355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Выпашь » Текст книги (страница 24)
Выпашь
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Выпашь"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

ХII

Много прошло времени в полном одиночества Петрика и тишине. Но ни это одиночество, ни тишина не тяготили выздоравливающего. Напротив, он испытывал удовольствие покойно наблюдать, как двигалось солнце над землею, как заглянуло оно к нему в окно и осветило всю комнату с простыми белыми каменными стеками.

Голубая степь стала лиловой. Дали развернулись шире. Больно глазам было смотреть: слепило солнце.

Шум многих шаркающих шагов на лестнице за дверью обратил внимание Петрика. Дверь растворилась, и в горницу стали входить монголы. Они несли желтые и белые подушки и клали их вдоль стен. За этими монголами вошли другие в просторных белых одеждах с желтыми накидками. Все они, входя, низко, по-монастырскому кланялись Петрику. Петрик вспомнил, как когда-то в детстве он с матерью был в православном монастыре, и там совсем так же и такими же поклонами их приветствовали монахи. Петрик узнал там слово, показавшееся ему тогда вычурным и смешным: «братолюбие». Еще услыхал он там же и другое слово: "добротолюбие".

Тогда и там – не придал он этим словам значения. Другое было у него на уме, и он скоро их совсем позабыл, и вот когда вспомнил! В поклонах входивших монголов Петрик почувствовал это самое: «братолюбие». Те, кто несли подушки, стали вдоль стен, а те, кто пришли за ними, сели на подушки. Последним вошел высокий плотный монгол. Он был в таких же длинных белых одеждах, но на голове у него была желтая с золотом трехрогая шапка. Он видом и одеянием напомнил Петрику католического епископа. Этот человек – вероятно, тоже епископ, так подумал о нем Петрик – медленно, неслышно ступая в мягких китайских туфлях, подошел к постели Петрика и сел у Петрика в ногах. При его приближении Петрик приподнялся и хотел встать, но епископ рукою показал Петрику, чтобы он лежал. Петрик остался полусидящим, прислонившись к подушкам. Он смотрел на епископа, на вошедших впереди него монголов и соображал: снится это ему опять в горячечном тифозном бреду, или это совсем необычная явь. Вопрос: "где я"? "что вы за люди"? – был у него на уме, но как, на каком язык это сказать? Петрик понимал, что спрашивать по-русски безполезно. Он старался вспомнить китайские слова, но все лезли ему в голову такие неподходящие! И Петрик молчал и ждал, что будет дальше.

Старый монгол положил теплую руку на лоб Петрика, точно хотел посмотреть, есть ли у гостя жар. Потом положил руку на руку Петрика и трогал пульс. Все это время Петрик чувствовал себя во власти этого человека. Из-под шапки смотрели на Петрика узкие темные глаза: два черных бриллианта. На лице не было ни бровей, ни ресниц, и красноватые веки старчески припухли. У монгола была большая голова и под шапкой чувствовался мощный череп. Голое лицо было покрыто сетью мелких морщин. Монгол показался Петрику добрым доктором. Такой именно у него и в детстве был доктор, толстый, добрый, с лысой большой головой и безбровыми глазами. Только у этого глаза были косые и лицо бледно-желтого цвета. Монгол долго держал руку, все время проницательно глядя в глаза Петрика.

– Ну вот, сын мой, ты и поправляешься. Теперь скоро и силы начнут к тебе возвращаться, – тихо сказал монгол.

К крайнему изумлению Петрика, монгол сказал это на чистом русском языке с тем мягким акцентом, с каким говорят восточные люди не столько от неумения говорить по-русски, сколько из восточной вежливсти, не позволяющей говорить с гостем громко и грубо.

– Вы говорите по-русски, – прошептал Петрик. – Кто вы?.. Где я?

Что-то похожее на улыбку появилось на лице монгола. Морщины пробежали по нему рябью. Глаза еще более сузились.

– Сын мой, ты находишься в ламаистском монастыре. В полной безопасности. Я настоятель этого монастыря, и я русский.

Монгол жестом обеих рук показал Петрику, чтобы тот молчал и не спрашивал больше.

– Тебе, сын мой, нельзя волноваться и уставать. Мы поговорим подробно потом. А теперь – лежи покойно и отдыхай. Набирайся сил. Они тебе так будут нужны.

Он встал, за ним встали все пришедшие с ним монахи. Они пошли к дверям, одни впереди, другие сзади настоятеля. Комната опустела. Петрик долго, в приятном оцепенении лежал на постели, не соображая, что же это было? Новая картина бреда среди тысячи других картин, или это была явь, выздоровление? Но как было все это странно, необычно и полно непонятной тайны!

Перед ним, за окном, в золотые туманы садилось солнце. Теперь можно было смотреть на него. Даль безкрайной пустыни простиралась там. Эта даль звала и манила. Пустыня, даль не были грезами. Они дышали вечерними ароматами и были самою настоящею действительностью. В этом были их очарование и ужас. Как, значит, далек был Петрик от России!

Он лежал в странном, бездумном полусне. Что мог он предпринять? Слабый, едва оправившийся от болезни, не знающий даже точно, где он находится и что с ним будут делать приютившие его люди. Одно успокаивало: настоятель монастыря, – Петрик вспомнил, что их называют "ламами", – сказал, что он русский. Он был монгол. Это говорили и цвет его лица, и весь его вид. Но он сказал: "я русский".

Если Петрику удастся поговорить еще раз с ним, они найдут общий язык – и они друг друга поймут…

В тишину просторного покоя, в его молчание опять, как и раньше, вошло невнятное бормотание. Монах-монгол сидел в углу сзади Петрика.

– Ом-ма-ни-пад-мэ-хум….ом-ма-ни-пад-мэ-хум, – неслось из угла.

Эти непонятные слова так отвечали темневшей за окном пустыне и надвигавшейся там ночи. Таинственной смене дня ночью, не скрашенным никаким далеким костром сумеркам, несказанно красивой игре теней и красок, прозрачных, нежных и воздушных, всей этой великой тайне природы, столько раз виденной Петриком и точно в первый раз замеченной, отвечали эти странные, мистические и непонятные, с ужасающей настойчивостью повторяемые слова:

– Ом-ма-ни-пад-мэ-хум!..

ХIII

Настоятель монастыря – «Канбо-лама» – стал часто приходить к Петрику. Он навещал его, как хороший врач, следящий за выздоровлением больного, как добрый друг, но еще более, как учитель жизни. Он приходил уже без свиты монахов, в сопровождении одного старшего монаха-"гэцуля". Тот садился в углу комнаты и погружался в созерцание, изредка перебирая четками. В эти минуты он был похож на католического викария, сидящего в высоких креслах собора во время проповеди своего епископа.

"Канбо-лама" тихим, мерным голосом рассказывал Петрику свою жизнь. Он объяснил в первый же свой длительный приход, почему он, будучи монголом, назвал себя русским. Он был русской культуры. Его фамилия была Джорджиев. Он был сыном богатого купца, торговавшего с Россией воловьими кожами. Он родился и вырос в Урге, но уже в раннем детстве бывал с караванами отца в России, и свободно говорил по-русски. Отец хотел сделать его европейцем. Джорджиева отдали в Семипалатинск, в гимназию, потом он окончил Казанский университет, поехал заканчивать свое образование заграницу, был в Германии и Англии. Повсюду он обращал на себя внимание. Монгол… желтый… и интересуется Гете и Гегелем, изучает Шопенгауэра и Ницше, знакомится с творениями Маркса. Все интересовало его. Он изучал католичество и протестантизм, он хорошо знал сущность православия, и он обо всем мог умно говорить. Блестящая в европейском смысле карьера его ожидала. В любом университете Старого или Нового Света ему готова была кафедра монгольского языка, литературы, или ламаизма. Он был знаком с исследователями центральной Азии. Они были его друзьями, и до некоторой степени учениками. С профессором Позднеевым он долго был в переписке. Но он заскучал по своей Урге.

Кажется, в мире нет города более скучного и унылого, чем Урга. Пустыня, пыльные улицы без садов, низкие дома-избы, все плоско, пыльно и безотрадно. Джорджиев вернулся в нее, когда ему было за сорок лет, и вдруг понял, что все, что он видал в Европе, было тленом и пустяками, тем «преходящим», не стоящим внимания, временным, исчезающим, гниющим, разваливающимся, о чем так прекрасно учили его в детстве ламы-наставники. Призрачная обманчивая "конечная пустота", вот что был европейский мир, столько лет им изучаемый. Джорджиев убедился, что единственная ценность здешнего мира – в исполнении "белых добродетелей", тех «парамит» подражания Будде, что указаны в ламаистском учении. Джорджиев поселился в Урге.

Он встал на защиту и охранение чужой жизни, он роздал, как милостыню, богатое наследство, полученное от отца. Он соблюдал в поступках нравственную чистоту, был правдив в речах, старался примирять враждующих, вел душеспасительные беседы с приходившими к нему из степи монголами, в своей жизни был во всем умерен, милосерд и сострадателен и искал через общение с ламами восприять в полной мере истинное учение. Слух о его святости распространился за пределами Монголии. Его избрали ламою. В нем открыли воплощенного Будду: «хубилгана», в нем увидали перерожденного великого ламу: «бодисатву», и его послали в далекий монастырь «Канбо-ламой» – настоятелем.

Джорджиев рассказывал это Петрику с какою-то точно легкой насмешкой над самим собою и, во всяком случае, без малейшей тени какой бы то ни было гордыни.

Петрику казалось, что Джорджиеву доставляло удовольствие говорить по-русски с русским офицером и вспоминать старую свою жизнь в Урге. Еще казалось Петрику, что Джорджиев, может быть невольно, хотел увлечь Петрика на путь святости, на путь нравственного совершенствования, и Джорджиев становился учителем и руководителем Петрика в его новой возрождающейся жизни. Он был как бы путеводителем Петрика через крайне опасную местность, где Петрика ожидали всяческие ужасы.

Он часто говорил о религии. Петрик узнавал от Джорджиева тайны ламаизма.

– Бог един, и понятие о Боге одно у всех народов и во всех верованиях, – говорил Канбо-лама Петрику.

Они сидели на мягких подушках у открытого в степь окна. Летний ветер подувал по степи, и степь уже начинала желтеть от солнечного зноя.

– Вы верите: Бог един, но троичен в лицах: Бог Отец, Бог сын и Бог Дух Святой.

Не то же ли и в вере, проповеданной Буддой и установленной Цзонкавой… Будда имеет три тела – три лица. Два тела духовных и третье «превращенное». Первое духовное тело Будды: Будда "сам в себе". Безформенное, вечное, самосущее, все собою наполняющее, абсолютное бытие, покоящееся в мире извечной пустоты: – "нирване".

Все в Нем и ничего без Него. Бог-Отец… Второе духовное тело Будды мы можем познавать через созерцание, через самоуглубление, через понимание сущности учения Будды, через мышление и молитву. В дивной, лучезарной, несказанной прелести открывается тогда удивительной красоты тело Будды, в котором Будда пребывает в небесном царстве теней – «Тушита» и где Он преподает свое учение духам света «тенгриям» и воплощенным буддам «бодисатвам». Это, сын мой, то, что вы почитаете Духом Святым. Сосредоточенный талант, гений человеческий, открывающий творящему несказанную радость творчества, вот что есть второе духовное тело Будды. Наконец, чтобы проповедовать людям святое учение, чтобы учить и спасать людей, Будда воплотился в земное тело и являлся в нем людям.

Таким воплощенным Буддой был Сакья-Муни, о ком ты, верно, сын мой, слыхал.

Петрик промолчал. Он никогда не слыхал о Сакья-Муни.

Петрик внимательно слушал «Канбо-ламу». Он не перебивал его, не задавал ему вопросов. С религиозными темами он столкнулся первый раз в жизни. Они не интересовали его. Петрик был к ним безразличен. Он верил по-своему, верил искренно и глубоко, но считал, что над такими вопросами, как учение о Боге, нельзя долго задумываться: "непременно в ересь впадешь"… Лама говорил Петрику о мучениях здешнего мира, о конечной пустоте всего земного, о том, что ни жалеть, ни любить земную жизнь не стоит. Лама проповедовал красоту нирваны – пустоты безконечной. Петрик не верил ламе. Конечное и земное влекло его, и было ему дорого. Да, верно, все кончается и все проходит, но след остается, и Петрик жил воспоминанием прошлого счастья. Оно давало ему отраду. Было у него его Солнышко, что светило ему на его жизненном пути, была и милая Настенька, и не верил Петрик, что ни ту, ни другую он никогда не увидит. Не видел их мертвыми – считал живыми, и ждал и жаждал встречи с ними. Этим жил. Да, все кончается, все проходит, но не могла кончиться, не могла исчезнуть с лица земли Россия. И, если все проходит, то прежде всего пройдет коммунизм, и Петрик вернется в Россию, чтобы работать в Армии, учить и воспитывать новых русских кавалеристов. Петрик для себя ждал одного конца: – солдатской смерти в бою с врагами Родины. И по-своему крепко и твердо верил Петрик, что за этим концом ожидает его не какая-то там «нирвана», ничего его сердцу не говорящая, но "райский венец на часть", тот самый венец, о котором ему столько лет пел кавалерийский сигнал. Этому сигналу Петрик верил больше, чем всему высокому учению мудрого Цзонкавы. Но Петрик был воспитанный человек, кроме того он чувствовал себя слабым после тифа и потому не прерывал ламу, но слушал с благоговением, как слушал бы православного священника или старца в монастыре.

И только раз Петрик, воспользовавшись тем, что после долгого созерцательного молчания лама не заговорил сразу, но смотрел на Петрика, как бы ожидая его вопросов, спросил:

– Святой отец, вы мне не сказали, как и почему я попал сюда, именно в ваш монастырь? Знали те люди, кто отправляли меня из таранчинского кишлака, о вас – или все это сделалось случайно?

– В мире ничего не делается случайно, но тайные силы руководят всем, что в мире совершается. Нет, те, кто тебя отправляли, меня не знали и не могли знать. Это были пришлые люди и они никого здесь не знали… Но…

Лама замолчал и на этот раз его молчание длилось очень долго.

ХIV

Степь давно погорела и была желто-бурого цвета. Осенний ветер гулял по ней. Он пригибал сухие травы, колебал метелками семян, и степь волновалась, как море.

Она и напоминала осеннее северное море. Небо было густого сиреневого цвета.

Небосвод был близок. На западе сгущались черные тучи. Далекие играли зарницы. И нигде не было ни одной живой точки, нигде в надвигавшихся сумерках не загорелся костер. Пустыня лежала за окном. Нежным, терпким запахом семян пахло от степи.

Этот запах кружил голову Петрику. «Канбо-лама» сидел лицом к окну, и на его непокрытую голову ложился отсвет. Серебряный венчик был над ним. В другом углу покоя на циновке сидел, поджав ноги, «гэлюн» и беззвучно перебирал четки, шевеля губами. Были приятны и успокаивали тишина, безлюдие и безмолвие пустыни. Петрик смотрел на далекие тучи и думал: "там Россия. Что-то там?.." Джорджиев повернул голову от окна, посмотрел на Петрика и тихо сказал: – Полна чудес Россия. Ты думаешь о ней. Спасется Россия. В ней есть праведники.

Есть в ней святые люди. Помилует ее Господь, как помиловал бы Содом, если бы в нем нашлись праведники. Ты спрашивал меня как-то, как спасся ты от большевиков и кто и почему направил тебя ко мне? Тогда я не ответил тебе. Я ждал, когда окрепнешь ты. Когда сможешь понять и силу подвига и значение жертвы. Тогда в тот день ты слишком много думал о земном. Я говорил тебе о небесном, но ты не отрывался от земли. Да… Я знал все, что было с тобою в пустыне. Как мне не знать этого?

Петрик внимательно посмотрел на ламу. Он ждал теперь рассказа о каких-нибудь чудесах, о сверхчувственном, о теософии, об эфирном и астральном теле, об излучениях и тайноведении, словом что-нибудь такое, о чем он иногда смутно слышал, чему никогда не верил и чем не интересовался. Должны же быть какие-то тайны у буддистов, не могло же быть без «чудес» в ламаистском монастыре в недрах Тибета?

"Канбо-лама" посмотрел на Петрика и знакомая уже Петрику чуть приметная улыбка покрыла сетью морщин его лицо. Он и правда читал в мыслях Петрика, как в открытой книге. Петрик густо покраснел.

– Пустыня, – сказал лама, – подобна чаше, выдолбленной в прозрачном хрустале и наполненной ключевой водою. Каждая песчинка, малейшая пушинка в ней отчетливо видны. Да и весь мир не тайна для того, кто думает о нем. Но в миру соблазна много. В пустыне все ясно. Добрые и злые дела в ней одинаково хорошо видны, и все и всем известно, что делается и совершается в пустыне. Пустыня не держит секретов. Пустыня говорит тысячью языков… Здесь в монастыре, в храме, у «Шамбалы» – престола, где невидимо пребывает Будда, четыре раза в день мною, ламами, гэлюнами и гэцулами совершаются моления. Монахи-гэнэны присутствуют на них. Со всей пустыни приезжают и приходят люди и просят молиться за них. Они везут сюда яства и пития, цветы далеких стран, драгоценности и золото, чтобы поставить это у изображений богов и гениев, как доброхотную жертву. Они остаются в монастыре и они рассказывают обо всем, что случилось в пустыне… Я был в больших городах…

Париж… Нью-Йорк… Лондон… Берлин… В их каменных мешках, в их тесных улицах, полных людей и движения все спрятано. И доброе невидно, и злое укрыто. В пустыне другое… Монголы знали меня. И те монголы, которые имели дела с русскими, знали меня особенно. Я столько лет прожил с ними и столько раз был посредником между ними и русскими. Вот в этой пустыне в один страшный кровавый зимний день русский солдат вдруг прозрел и увидел Бога. Он вывел тебя, уже совершенно больного, и сказал монголу, ехавшему в степи, в Калган: "вези, спасай этого уруса". И монгол взял и укрыл тебя под кошмами.

– Почему же он послушался? Он так рисковал… Он не обязан был спасать чужого.

Он мог меня бросить в пустыне. Никто бы этого не узнал.

– Ты судишь, как европеец. Нет ответа – нет и долга. Монгола с детства учили…

Мы учили… мы, ламы, и священники всех степеней, что его долг – защищать и охранять все живое. Монгол и тарантула не раздавит… Так как же бросить в беде человека? Монгола учили милостыне, и во имя ее он должен был подумать, как лучше спасти тебя. Тот солдат, который посадил тебя в арбу, не знал, что есть русский лама, но тот монгол, кому он сдал тебя, знал это – и он изменил свой путь и повез тебя ко мне… Просто…

– Нет… Это чудо! – воскликнул Петрик.

– Мир, сын мой, полон добрыми духами и гениями. Они везде. Каждый человек, каждое животное, растение, былинка имеют своего гения-хранителя… Он есть и у тебя. Он не оставил тебя в пустыне. Он спас тебя. Гений-хранитель того солдата…

Джорджиев замолчал. Трудно было Петрику угадывать мысли монгола. Его лицо было неподвижно, как маска. Но нечто большее, чем любопытство, мучило Петрика и он решился прервать созерцательное молчание ламы.

– Гений-хранитель солдата?… Что?.. гений хранитель солдата? – спросил Петрик в глубочайшем волнении. Он встал от окна и прошел в глубину покоя. Сидевший там гэлюн не шелохнулся и продолжал безмолвно перебирать четки.

От окна послышался тихий и задушевный голос Джорджиева. В нем дрожали необычайные для него, всегда такого спокойного, взволнованные ноты.

– В эти минуты перед тем солдатом открылось самое великое, что может быть в здешней жизни: возможность отдать свою жизнь за другого. Этот другой был ты. Ты был ему особенно дорог. С тобою у него были связаны светлые воспоминания. Он знал, на что идет. Он знал, что ваш разговор подслушали чужие, враждебные уши, он знал, что или тебе, или ему надо умереть страшною смертью, и он спрятал, спасая, тебя. К нему пришли его люди. Коротким судом судили его и присудили к смерти. Его в тот же ранний, утренний час расстреляли его же солдаты…

– Какой ужас, – прошептал Петрик, – Господи, что же это такое?!..

– Это великая милость к тому солдату. Он сделал святое дело. Умиротворяя враждующих, сохраняя жизнь живущему, он заслужил вечное блаженство – и временные мучения мира сего заменил вечным, лучезарным покоем нирваны.

Петрик стоял у стены. Он тяжело дышал. Ему было жутко и страшно – и, как никогда, хотел он действия, борьбы, хотел сражаться с этими ужасными людьми.

Хотел отмщения. …"Еще так недавно я был, как выпашь… Устал, и болен к тому… И точно… я не мог… Сил не хватило бы… Сейчас я готов… Хоть сию минуту перед эскадрон…

Но раньше надо отсюда выбраться. Все это прекрасно. И святость, и «нирвана», и братолюбие, и милостыня, и все это такое тихое и хорошее. Оно не для меня. Пусть придет на выпаханное и отдохнувшее поле моей души хозяин и скажет, что мне делать? Я должен ехать… ехать во что бы то ни стало искать такое место, откуда я мог бы работать на пользу и для спасения Родины. Мне надо найти других таких же, как я, людей и с ними идти спасать Россию. Мир гениев и духов хорош, но он не для меня".

Лама положительно читал мысли Петрика.

– Сын мой, твои бумаги у меня. Твой так тщательно тобою сохраненный послужной список сказал мне, кто ты. Ты свободен, сын мой. Но куда ты пойдешь и что ты будешь делать? – тихо сказал он.

– Россия… – негромко и как-то нерешительно сказал Петрик.

Он смотрел в окно. На западе сгущались черные тучи. В коротких зарницах полыхался небосвод. В мертвенном, мерцающем свете таинственных огней еще страшнее и гуще казалась чернота надвигавшейся воробьиной ночи. В этом мраке была Россия. Петрик мысленно был в ней. Он видел ее пустыни, ее степи, видел широкие и тихие реки, дремучие леса и прекрасные города. Он ждал ее зова. Он знал от этого странного, все знающего «Канбо-ламы» все, что там было. Он знал о русском несчастии, о поражениях на белых фронтах, о трагедии Колчака, о том, что Южная Армия должна была покинуть русские пределы, но прекращение борьбы, пока он, Петрик, и ему подобные, живы, не входило в его понятие. Он должен… В этом был весь смысл его жизни. Этот его офицерский долг был выше всего. Он был выше всех дел милосердия, всех таинственных и прекрасных «парамит», о которых ему часто говорил «Канбо-лама». Эти "белые добродетели" хороши для монахов, но не для него, ротмистра Ранцева!

– Россия, – сказал тихо лама. Это слово в его устах получило особую силу, и Петрик вздрогнул, услышав, как сказал это великое и святое для него слово лама.

– Россия – Родина не только для тебя, но и для меня. И я не менее твоего болею о ней. Я родился в Монголии, но я воспитался и вырос в России, и я горжусь, что я русский… Но… Как ты думаешь сейчас помочь России, пока она не искупила своего греха?… Ты хочешь идти против предопределенного?… Дерзать хочешь?…

Кто поможет тебе?

– Культурный мир, – несмело и невнятно пробормотал Петрик. Он верил в долг перед Россией иностранцев. Он верил в их чувство самосохранения.

Ночь надвигалась. В покое, где они были, стало темно. Неясно намечалась в углу фигура недвижно сидящего гэлюна. Четки не двигались в его руках. Казалось, он заснул.

После продолжительного молчания тихо и точно с каким-то упреком стал говорить лама.

– Мир, отрекшийся от Бога и Им установленных законов, ты назвал культурным?…

Мир, поклонившийся золотому тельцу, ты называешь культурным?… Да ведь в этом, тобою названном культурном мире – такое одичание, какого история не запомнит. В твоем культурном мире: рабство в самой ужасной форме… Одичание, озверение…

Дикая наглость… И ты там думаешь найти людей, твоему русскому горю сочувствующих и его понимающих?…

Петрик пожал плечами. Лама заметил его движение.

– Ты мне не веришь? Ты думаешь: зазнался монгол!.. Азиат!.. Гнилой запад!..

Монах неслышно открыл дверь и принес в комнату круглый бумажный фонарь. От него светлее стало в покое. Неопределенные тени побежали по белым каменным стенам.

Сидевший в углу гэлюн поднял голову.

– Пойдем, сын мой, потолкуем еще, если ты не слишком устал.

"Канбо-лама" сделал знак пришедшему монаху, тот раскрыл двери – и гэлюн, за ним Джорджиев и Петрик пошли за светившим им фонарем монахом и стали спускаться по крутой каменной лестнице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю