставалась в Чрезвычайной комиссии по борьбе с саботажем и со спекуляцией. Ее несколько раз на дню водили на допрос. Ее проводили по тесным коридорам, затянутым красным кумачом с нашитыми на нем белыми костями и черепами. Ее ставили в каких-то маленьких комнатах или закутках, освещенных красными лампочками и тоже обитых таким же кумачом и с теми же изображениями смерти. Ее это не пугало. От всей этой грубой бутафории веяло скверным дешевым балаганом. Она была слишком тонка и культурна, чтобы это могло на нее подействовать. Допросы ее не только не пугали, но радовали. Каждый допрос говорил ей, что ее Петрик не пойман. Поймали бы – не допрашивали бы. Поймали бы – не искали, где он и почему скрывается? И потому она на все вопросы отвечала искренно, охотно и даже с некоторою горделивою радостью. Это состояние допросов и вождения по красным застенкам продолжалось всего два дня. На третий ее вызвали "с вещами". Ее соседка по комнате тихо и точно с некоторою завистью вздохнула и прошептала: "значит на совсем, на волю".

И точно: ее отпустили домой, взяв какую-то подписку, содержания которой она даже и не поняла хорошенько.

В те сумрачные дни власть не чувствовала себя прочно. Она всего боялась и ухаживала за всеми теми, кто, казалось, мог способствовать ее престижу в народе.

И потому, когда на другое утро нахрапом к самому Крыленке явилась в скромном платочке Таня, дочь крестьянина и представительница пролетариата, и не просила, но смело и уверенно требовала освобождения Ранцевой и на всю канцелярию кричала о народной справедливости, о том, что никто не смеет так поступать, как поступили с гражданкой Ранцевой, что она играет на фортепьяно и нужна для народа, в комиссии смутились. К требованиям пролетариата относились с вниманием и больше всего боялись раздражать именно этот бабий класс, крикливый и могущий влиять на улицу. Тане обещали пересмотреть дело гражданки Ранцевой и потребовали от нее доказательств, что гражданка Ранцева действительно служит народному искусству.

Доказательства дал с большою охотою и мужеством скрипач Обри, остававшийся в театре и принесший письмо от Луначарского. Таня этим не ограничилась. Она разыскала Матильду Германовну, с началом революции переехавшую в Петербург и устроившуюся на хорошем месте. Матильда Германовна оправдала мнение, что у каждого русского есть свой хороший еврей. Она, узнав от Тани о всем, что произошло с Валентиной Петровной, помчалась прежде всего к Горькому, от него к Зиновьеву и добивалась свидания с самим Лениным. Ей, как еврейке, все двери были открыты. Для нее решили отпустить совсем Валентину Петровну, тем более, что за нею, кроме укрывательства мужа, не значилось никаких других преступлений. Едва Валентина Петровна вернулась домой в объятия своей верной Марьи, как к ней нежданно и негаданно приехала Матильда Германовна и горячо ей посоветовала «смыться» с петербургского горизонта.

Валентина Петровна поговорила с Таней. Марью отпустили, квартиру бросили на швейцариху, а сама Валентина Петровна должна была поехать в деревню к Таниному деду.

– Там, барыня, и сытнее и теплее. Так-то по-хорошему мы с вами заживем, а там, глядишь и все это кончится.

Вот эта-то вера, что все это должно кончиться – и кончиться скоро, и дала решимость Валентине Петровне поехать с Таней куда-то в лесную глушь и ожидать там событий.

В тот же день, когда Валентину Петровну выпустили из «Чрезвычайки», она, уложив самое необходимое в две корзины, поехала с Таней в Москву. За Москвой пересели на какой-то местный поезд и медленно потянулись через дремучие леса на юго-восток.

Весь мир точно перевернулся и все выглядело не так, как обыкновенно. Вагон был переполнен. Валентина Петровна сидела с Таней в дамском отделении. Коридор вагона был тесно заставлен солдатами и их котомками так, что нельзя было совсем выйти: ни помыться, ни в уборную. Так в давке и ехали двое суток, никуда не выходя, как скотина. Но никто не жаловался. Рады были, что хотя их не трогали.

Да и как было жаловаться. На какой-то станции в окно было видно, как солдаты вытолкали каких-то мальчиков из вагона и, грубо пихая, повели со станции. В вагоне сказали: – "Контрреволюционеров поймали. Расстреливать повели". И поезд еще не отошел, как слышны были выстрелы, и соседка Валентины Петровны крестилась при каждом нестройном залпе и говорила тихо: "Спаси Христос".

И потому, когда после такого путешествия в переполненном вагоне, с такими жуткими впечатлениями и переживаниями, Валентина Петровна ранним утром вышла на каком-то полустанке и, протолкавшись через солдатскую стену в коридоре и на площадке, очутилась на деревянной платформе с примерзшим к ней снегом – и, после духоты и вони вагона, вдохнула морозный зимний воздух, ей весь пережитый ужас показался не таким страшным и все что было и что ее ожидает, казалось временным и преходящим. Надо только перетерпеть.

Она сама перетаскивала тяжелые корзины, которые ей Таня подавала в окно. Вагон был переполнен сильными здоровыми мужиками-солдатами, но никто им не помог.

Слышались только злобные замечания:

– Ишь… Буржуи… Со всеми своими бебехами путешествуют… Только места зря занимают… Поди, на сколько народных миллионов добра-то везут!

И были эти слова и взгляды, их сопровождавшие, так злобны и полны такой ненависти, что даже всегда находчивая Таня не нашла возможным огрызнуться и торопилась снести корзины подальше от вагонов.

За станцией в серебряном снегу стояли густые леса. Они уходили балками и горушками к самому небосводу. Дали были лиловые. В природе было особенно и как-то значительно тихо. Точно широкая картина русского художника развернулась перед нею. Вспомнились "лесные дали" Крыжицкого, виденные Валентиной Петровной в детстве на выставке в Академии Художеств и оставившие в ней такое сильное впечатление, что вот и сейчас – смотрела на эти дали в серебряном снегу и голубом тумане и не могла не вспомнить картину.

Думала о Петрике. В каких-то далях он теперь?.. Удалось ли ему спастись, или его повели, грубо толкая, солдаты, как повели вчера тех… молодых… расстреливать?…

Лучше было ни о чем не думать…

Кругом был снег. Он был глубокий, ровный, нетронутый. Только один след санных полозьев вел к станции. Синели круглые следы конских ног и по сторонам шли полосы рыхлого осыпающегося снега, разворошенного санными полозьями. Золотистая ископыть валялась кое-где. Мороз чуть пощипывал и румянил щеки Валентины Петровны. Солнце поднималось за лесами. Оно было желтое, бледное, и можно было без боли смотреть на него. В воздухе была какая-то сладкая отрада – и она вливалась в душу Валентины Петровны и бодрила усталое сердце.

Мужичок в свалявшейся шапке собачьего меха, в широком азяме поверх полушубка, задергал веревочными обмерзлыми вожжами и подал им маленькие санки. Таня стала ладиться с ним и устраивать корзины так, чтобы на них можно было сидеть. Сейчас же тронулись – и не прошло десяти минут, как въехали в большой бор и дорога стала ровнее и глаже.

Мужичок обернулся к Валентине Петровне и, показывая кнутовищем на громадные черные дубы, стоявшие по сторонам дороги, сказал, как-то, не то радостно, не то насмешливо:

– Почитай, поболе двух сотен лет стоят родимые… Заповедная, значит, была роща…

Никто и тронуть ее сколько годов не смел… А теперь, слышно, порешат…

Вырубать будут… Потому общество постановило, чтобы делить… Коммуна…

Это страшное слово пришло и сюда, в эту вековую тишину и покой. Валентина Петровна в страхе прижалась к Тане. Та весело и насмешливо спросила мужика:

– А вы, что ли, коммунисты?

– Какие мы коммунисты?.. Православные мы хрестьяне… А только слышно, приказ такой, от самого от главного… От царя, что ли, нового… Чтобы всем коммуной называться…

Лес был тихий, точно задумался над своей участью. Дорога прихотливыми изгибами, мимо веток кустов, спускалась в овраг. Внизу, в голубых тенях, замерзшая и тихая была речка. Tонкие прутики торчали по ее берегам.

– Вот она, значит, Благодать-река пошла… Зараз и Дубров хутор будет.

Рыжая пузатая лошаденка с по-ямщицки увязанным петлею хвостом бежала весело вниз.

Совсем близко от Валентины Петровны мелькали ее задние ноги, покрытые слипшейся колечками шерстью. Она дымилась, и по-особенному пахло конским потом. Мужик в черном азяме домодельного сукна сидел боком и белым валенком чертил по снегу голубые полосы. Сани скрипели, постукивали, налетая на замерзшие колеи, ухали в ухабы и медленно ползли наверх. Чуть-чуть, пьяно как-то, кружилась голова. От воздуха ли, от усталости, или это в санях по ухабам укачивало. Лезли в голову воспоминания, мысли разные, и все это казалось точно не настоящим, не жизненным, нарочно будто так придуманным и, во всяком случае, временным.

Мужик вернулся к прежней своей мысли. Видимо, она его тоже тяготила, и было в ней что-то непонятное.

– Еще Петр садил дубы-та… – махнул он назад к заповедной роще кнутовищем. – Петр великай, слышь, дубы-то садил. Он знал, значит, что делал. Корабли чтобы строить, да по Дону сплавлять… А вишь ты как обернулось-то!..

Медленно выползали из оврага. Морщилась кожа на спине лошади от усилия. Пахло хвоей, смолой, а более того – снежной свежестью, этим необъятным русским простором, где столько природы и мало людей. К этому запаху примешивался запах махорки и мужика. Тихий и будто дремотный голос ямщика говорил о чем-то далеком прошлом, что никогда не вернется. Петр Великий… Был и он когда-то здесь. И он ехал вот так же и замышлял корабли строить и по Дону сплавлять… И все это казалось просто какою-то занятной поездкою, пикником каким-то, красивым и не долгим… Поездкою для лечения нервов.

Валентина Петровна вспомнила, как в вагоне Таня, чтобы не обращать на нее внимание других пассажиров и солдат, называла ее просто "Валечкой".

– Вы, Валечка, погодите, я вам чайком как-нибудь через земляков расстараюсь…

Вы бы, товарищ, с сапогами как-нибудь полегче. Видите, Валечке, стеснение делаете.

Было это смешно, очень уж фамильярно и как будто обидно. "Какая я ей Валечка"?

Но смирялась. Валентина Петровна понимала, что настали какие-то такие времена, когда не Таня, ее служанка и горничная, исполняет ее приказания, а она, барыня, генеральская дочка, жена ротмистра и георгиевского кавалера, должна во всем ей подчиняться. И это казалось какой-то игрой. Конечно, ненадолго. Пока сидят эти…

Большевики.

Когда выбрались из оврага, сейчас и пошли белые, накрытые соломенными шапками крыш хатки, за ними опять были леса и все это казалось картиной на фоне синего ясного неба.

– Теперь лес пойдет до самой до графской степи, – сказал мужик. – Вы где же пристать-то думаете?.. Тут у нас въезжей нет.

– Я к своим еду, – сказала с независимым видом Таня. – К дедушке, к Парамону Шагину.

– Не знаю, где его и хата… Да дома ли?.. Не угнали ли в красную армию?

– Так он же старенький, свое давно отслужил.

– Ничего, что и старенький… Большаки этого не разбирают… Не при царе…

Баловства, али льготы какой, никому не дают… И старых, и малых, даже, срам сказать, и баб, и тех берут… Под гребло… Народная власть…

ХХVIII

Было странно-весело входить на крылечко, запорошенное снегом, с тонкими по краям столбочками и плетушками старого, померзшего уже, почти без листьев винограда, свисавшими с крыши. Крыльцо упиралось в жидкую дощатую дверь. Белые тополевые доски блестели на солнце. Вместо ручки была прибита простая железная дужка. Над нею была щеколда.

– Вы толкните, – сказал возчик, выносивший из саней корзины. – У них не заперто.

Узкая галерейка, с одной стороны застекленная, была в золотом солнечном свете.

На досочках, вдоль оконницы, стояли в горшках герани. Вдоль чистого дощатого пола шел половичок из пестрых шерстяных обрезков. Другая стена была белая, мелком и глинкой замеленая. По ней легли голубые тени от оконного переплета и гераней. В галерейке пресно пахло тестом и овчиной. Баранья истертая шкура лежала в конце галерейки у дверей, ведших в хату.

И точно все казалось просто веселым праздничным приключением. Приехали в деревню, на облаву… Валентина Петровна вспомнила пикники и охоты молодости.

Таня постучала в дверь.

– Кто там?.. – отозвался старый голос. За стеною зашуршали валенки.

– Парамон Кондратьевич… К вам…

– Кого Бог несет?

Таня назвалась. Прошла, должно быть, минута, показавшаяся Валентине Петровне тягостной. Сколько помнила Валентина Петровна, Таня никогда не бывала в деревне.

Возможно, ее там и забыли. За дверью чуть слышны были шепчущиеся голоса. Наконец, раздалось: – "Войдите, Христа ради".

Это "Христа ради" отшатнуло Валентину Петровну. Оно ворвалось в ее веселое и легкомысленное настроение грубым диссонансом. На пикниках и охотах в крестьянские избы входили не "Христа ради", но по праву найма, платы, часто совсем даже и не спрашивая, хотят этого или не хотят хозяева. Два слова этих опять напомнили Валентине Петровне о том ужасном, что давало право Тане называть ее «Валечкой» и что не позволяло прямо войти в избу и потребовать себе приюта.

Но это продолжалось недолго. Сейчас же раскрылась дверь в хату и в солнечном веселом свете Валентина Петровна увидала хозяев. И были они так красочны, так просились на картину, пожалуй, даже на сцену, что Валентине Петровне снова стало казаться, что все это только забавное приключение, которое вот-вот и кончится.

В маленькой горнице, почти всю ее занимая, стоял могучий, высокий старик в широкой бараньей шубе, накинутой на плечи, в розовой ситцевой рубахе, пестрядинных портах, белых с голубою полоскою, онучах и валенках. Широкая, совсем белая борода веером ложилась на его грудь. Черты лица были грубы, но и величаво красивы. Позади него была маленькая старушка с волосами, накрытыми темным платком.

В хате было два покоя – две комнатки, отделенные одна от другой деревянною переборкой, не доходившей до потолка. В первой комнате была большая печь с лежанкой, с широким устьем, с заслонами и большою, суживающеюся кверху белою трубою. Стены были глиняные, беленые. В красном углу божница осталась, но висевшие рядом с нею портреты, должно быть царские, были сняты. Там серели пятна въевшейся за ними пыли. Простой липовый стол, лавки, полка с посудой, все было чисто, опрятно, очень просто, почти бедно.

Валентину Петровну пригласили в соседнюю горенку.

– Здесь вам поспокойнее будет, – сказала старушка.

В горницу вела узкая дверка, занавешенная ситцевой занавеской. Комната была совсем маленькая. В ней, у стены, стояла высокая постель, казавшаяся квадратной, так она была коротка. На постели лежало розовое стеганое одеяло и на нем, занимая всю постель, в три ряда аккуратно были разложены подушки без наволочек.

Было видно, что на постели этой никогда не спали. У противоположной стены был пузатый красный комод и над ним висели в выпиленных ореховых и в украшенных речными ракушками рамочках выцветшие фотографические портреты. В красном углу была темная икона и за ней воткнуты запыленные вербочки. На комоде, в тяжелых кожаных переплетах, лежали книги. На них был положен футляр для очков. Маленькое окно с кисейной занавеской выходило на двор. На дворе дымила на морозе навозная куча и куры пестрою стаею копались в ней.

В комнате пахло мятой, полынью и еще какими-то сухими травами. Запах был не резкий и скорее приятный.

Все это понравилось Валентине Петровне. Главное: в ней опять крепла уверенность, что все это только на время – и на очень недолгое время. А там вернется Петрик.

Банк возобновит свои операции, и она опять заживет обычною культурною жизнью.

Таня тихо переговаривалась со стариками. Мужик, привезший их, носил в галерейку их корзины и в горенке было слышно, как скрипели доски под его тяжелыми шагами.

В простенке между окном и переборкой висело засиженное мухами пыльное зеркало.

Валентина Петровна посмотрела в него.

Мороз расцветил усталые щеки. Если бы не противная складка у подбородка – и когда она появилась! – и совсем была Валентина Петровна такая, как всегда. Ни годы, ни несчастья, ни тяжелые переживания ее не брали. Глаза морской волны сияли. Капельки растаявшего инея на длинных ресницах отражали их блеск и казались маленькими алмазами. Валентина Петровна расстегнула шубку. И талия была совсем девическая. Нет, не хотела она стариться. Остановила время, чтобы дождаться того счастливого дня, когда уйдут «они», и она вернется к Петрику, все такая же обаятельная, как и была. Нужно только уметь переждать.

Валентина Петровна отвернулась от зеркала и подошла к постели. Она потрогала ее.

Ничего себе… Мягкая… А подушек-то!.. Что же на ней? Вдвоем с Таней?.. Таня и «Валечка»… Пефф!.. А нет ли в ней клопов?.. Вот обернулась жизнь… А где умываться?.. И конечно… Без всяких удобств… Вот так-так! Хуже, чем в Ляохедзы… Что же?.. Таня к стенке, или я?.. Не знаю, что хуже?.. Хотя Таня все-таки чистенькая…

Вошла Таня. Веселая, шумная, энергичная. Таня – не горничная, не служанка, не милая, чуткая советчица и друг, но Таня командир.

– Ну те-с, барыня, все обошлось по-хорошему. Дедушка с баушкой согласны на принятие нас и защиту. Слава Тебе, Господи, люди оказались с понятиями и Христа не забыли. Вот здесь мы и расположимся. Постеля чистая. На ней и не спали.

Только для парада и соблюдалась. Я вам здесь постелю, себе на лавках у стенки постелю устрою. Вам и не страшно будет, и не стеснительно. Сейчас корзины притащим, я вам свежие простыньки ваши положу, все устрою, так-то важно отдохнете с дороги. А тем временем мы с баушкой обед вам сготовим.

– Стоит ли, Таня, разбирать корзины, – нерешительно сказала Валентина Петровна.

Ей все еще казалось, что можно так, на корзинах, в уголку, посидеть, подремать, почитать книжку, а там и домой, в Петербург, к своему роялю… И Петрик, гляди, вот-вот и вернется.

– Да что вы, барыня… Здесь, я распознала, прямо, ну такое убежище, просто как у Христа за пазухой. Весь хутор в Бога верует!.. Дедушка мой, – Таня показала на книги, – что твой апостол между ними… Тут жить да жить… Может быть, даже и годы жить придется, так тут так-то славнечко проживем. Ей Богу, правда, и в благочестии и в чистоте…

Таня нагнулась к принесенной стариком корзине. Развязала зубами узел веревки и стала раскручивать ее.

Веревка свистела в ее ловких руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю