Текст книги "В годы большевисткого подполья"
Автор книги: Петр Никифоров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
– Ну-ка, Петруха, с богом, пошел!
Боронить каждый день мы начинали часа в четыре утра. В полдень я с трудом слезал с лошади и сразу валился на горячую землю. Хозяин выпрягал лошадей и давал им овса. Потом мы садились обедать. Обед состоял из похлебки с картошкой и кусками свинины. Ели прямо из котелка. Когда я брал ложкой кусок мяса, хозяин сейчас же сбрасывал его своей ложкой и приговаривал: «Ты еще маленький, тебе много мяса есть нельзя». Иногда я все-таки урывал кусочек. Тогда хозяин сурово смотрел на меня и стучал по котелку ложкой. После обеда я опять садился на лошадь и уже до позднего вечера не слезал.
В полдень наступала томительная жара. Мошка залепляла глаза. Оводы до крови кусали лошадей, и они били себя ногами по животу, дергались, мотали головами. Мне, усталому и измученному, хотелось плакать.,
Вечерний чай я пил, не слезая с лошади. Хозяин давал мне посоленный ломоть черного хлеба и деревянную чашку теплого чаю. На закате солнца мы кончали бороньбу. Слезть сам с лошади я был уже не в состоянии. Меня снимал хозяин. Он распрягал лошадей, и мы садились ужинать. После ужина ехали на пастбище в ночное – кормить лошадей.
В ночное съезжались со всех заимок. Горели костры. Лошади паслись на лугу, отдыхая от гнуса. Мужики собирались у костров. Старики ложились спать, молодежь пела песни.
Однажды мой хозяин приехал в ночное один, без меня. Мужики, сидевшие у костров, закричали ему:
– Захаров, куда Петрушку девал?
Захаров оглянулся: ни меня, ни лошади, на которой я ехал, не было.
– Ах мать ты моя! Да как же это? >
Хозяин поскакал обратно. На половине дороги он нашел меня. От усталости я уснул на лошади, а потом вместе с войлоком, заменявшим седло, свалился на землю и даже не проснулся. Умная лошадь паслась тут же, возле меня.
– Экий ты недотепа! – журил меня хозяин. Чтобы я опять не свалился, он взял меня к себе на лошадь. Когда Захаров привез меня в табор, мужики упрекали его:
– Не свой мальчонка-то, так и не жалеешь!..
– Ничего, приобыкнет, – отвечал хозяин.
До половины лета я работал у Захарова. «Приобык», хотя от укусов мошкары опухло все лицо: не видно было глаз.
Почти за два месяца работы Захаров уплатил мне три рубля. Когда мать запротестовала, он прибавил еще рубль. Даже после надбавки получилось не по пятнадцать, а по десять копеек в день.
– Копейки отбираешь, обидеть ладишь, – упрекала кулака мать.
– Что ты, что ты!.. Ведь в праздники-то он не работал. А потом дожди… Кормил тоже. Какая же тут обида! Я всей душой… Ты, матушка, не обижайся…
По селу прошел слух, что приехало новое начальство. Прежняя власть – заседатели – будто бы упразднена.
Действительно, заседатель вместе со своей семьей укатил на тройке в город. За ним повезли несколько возов его имущества.
Новая власть имела и название новое: «крестьянский начальник».
Деревенские «политики» считали, что при новом начальстве жить будет легче: крестьянский начальник будет проводить новые законы. Что это за новые законы, никто толком не знал. Скептики говорили: «Хрен редьки не слаще; тот драл и этот драть будет».
Вслед за крестьянским начальником приехал мировой судья. Так вместо одного начальства – заседателя – появилось двое.
Новый начальник, человек молодой, порывистый, как будто действительно взялся за дела всерьез. На сходе он сказал:
– Порку розгами я считаю пережитком варварства и поэтому отменяю.
Насчет варварства мужики не поняли, а насчет отмены розог не поверили.
– Врет, – решили они.
Далее крестьянский начальник объявил, что все постановления заседателя, которые противоречат законам, он отменит, а жалобы и заявления крестьян будет рассматривать сам.
Крестьяне спросили:
– А как насчет недоимок и повинностей? Будет облегчение?
Начальник немного помялся, потом решительно ответил:
– Платить надо. И повинности – выполнять.
– Понимаем… – отозвались мужики.
Разговор с «новой властью» не удовлетворил крестьян.
– Начальство, оно всегда начальство, – коротко заключили они.
Несмотря на такой скептицизм, жалобы начальнику посыпались со всех концов села. Беднота пыталась добиться облегчений. Подал жалобу и мой отец: он просил заставить Толстикова вернуть сына и землю.
Жалобу писал наш доктор. Он возлагал большие надежды на «новую власть».
– Понимаешь ты, старик, ведь это новые веяния, ломка старого полукрепостного уклада.
Отец только отмахивался рукой:
– Што там нового?.. Мальчонку бы выручить.
Начальник разобрал жалобу отца. Выяснилось, что Толстиков держал брата в течение трех лет незаконно, что одно только пользование нашей землей погашало долг с лихвой. Толстикову было приказано вернуть отцу сына и землю. Начальник сказал отцу, что он может возбудить иск против Толстикова. Но отец решил держаться мудрого правила: «с богатым не судись». Он был рад и тому, что сына и землю вернули да от долгов избавили.
При новом начальнике слетел старшина. Выбрали нового – смиренного хитреца, Захарова Петра Демидовича, моего хозяина. Захаров старался итти в ногу с начальством, но в сторонке шепотком говорил:
– Блажит барин. Приобыкнет скоро.
«Новые веяния» действительно далеко не продвинулись. Коренной для крестьян вопрос о недоимках и повинностях не был затронут. Повинности – дорожное строительство, перевозка солдат и арестантов и ряд других обязанностей – ложились тяжелым бременем на середняка и на бедноту. Раскладка повинностей производилась поровну на каждое хозяйство. Кулак, имевший до десятка рабочих лошадей, давал лошадь раз или два в неделю и не чувствовал себя обремененным. Середняк, отдавая одну из своих двух или трех лошадей, испытывал большой ущерб в хозяйстве, особенно во время пахоты. Бедняк же с одной лошадью, когда ее отрывали от работы, буквально терпел бедствие.
В ничтожных результатах своей деятельности постепенно убедился и сам крестьянский начальник. Энтузиазм его понемногу увял, и он стал исполнять дела небрежно. Власть прибрал к рукам хитрый старшина Захаров.
Доктор со времени моей болезни часто заходил к нам. Он предложил брату стать оспопрививателем и брался научить его этому:
– Специальность будешь иметь и шесть рублей в месяц жалованья.
Должность оспопрививателя непрерывной службы не требовала: нужно было время от времени объезжать деревни и прививать оспу детишкам. Отец и мать дали согласие. Шесть рублей были большим подспорьем в нашем тощем хозяйстве.
* * *
Наступил 1891 год. Старшая сестра Пелагея вышла замуж. К страде из города приехала сестра Наталья. Она дала отцу пятнадцать рублей. Отец за восемнадцать рублей купил вторую лошадь.
Жить стало легче. Убогая наша изба казалась уютнее, приветливее. Отец приободрился, стал меньше пить.
На рассвете отец запрягал пару лошадей в телегу, набрасывал в нее сена. Наталья, Степан и я, еще полусонные, заваливались на сено. Приятно было выезжать в поле прохладным утром. Потом мы втроем жали хлеб, отец кормил по межам лошадей, готовил обед, чай, складывал снопы в копны. С вечерней зарей мы покидали поле. Утомленные, усаживались опять в телегу.
Мать радостно встречала нас и заботливо кормила ужином.
Кончилась страда. Убрали хлеб в скирды. Наталья опять уехала в город.
Я пошел в школу заканчивать последний год учебы.
Нашему сельскому врачу пришла в голову блажь– усыновить меня. Пришел он к матери.
– Отдайте мне мальчонку, пусть он будет у меня вместо сына.
Мать испуганно замахала на него руками:
– Нет, нет, барин! Одного едва выручили, а ты другого хочешь…
– Ах ты, чудачка! Он ведь у меня вместо сына будет. Учить я его буду, одевать…
Степан уже был взрослый. Он и отец управлялись с домашней работой. Мне дома делать было нечего. Недолго упиралась мать, уговорил ее доктор. Согласилась.
К доктору я пошел охотно. Быстро освоился. Ездил с бочкой за ключевой водой, ходил за коровами, помогал прислуге на кухне. В свободное время, в отсутствие доктора, я забирался к нему в кабинет. Там у него была собрана большая библиотека. Доктор не раз заставал меня в кабинете за чтением книг.
– Любишь книгу? Это хорошо. Люби, брат, ее: из нее многое узнаешь. Только надо читать с разбором, а не как попало.
Доктор сам стал подбирать и давать мне книги. Так я прочел всего Майн-Рида, Жюля Верна, сказки Пушкина, «Капитанскую дочку». Пугачев представлялся мне необычайно большим и сильным. Меня потрясло, что его поймали, посадили в клетку, закованного цепями, и потом четвертовали. Прочел я Генриха Сенкевича – «Огнем и мечом», «Речь Посполитая». Заглоба и пан Володиевский казались мне могучими героями. Прочел «Последний литовский набег» Мицкевича и много других книг. Доктор терпеливо и умело приучал меня к книге.
Он обходился со мной, как с сыном. Но его жена меня не любила. Она относилась ко мне сурово и звала меня замарашкой. Правда, основание для этого она имела: я частенько делал набеги на ее банки с вареньем, запуская в них свою пятерню.
Доктору не нравилась моя старенькая шубенка, и он решил одеть меня прилично. Сшили серую куртку, серые брюки, серое меховое пальто, купили ботинки и барашковую шапку.
Появился я в новом костюме в школе. Взялись за меня мои товарищи:
– Барчук! Барчук!
Не давали мне проходу и до того меня этими насмешками обидели, что, придя домой, я сбросил всю мою новую одежду и опять оделся в свое старое. А доктору заявил, что носить новую одежду не буду.
– Почему не будешь? Ах ты, дикарь!
– Ребятишки барчуком дразнят…
Доктор сначала хохотал, но когда я категорически отказался носить новую одежду, он строго приказал мне надеть ее. Но я заупрямился. Забрал свою старую одежонку, залез на сеновал, бросил «барскую» одежду, облачился в свою и убежал домой. К доктору я больше не вернулся.
Мать состарилась, стала плохо видеть. Она не могла забыть погибшего Григория: часто и подолгу плакала. Мне опять пришлось наниматься к кулаку Захарову.
Три весны я боронил у Захарова. На четвертую категорически отказался и заявил матери:
– Як Захарову боронить больше не пойду.
– Что, собак будешь гонять по улицам? – прикрикнула на меня мать.
– Мал еще разговорами заниматься, – поддержал ее отец.
Отцу я не решился противоречить. Когда за мной приехал работник Захарова, я покорно поехал с ним. Дорогой думал, как бы мне избавиться от постылой кабалы. «Поссорюсь, пусть меня побьет, тогда убегу домой», – решил я.
– Приехал, бороняга! – встретил меня Захаров.
Я распряг лошадь. Работник сунул мне уздечку.
– Сбегай в степь за лошадьми. Поедем на заимку.
Поссориться не удалось. С понурой головой пошел я в степь искать лошадей. Выход все-таки надумал. Поднял с земли камень, повертел его в руках, потом изо всей силы стукнул себя по лбу. Сразу вздулась шишка, из раны побежала кровь, стало так больно, что я по-настоящему заревел. и побежал домой. Мать увидела кровь и испуганно вскрикнула:
– Ой, кто же это тебя? Лошадь лягнула?
– Хозяин камнем ударил, – захныкал я.
Мать тотчас же догадалась, что я лгу.
– Да ты что, веревки захотел? Ах, ирод ты этакий, опять за свое!
– Не пойду… – всхлипывал я. Мать схватила веревку и хотела меня ударить. Но я увернулся. Мать побежала за мной, но вдруг остановилась и закрыла рукой глаза. Вытянув руку вперед, пошла она, как слепая, к крыльцу. Шла неуверенно, шаталась и тихо повторяла:
– Ой, глаза мои, глазыньки…
Подошла к крыльцу, ощупью нашла ступеньку и опустилась на нее. Закрыв лицо руками, стала горько-горько плакать. А потом сквозь слезы начала грустно петь. Мне показалось, будто опустился на все вокруг тяжелый мрак. Навалилась тоска, больно заныло сердце. Вспоминала ли мать о погибшем сыне, прощалась ли с угасающим зрением или горько почувствовала в моей непокорности свое бессилие?.. Я прижался к тыну и со страхом смотрел на нее. Хотелось подбежать к ней, обнять и прижаться, но я не двигался. Упорно молчал.
Пришел отец. Он посмотрел на меня, потом – на мать. Ничего не сказал. Осторожно поднял ее и увел в избу. Я остался один – в смятении, полный жалости к матери. Мне казалось, что я причинил ей какое-то большое несчастье. Отец вышел, посмотрел на меня и неожиданно ласково сказал:
– Отнеси уздечку и возвращайся домой.
Я тут только ощутил в руках уздечку, которую дал мне работник. Я сорвался с места и что есть духу помчался к Захарову. Подбежал к воротам, перебросил уздечку через забор и тем же аллюром помчался домой. Мать встретила меня ласково, дрожащей рукой гладила мои взъерошенные волосы и говорила:
– Ладно. Живи дома. Как-нибудь обойдемся. – Она прижала мою голову к груди и опять заплакала, прошептав: – Может, и глядеть-то на тебя мне недолго осталось…
В ту весну я жил дома и помогал отцу в поле. С радостью бороновал свою, а не кулацкую землю.
В 1894 году я окончил сельскую школу. Получил свидетельство об окончании школы и книгу «Робинзон Крузо» в награду за успехи.
* * *
Год этот выдался неурожайный, засушливый, но в бурятских районах урожай был хороший. Поэтому, убрав свой хлеб, мы нанялись на жатву к бурятам. Буряты платили нам по десяти рублей за десятину на готовых харчах – цена небывалая. Жали до поздней осени, закончили, когда уже выпал снег. Мы вчетвером заработали более ста рублей. Радостные приехали домой. Заработок был кстати: этой зимой собирались женить Степана. Наталья по этому случаю в город не поехала: осталась помочь провести свадьбу.
Три дня шло свадебное пиршество. По нескольку раз ездили друг к другу родные жениха и невесты. Наконец все кончилось. В доме появилась молодая хозяйка и работница. Наталья уехала в город.
Молодые прожили дома недолго. Степан поступил рабочим в сельскохозяйственную школу, строившуюся возле Жердовки, и забрал с собой жену. Остались дома мы втроем.
Расходы на свадьбу подорвали наше хозяйство. Весной отец продал одну лошадь, купил хлеба и семян для посева. Я еще не был настоящим работником, а отец с матерью уже слабели. Мать к тому же окончательно ослепла.
Крыши на хате, амбаре и на сарае пришли в ветхость. Скоро за недоимки свели у нас со двора корову. Осталась одна лошаденка. Исчезли куры, гуси; некому было за ними ходить. Мать ощупью, по памяти, высаживала рассаду на огороде, мы с отцом поливали. Сажала табак – самый ценный из огородных культур. Хлеба засеяли весной мало. Мало его и получили.
Распадалось хозяйство, распадалась семья. Я был последний, на кого могли опереться старики. Но и меня вскоре отец отвез в город на заработки. Старики остались одни.
Опустел наш дом. Почернели его стены, которые когда-то с такой тщательностью обмывала мать. Прогнила и провалилась соломенная крыша сарая. Одиноко стояла во дворе худая, понурая лошадь. Редко зажигался в избе огонь.
Одинокие, сидели в сумерках старики.
КУПЕЦ КОЗЫРЕВ
В 1894 году, когда отец привез меня в город, мне было двенадцать лет. До этого я в городе никогда не бывал.
В восьми верстах от Иркутска есть высокая гора. Называется она Веселая. С этой горы открывается вид далеко во все стороны. Оглянешься назад – видишь деревни, леса; посмотришь вперед – там сверкает серебряной лентой Ангара, виднеется Иннокентьевский монастырь и широко распростерся город.

На закате солнца мы кончали бороньбу
Когда наша лошадка втащила воз на вершину горы, открывшийся перед нами вид поразил меня своей красотой.
Лошадь остановилась, и вокруг нас воцарилась удивительная тишина. Не было слышно даже стука колес поднимавшихся следом за нами на перевал горы крестьянских возов. Отец снял шапку и набожно перекрестился на монастырь. То же сделал и я.
На востоке пламенела утренняя заря. По земле тянулись длинные тени. Они постепенно таяли и исчезали.
Я не мог отвести взгляда от города. Далеко внизу, между отрогами невысоких гор, из полумрака вырисовывались высокие трубы, церкви, большие дома. Над городом висела голубоватая дымка, отчего все его строения принимали причудливые формы. Мне казалось, что передо мной один из тех чудесных городов, о которых рассказывается в сказках.
Я оробел и прижался к отцу.
– Ты чего это? – ласково спросил меня отец.
– Это что там, тятя?
– Это город – Иркутск. Чего ты боишься? А там монастырь…
Подъехали задние подводы. Лошади отфыркивались и отдыхали, переминаясь с ноги на ногу. Мужики закурили трубки, разговаривали негромко. А я все смотрел на монастырь, на Ангару, на диковинный город.
«Может, есть там турки, арапы? – думал я про себя. – Может, и царь там есть?» Моя фантазия усиленно работала.
Но вот отец произнес: «С богом!», и мы начали спускаться с Веселой горы. С каждой минутой становилось светлее. За обочинами дороги виднелись почерневшие от времени и покосившиеся надмогильные кресты. Когда мы спустились с горы, отец взял меня за руку, и мы перешли через обочину. На маленькой лужайке стоял очень старый деревянный крест. Отец стал перед ним на колени и поклонился до земли; я тоже стал с ним рядом и поклонился. Отец сказал мне: «Здесь злодеями убит твой брат Григорий. Упокой, господи, душу раба твоего», – и смахнул набежавшую слезу. Робость моя опять усилилась. Высокий густой лес стоял стеной – таинственный и страшный. Ехавшие с нами мужики сняли шапки и терпеливо ожидали нас.
Впереди оказался еще один весьма крутой спуск. Когда мы подъехали к нему, стало совсем светло: солнце уже коснулось лучами земли. Лес не казался таинственным, выглядел веселее, даже кресты у дороги уже не были такими мрачными.
Спустившись с горы, мы миновали болото и вновь поднялись на горку. Тут на нас пахнуло удушливой вонью городских свалок.
Подъехали к городской заставе. Опущенная полосатая рогатка преграждала нам путь. У рогатки стояла будка, тоже полосатая. Возле будки прохаживался солдат с ружьем, в белой рубахе, синих штанах и в сапогах с прямыми носками, в фуражке без козырька. Солдат сердито смотрел на нас, и мне казалось, что его рыжие усы шевелятся.
– Тятя, а если нас не пропустят в город?
– Бог милостив, сынок, проедем.
Из домика, стоявшего по другую сторону заставы, вышел чиновник. Мужики сняли шапки и поклонились. Я тоже стянул свою шапчонку. Чиновник осмотрел возы, что-то записал в книжечку и выдал мужикам «квитки». Все доставали кошельки и платили чиновнику деньги. Заплатил и отец.
Когда все возы были осмотрены, чиновник махнул рукой. Солдат потянул за веревку. Рогатка поднялась, и мы въехали в городское предместье, которое только начинало просыпаться: дворники мели улицы, водовозы развозили по домам воду. Засунув руки в карманы брюк, торопливо бежали на работу мастеровые. Лениво тявкали собаки. Наш обоз двигался посредине широкой улицы. Справа тянулась высокая стена женского монастыря: из-за нее виднелись купола церквей.
– Тут живут монашки, – пояснил отец.
Монашек я знал: они часто заходили к нам с кружками, собирая на построение храма.
Миновав большое белое здание учительской семинарии и деревянное здание ремесленного училища, мы выехали на длинный мост, соединяющий предместье с городом. Быстрая, неглубокая река разбежалась многочисленными протоками и неслась к Ангаре.
– Это вот река Ушаковка, – говорил отец. – А там вон белый, высокий тюремный замок.
Солнце освещало тюрьму, и она казалась громадной. Окружавшие ее низенькие домишки выглядели крохотными, убогими.
Въехали в город. Каменный дымчато-серый дом миллионера Кальмеера показался мне чудесным дворцом, красивым и величественным. Большая улица, прямая, как стрела, тянулась бесконечно. Красная церковь Благовещенья мне не понравилась. «Наша лучше», – подумал я и струсил: снял картуз и украдкой перекрестился.
Началась торговая часть города. Магазины были еще закрыты, но улицы уже подметены. Дворники стояли у ворот, курили и перекликались. Сторожа снимали ставни с окон магазинов. По тротуарам торопливо шагали приказчики. Булочные были открыты, и от них вкусно пахло белым хлебом. Возле пекарен стояли ручные тележки с корзинами, люди в белых фартуках складывали туда горячие булки. Ленивой рысцой возвращались домой ночные извозчики. Вдруг пронзительно загудели фабричные гудки. Все дремотное, ночное исчезло. Наступил день.
Мы свернули в узкую улочку, где находились постоялые дворы. Въехали в первые открытые ворота и оказались в просторном дворе. Там уже стояло много возов. Распряженные лошади жевали у кормушек овес. Мы быстро отпрягли свою лошадь. Отец насыпал в кормушку овса, гнедуха благодарно потерлась мордой о плечо отца и с хрустом начала жевать. Отец взял котомку, и мы пошли в дом.
В просторной комнате стоял полумрак: свет, проникавший через два маленьких оконца, терялся в густом табачном дыму. Вдоль стен тянулись нары. Посредине комнаты, за длинным столом сидели мужики и пили крепкий кирпичный чай. Над огромным самоваром поднимались столбы пара. Полная белолицая женщина, хозяйничавшая за столом, приветливо посмотрела на нас. Отец снял шапку и перекрестился на почерневшую икону; перекрестился и я.
– Здравствуйте! Хлеб да соль вам… – поздоровался отец, почтительно кланяясь женщине.
– Милости просим, Михайло Григорьевич, – ласково ответила та. – Кого это ты привез-то?
– Да жениха тебе, Марьюша… Прошу любить да жаловать!
– Ого!.. Эге!.. – загоготали мужики. – Губа-то у тебя не дура, Михайло: какую невестку себе метишь!
Я готов был сквозь землю провалиться. Но Марьюша строго прикрикнула на постояльцев:
– Ну, ну, ладно! Шутите, да в меру!.. Садись за стол, Михайло Григорьевич, пей чай.
Марьюша подошла ко мне, взяла у меня из рук пальтишко, положила его на нары, ласково погладила меня по голове и поцеловала. Потом она налила отцу большую кружку крепкого чаю. Передо мной она положила баранку с маком и поставила кружку сладкого сбитня. Сбитень мне показался необыкновенно вкусным. Я быстро съел баранку и выпил сбитень.
– Напился? – спросила Марьюша.
– Спасибо, напился, – ответил я несмело.
Марьюша подсела к отцу.
– Ты что, Григорьич, в люди мальчонку отдавать привез?
– В люди, Марьюша. Дома жить-то нечем.
– Горе это нашенское… Куда думаешь отдать?
– Да не знаю. Лизавета-то тебе велела кланяться.
– А тетка-то Лизавета как живет? Как у нее с глазами?
– Темнеет. Совсем уж не видит. В сумерках ходит.
При упоминании о матери меня потянуло домой. Стало тоскливо. Хотелось заплакать, но я сдержался.
– Ладно, я поговорю; подруга тут живет у купца – может, что и сделаем.
– Уж так-то, Марьюша, мы благодарны тебе будем!..
– Ну ладно. К Наталье-то пойдешь? Она там же все, у Сапожниковых.
– Обязательно пойду, может, деньжонок даст…
– Тянете вы с девки, ни приодеться, ни прикопить не даете… Нужда вы безысходная. С чем приехал-то?
– Да с табаком.
– С табаком? Да неужели тетка Лизавета и нонче сажала?
– Разве ее от огорода оторвешь?.. Не видит почти ничего, плачет, а сама работает… И нас с Петюшкой все гоняла поливать да полоть. А сама ощупью… Уродился табак хороший, да вот цена какая ему?
– Да говорят, что поднялся до двух рублей пуд.
– Дай-то бог! Рублей бы на двенадцать продать…
Отец пошел запрягать лошадь, чтобы ехать на базар. А мне Марьюша велела сидеть у вещей.
Марьюша была из тех сибирских женщин, которые отличаются исключительной физической силой. Она в одиночку могла поставить на стол трехведерный самовар, перетаскать с воза в амбар пятипудовые мешки с мукой. В то же время она была сильна и чиста морально. Работая в больших кулацких семьях, на постоялых дворах, на ямских станциях, женщины, подобные ей, везде чувствовали себя свободно и независимо, привлекая к себе всех своей душевной красотой и ласковым сердцем. Грубые шутки рабочих, мужиков были бессильны уязвить их. Даже самые озорные из мужчин чувствовали их превосходство и не решались к ним приставать.
Мое смущение скоро прошло. Я потянулся своим детским сердцем к Марьюше, почувствовав в ней близкого человека.
Мужики уехали на базар. Марьюша села рядом со мной и задумчиво проговорила:
– Вот так, Петюня, и начинается наша жизнь. Продадут нас с детства чужим людям, так мы и живем под чужой, неласковой волей.
– Брата Степу тоже продали… Я маленький был, видел, как его работник Толстикова из дому увозил… – пожаловался я.
– Ишь ты, пострел, чего вспомнил! Ну, мы так-то тебя продавать не будем. Оно, правда, и здесь несладко… – Марьюша как-то сразу присмирела, пригорюнилась и о чем-то задумалась. В комнате водворилась тишина; только мухи жужжали, пролетая над столом. – Ну ладно, – проговорила она, подошла к столу и начала мыть посуду. Сняла самовар со стола, налила его водой, потом подмела пол и ушла к себе в комнату. Из комнаты она вышла нарядно одетая.
– Ну, пойдем в гости.
– А ты меня не продашь? – спросил я настороженно.
– Ах ты, дурачок маленький, – не бойся, не продам.
Мы вышли на большую улицу, а потом свернули на другую, где было много магазинов.
– Вот эта улица называется Трапезниковская. Запомни, а то ходить придется – заблудишься.
Скоро мы вышли на базарную площадь.
– Вот это мелочной базар. Хлебный базар – в другом месте… А здесь продают только овощи, молоко, мясо. А тут торгует купец, к которому мы идем.
– Мы к купцу идем?
– Нет. Мы идем к моей подруге; она служит у купца.
Мы подошли к одноэтажному деревянному дому. Ставни его окон были наглухо закрыты. Крепкие ворота были заперты на замок. Из-за ограды не доносилось ни звука. Марьюша потянула за проволоку. Где-то в глубине двора зазвенел колокольчик. «Вот запрут меня за этими воротами – и буду там сидеть», – думал я про себя.
К калитке кто-то подошел. В воротах открылась маленькая форточка, и хриплый голос спросил:
– Это никак Марья Савельевна?
– Я, дядя Егор, открой.
Загремел замок, отодвинулся тяжелый засов, и калитка отворилась.
– Здравствуй, дядя Егор. Наташа дома?
– Наташа-то? Где ей быть! У печи возится.
Дядя Егор был высокого роста, костлявый, немного сгорбленный. Лицо его обросло черной клочковатой бородой, из-под нависших суровых бровей глядели добрые голубые глаза. От Егора несло едким запахом сивушного перегара. Марьюша поморщилась.
– Сам-то запил, что ли?
Егор буркнул что-то непонятное.
– По тебе вижу, что сам запил, – продолжала Марьюша. – Всегда вы с ним на пару пьете…
В глубине обширного двора стоял флигель; туда мы и направились. Комната, куда мы вошли, напоминала горницу постоялого двора, только здесь было чище. У стен стояли четыре койки. В углу висели иконы, перед ними теплилась лампадка. Окна были завешены занавесками.
Из боковой двери к нам вышла молодая женщина. Вытирая фартуком руки, она радостно улыбалась.
– Ой, как же я соскучилась о тебе, Марьюша!
Подруги расцеловались.
– А это кто с тобой?
– Это Наташин братик. Отец привез его в люди отдавать.
– Какой ты славный! Ишь, глазенки-то какие, голубые. Будут тебя за глаза твои девчонки любить…
– И все-то у тебя, Наташа, любовь на языке, и когда ты только утихомиришься…
– А кому же от моей любви вред? Люблю я молодость. И люблю, когда любятся кругом меня… Эх, Марьюша! Сколько мы с тобой тяжелого пережили! Да неужели этим одним тяжелым и жить?
– Да от тебя и тяжелое-то, как мячик, отскакивает. Наташенька, устрой Петюшку у твоего купца. Присмотришь тут за ним. Видишь, какой он еще маленький да робкий.
– Все они ангелы, пока дети… Да ладно уж, поговорю. Теперь хозяин-то в запое, и уговорить его будет нетрудно. Посидите, а я схожу к нему.
Когда Наталья ушла, Марьюша сказала мне:
– Добрая она и детей любит. Любит и жалеет сестру твою Наташеньку. Обе они ласковые. Как сойдутся, начинают петь. Поют, поют да обе и заплачут, а потом что-нибудь веселое запоют. А если кто из ребят на гармошке заиграет, пляшут обе. Добрая она, вместо матери тебе будет. Только слушайся ее…
Наташа скоро вернулась.
– Ну, пойдем, мышонок! Хозяин хочет посмотреть на тебя.
У меня затряслись поджилки. Слово «хозяин» живо напомнило мне кулака Захарова, у которого я боронил. Марьюша причесала своей гребенкой мои непокорные волосы, одернула на мне рубашку, и мы вдвоем направились к хозяину.
В обширных комнатах купеческого дома стоял полумрак. На окнах были опущены китайские шторы. Навстречу нам вскочил с лаем огромный пес. Но, увидев Наташу, он стал ласкаться.
Из-за двери, к которой мы подошли, послышался низкий грубый голос:
– Наталья, ты?
– Я, Витим Софронович, с мальчонкой.
– Веди сюда.
Мы вошли в обширный кабинет. Прямо перед дверью, в глубоком кресле, спиной к письменному столу сидел грузный, высокого роста человек. Это и был хозяин – купец Козырев.
Волосы на его голове были всклокочены, рот закрывали нависшие полуседые усы. Одет Козырев был в халат темнокрасного цвета с толстым шнуром и кистями. Большими, навыкате, глазами купец уставился на меня.
Я заметил на столе бутылки и рюмки, тарелочки с закусками. У стен кабинета стояли шкафы, диван и кровать. Над кроватью висели три ружья.
Хозяин оглушил меня своим рокочущим басом:
– Так это ты служить у меня хочешь? Вором хочешь быть?
У меня от страха перехватило горло, и я пролепетал:
– Нет… не хочу…
_ Нет? Вот как! Вором не хочешь быть? Ну, это ты, парень, врешь. У меня все приказчики воры.
– Да не пугайте вы мальчонку, Витим Софронович, – вступилась Наталья, – какой же еще из него вор…
– А верно, он еще не вор, но обязательно будет вором… или дураком, как наш Егор… Пьян он, небось?
– Нет, только перегаром от него несет.
– Перегаром?.. Всегда раньше меня пить перестает, хрыч старый. А мальчишку я возьму. У него кто, отец, что ли?
– С отцом он.
– Пусть отец завтра приведет его в магазин, там договоримся… А Егор, говоришь, не пьет? Будто барометр: как у меня запой к концу, так и он бросает. И всегда ведь, прохвост, на день раньше меня! Никак не могу его обогнать… Ну, идите…
Марьюша была довольна, что удалось меня пристроить. Я же не очень этому радовался.
– Зачем он сказал, что я буду вором? – спросил я Наташу.
– Ах ты, глупыш! Да ведь он это в шутку. Он всех своих приказчиков ворами зовет.
– Ой, батюшки! Да почему же он это так? – удивилась Марьюша.
– Это он, когда пьет. Трезвый он – ничего…
На следующий день мы с отцом пришли в магазин. Козырев стоял за кассой.
Волосы на его голове были причесаны, и он имел совсем другой, преображенный вид. Козырев сразу узнал меня.
– Ага! Малыша привел, – обратился он к отцу. – Вот новый приказчик, принимай! – сказал он красивой женщине, стоявшей у прилавка. – Доброе дело. Одевать, кормить буду и три рубля в месяц положу. Согласен, что ли?
– Спасибо, добрый человек. Несмышленыш еще он; по-отечески уж вы с ним…
– Ладно, ладно. Задаточку, небось, тебе?
– Десяточку бы, если ваша милость будет.
– Много. Пятерку на первый раз дам! А там, когда еще приедешь, посмотрим.
Отец взял у Козырева деньги. Потоптался, погладил меня по голове, поклонился купцу и купчихе, надел шапку и вышел из магазина.
От ящиков, кулей, бочонков в магазине было тесно. Покупатели ходили между ними, высматривая, что купить. Козырев и его жена попеременно стояли у кассы. Приказчики тут же отпускали товары.








