412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Никифоров » В годы большевисткого подполья » Текст книги (страница 1)
В годы большевисткого подполья
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 01:19

Текст книги "В годы большевисткого подполья"


Автор книги: Петр Никифоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Петр Михайлович Никифоров
В годы большевисткого подполья



От издательства

Автобиографическая повесть старого большевика, члена большевистской партии с 1904 года П. М. Никифорова издавалась в 1931–1934 годах под названием «Муравьи революции». В нынешнем издании книга П. М. Никифорова значительно переработана и выходит под новым названием – «В годы большевистского подполья».

Книга не претендует на широкое и всестороннее освещение жизни и борьбы нашей партии в годы царизма, – она представляет собой художественно-документальную повесть одного из участников большевистского подполья.

Автор показывает, как рядовые большевики, руководствуясь указаниями большевистской партии и ее гениальных вождей В. И. Ленина и И. В. Сталина, поднимали рабочий класс, трудовое крестьянство, солдат, матросов на революционную борьбу, организовывали, сплачивали трудящиеся массы, подготовляли их к великим битвам за победу социалистической революции.

В повести показано мужество, несгибаемая воля большевиков-подпольщиков, которых не могли сломить ни царские тюрьмы, ни каторга.

 Часть первая


В СИБИРСКОЙ ДЕРЕВНЕ

Село Оёк расположено на Якутском тракте – стародавнем пути в дальнюю сибирскую ссылку. Тракт тянется вдоль села, деля его на две половины.

В конце прошлого века село Оёк было известно среди ссыльных и каторжан Сибири как место, где назначался первый привал партий арестантов, перегоняемых в далекий Якутский край из Александровского каторжного централа и из иркутской тюрьмы.

Оёк и в те времена был большим селом. Над его домами высоко поднималась белая колокольня каменной церкви. Неподалеку от церкви виднелось ветхое, покосившееся серое здание школы, а напротив него– дом с вывеской золотыми буквами: «Склад вина и спирта».

Арендатором винного склада состоял Потап Ильич Прушак – юркий, толстенький человечек с заплывшими глазками, с вкрадчивыми, слащавыми манерами. Спиртом и вином торговали в двух кабаках; один был в верхнем конце села, другой – в нижнем. По праздникам, когда в церкви кончалась обедня, мужики прямо из «храма божия» расходились по кабакам. Единственным развлечением в селе в те времена было – зайти в питейное заведение.

Я родился в селе Оёк и провел там детские годы. Первые мои воспоминания связаны с Якутским трактом, с партиями ссыльных.

Узнав, что к селу приближаются арестанты, мы, ребятишки, стайкой выбегали им навстречу. Из домов выходили наши матери и бабушки с узелками. Когда ссыльные, подойдя к селу, останавливались на отдых, женщины оделяли их шаньгами и калачами, поили квасом.

Это была старая сибирская традиция. Арестантов называли в народе «несчастненькими». Помочь им каждый считал своим долгом.

Дети с робким любопытством разглядывали усталых, запыленных людей, лежавших на обочинах дороги. Арестанты молча жевали хлеб. Солдаты, опираясь на ружья с длинными штыками, окружали партию и тоже ели свой черный черствый хлеб, отхлебывая воду из кружек.

Нас, мальчиков, особенно интересовали кандальники. Мы считали их «настоящими разбойниками» и, поглядывая на закованных людей, перешептывались:

– Вот это самые настоящие атаманы и есть…

Когда партия, отдохнув, уходила дальше, мы все гурьбой провожали ее до околицы.

В семи верстах от нашего села находилась почтовая станция Жердовка. Там стояло большое двухэтажное здание, обнесенное высокой деревянной стеной. Это был этапный пункт. Здесь партии ссыльных, направлявшиеся в Якутск, останавливались на дневку, – отдыхали целые сутки. Конвойным солдатам также полагался суточный отдых, и на это время их заменял караул из местных крестьян.

Бывало в таком карауле участвовал и мой отец. Иногда он брал с собою меня.

Днем мы, мальчишки, собравшись ватагой, опасливо бродили кругом этапки, разглядывая бревенчатые стены, такие высокие, что за ними не видно было даже крыши двухэтажного здания этапки. За стенами стоял несмолкаемый гул голосов. Слышался звон цепей. Мы прислушивались к этим звукам, охваченные любопытством и страхом. Когда шум за стенами усиливался, раздавались выкрики, ругань, – нам становилось жутко, и мы бежали к кострам, возле которых расхаживали наши отцы, вооруженные дубинками.

Наступала ночь. Мы уже не отдалялись от костров. Смолистые дрова ярко вспыхивали, красным отблеском освещая бревенчатую ограду. Все казалось нам таинственным и страшным.

Костры раскладывали так близко один от другого, что получалось как бы сплошное огненное кольцо вокруг этапки. Между кострами стояли, опираясь на дубины, мужики и смотрели на багрово освещенную стену с неменьшим, пожалуй, страхом, нежели мы, дети. Суровые на вид сибиряки, не боявшиеся ходить в одиночку на медведя, здесь трусили. Чувствовалось, – покажись на стене арестант – и вся «грозная стража» с дубинками бросится врассыпную…

Когда наступал рассвет, мужики становились веселее. Шумно откашливались, перекликались друг с другом, закуривали. Догорали костры. В утреннем воздухе распространялся запах крепкого деревенского самосада.

Глубоко в моей памяти запечатлелось одно страшное событие, происшедшее на Жердовском этапе.

По тракту к нашему селу подходила партия арестантов. Как всегда, детвора первой выбежала на околицу встречать их.

Сначала на дороге показалось облако пыли, потом засверкали штыки, послышался звон кандалов, и появились первые ряды арестантов. Солнце палило немилосердно. Арестанты спотыкались от усталости. Но на этот раз у околицы села команды к привалу не подали. Ссыльные, тесно сжатые кольцом солдат, в угрюмом молчании прошли через село.

К Жердовской этапке был назначен усиленный наряд мужиков. Десятки пароконных телег с крестьянами-конвоирами обогнали партию. Отец взял меня с собой.

Как обычно, мы расположились вокруг ограды.

Скоро подошла и партия. Многие арестанты, обессиленные, повалились на землю. Конвойный офицер что-то кричал на солдат, наскакивал с револьвером на арестантов. Те тоже кричали. Один арестант поднял руку и стал громко говорить, обращаясь к остальным. Офицер отдал короткую команду; солдаты вскинули ружья – и раздался залп. Говоривший арестант и еще несколько человек упали. Партия заволновалась, но осталась на месте. Раздалась вторая команда – второй залп. Арестанты не выдержали и, толкая друг друга, бросились в ворота этапки. На земле осталось несколько раненых и трое убитых.

Весь мужицкий караул, покинув свои посты, ринулся бежать. Побежали и мы с отцом. Когда, опомнившись, вернулись к этапке, ворота были уже на замке. Раненых унесли внутрь ограды. Трое убитых лежали, покрытые рогожами.

На следующий день в Жердовку привезли много кандалов. Стали заковывать арестантов. Одного заковали в ручные и ножные цепи и посадили на телегу. Цепью приковали его к задку телеги и увезли обратно в каторжную тюрьму.

Позднее стало известно, что этот закованный арестант – студент Мартын Николаевич Лядов, впоследствии видный большевик.

Партия ушла дальше. Мужицкий конвой вернулся в село.

Долго томило нас, ребятишек, тяжкое чувство смятения и тревоги. Собираясь тайком от взрослых, мы тихо разговаривали, вспоминая поразившую нас картину расправы.

Оёк – село земледельческое. Весной и летом крестьяне занимались полевыми работами, а зимой уходили в извоз. Из Иркутска везли чай и китайские шелка в Томск. Из Томска – мануфактуру, сахар и другие товары, ввозимые из Центральной России в Сибирь купцами Второвым, Кухтериным и другими. Возили российские товары и на Дальний Восток, и в Кяхту – для китайского и монгольского рынков, а также на Лену и в Жигалово – для таежных приисков.

Лето в Сибири короткое. В течение трех месяцев земледелец должен успеть посеять, вспахать пары, с половины июля приступить к покосу, а с половины августа– к жатве.

Особенно малы сроки для посева озимых. Опоздание на три-четыре дня может повлечь за собою гибель урожая от ранних заморозков.

Сибирское лето хотя и короткое, но очень жаркое: хлеба созревают быстро. Работать в сибирскую жару мучительно: зной изнуряет, к тому же мошки и оводы – «гнус», как называют их сибиряки, – одолевают людей и скотину. Жатва начиналась в половине августа, иногда с двадцатых чисел этого месяца и кончалась к октябрю, часто при снеге.

После уборки урожая наступало время праздников. Справляли свадьбы, шумно праздновали рождество. Арендатор винного склада Прушак и кабатчики наживались вовсю… Рождественские праздники изобиловали драками, нередко кончавшимися убийствами.

После рождества мужики уходили в извоз.

Извозное дело в условиях суровой сибирской зимы чрезвычайно трудное. Только кряжистый сибирский мужик мог преодолевать тысячеверстные пути при тридцати-сорокаградусных морозах, при вьюгах и губительных снежных буранах. В пимах или броднях, в собачьих или козловых дохах, смотря по достатку, похлопывая мохнатыми рукавицами, шагали возчики рядом с тяжелыми возами, подталкивая их, когда дорога шла в гору, помогали лошадям.

В те времена зимою по большим дорогам Сибири просторные постоялые дворы были всегда переполнены обозниками. Содержатели постоялых дворов обязаны были иметь большие запасы кормов по цене, договоренной с подрядчиками извозов, иметь запасы спирта.

Мужики, задав лошадям корму, входили в избу; хозяин со стаканом и четвертной бутылью встречал возчиков у дверей. Отряхиваясь от снега, мужики сбрасывали дохи, отрывали от усов и бород ледяные сосульки, истово крестились и, принимая из рук хозяина стакан спирту, залпом выпивали. Потом подходили к хозяйке.

– Здравствуй, хозяюшка! Обогреться с морозцу…

– Милости просим, – кланялась хозяйка. – Прошу штец горячих отведать. Приутомились, поди?

На столе уже стояли огромные глиняные муравленые миски с горячими щами, от которых поднимался вкусный пар. Ели много. Много пили чаю, а потом ложились вповалку прямо на полу.

Ранним утром, напившись чаю, мужики запрягали лошадей, и обоз, вытянувшись черной лентой по белому снегу, уходил в дальний путь.

В извоз шли обычно мужики зажиточные и середняки, имевшие двух-трех лошадей. Беднота нанималась к кулакам.

Наша семья жила бедновато. Отец имел одну лошадь, одну корову, пару свиней. Мать разводила кур, гусей. Земли мы имели три десятины; две были под посевом, третья – под паром. Накоплялись большие недоимки по налогам, большая задолженность общественному магазину, где брали зерно на семена. Задолжал отец и кулакам. Своего хлеба хватало только до весны.

Домик наш был старенький, кособокий, как будто поклонился кому-то, да так и застыл. Мать любила чистоту: часто мыла пол и посыпала его желтым песком. На окнах стояли цветы. В переднем углу – почерневшие иконы.

Зимою, по вечерам, мы всей семьей сидели у очага, в котором горели смолевые поленья. Очаг освещал и обогревал избу. На огне варился ужин.

Отец в молодые годы не любил заниматься сельским хозяйством. Молодость он провел в тайге, на золотых приисках, весь заработок пропивал. Домой обычно приезжал гол и бос.

Проживет отец дома год-полтора – и опять в тайгу! На приисках он нажил ревматизм да страсть к водке.,

Старших детей мать воспитывала одна. Когда она женила старшего моего брата Григория, жить стало легче. Но вскоре нашу семью постигло несчастье Григорий повез в Иркутск двоих пассажиров; они в лесу убили его и угнали лошадь.

Осталось нас четверо: старшая сестра Пелагея, за ней Наталья, за Натальей Степан, за ним я. Мне тогда было два года. Отец еще бродил по тайге. Сестры на зиму уезжали в город, нанимались в прислуги. Дома с матерью оставались Степан да я.

Мать сама пахала землю, сеяла хлеб. Уезжая в поле, она оставляла дома меня со Степаном. Он стерег дом и возился со мной. Мать вечером возвращалась, приводила в порядок хозяйство и кормила нас, проголодавшихся за день. Когда у нас кончался свой хлеб, мать шла к богатому соседу и занимала под отработку каравай печеного хлеба. Мы тянулись к хлебу, как галчата. Мать давала каждому по куску, садилась на скамью и долго плакала.

Когда отец совсем вернулся домой, жить стало легче. Мать стала меньше плакать, а Степан начал ходить в школу.

В восьмидесятых и в начале девяностых годов главным деревенским начальством были заседатели. Они соединяли в своем лице и судебную и полицейскую власть в округе; судьбы крестьян были в их руках.

Заседателями чаще всего назначали отставных военных капитанов. Такой капитан в отставке был заседателем и у нас. Он много пьянствовал, по своему округу разъезжал на обывательских тройках. Делами занимался мало; только изредка учинял суд в волостном присутствии и отправлял осужденных в губернскую тюрьму. За неуплату недоимок или за невыполнение повинностей крестьянина, по решению заседателя, тут же пороли розгами, а потом отбирали у него последнюю скотину. Так как недоимщиками всегда была деревенская беднота, то бедняков чаще всего и пороли.

Волостные власти были в полном подчинении у заседателя: он мог сместить в любое время и старосту и старшину; мог даже арестовать того и другого. Он «казнит и милует», – говорили о нем волостные власти. Поэтому заседателя старались «ублаготворить» всем, что в силах была доставить ему деревня.

Волостным старшиной в то время был у нас кулак-богатей Данило Егорович Даниловцев. У старшины в степи паслись табуны лошадей, ему принадлежало до сотни десятин земли, которую обрабатывали батраки. Хозяйство вели сыновья Даниловцева, а сам он посвятил себя «опчественным» делам и уже несколько лет ходил в старшинах.

Были в селе еще два крупных кулака: Толстиков Михайло и Артемьев Иван. Толстиков владел большими участками земли и занимался торговлей. Он считал себя образованным человеком и вел знакомство с губернскими властями. Половина односельчан была у него в неоплатном долгу. Не только беднота, но и середняки чувствовали его тяжелую руку. Крестьяне говорили:

– Зацепит тебя Михайло коготком – и не вывернешься…

Иван Артемьев занимался только сельским хозяйством. Он был хитер: не обирал должника до нитки. Поэтому круг его клиентов был шире, чем у других богатеев, беднота доверчивее относилась к нему. В долг он давал без процентов – под отработку. Это обеспечивало ему на лето рабочую силу.

В кругу этих мироедов и пьянствовал заседатель. Они спаивали начальство и его именем творили всяческие незаконные дела.

Другой крепко спаянной компанией были кабатчики во главе с владельцем «склада вина и спирта» Потапом Ильичем Прушаком, прозванным крестьянами Прусиком.

То, чего не успели заграбастать у бедноты мироеды – торговцы и ростовщики, забирали кабатчики. За «косушку», за «шкалик» водки они брали одежонку, бродни, хомуты, тележные колеса – все, что имело хоть какую-нибудь ценность.

Винный склад и кабаки считались принадлежащими крестьянам нашего села – общественными. Каждый год эти заведения сдавались с торгов в аренду «сидельцам».

Торги эти происходили так. В ильин день, после обедни, Прусик выкатывал из подвала бочонок водки, ставил его посреди двора и настежь отворял ворота склада. Мужики в это время выходили из церкви.

Ильин день бывал обычно теплый, погожий. Прусик в новых сапогах и чесучовом сюртучке, сняв с головы фуражку, кланялся, приглашая мужиков «ради ильина дня» выпить чарочку. Мужики, предвкушая выпивку, весело здоровались с Прусиком.

– Что это, Потап Ильич, по батюшке именины справляешь?

– Прошу откушать хлебного. Не побрезгуйте…

Мужики разглаживали бороды и, как бы делая одолжение Потапу, шли к бочонку. Прусик суетился возле мужиков, стараясь залучить более влиятельных. Фалды его чесучового пиджачка раздувались и открывали кругленький животик, украшенный серебряной цепочкой.

– Пейте, почтенные! С радостью, за мою душу угощаю. День-то какой: теплынь, солнышко… Праздничек. Пейте, пейте: всех рад ублаготворить. Нехватит – есть еще бочоночек…

Работники уже готовили другой бочонок.

– Пейте, православные! Праздник-то какой, осподи… Праздник-то!

В умилении кабатчик вытирал свое вспотевшее лицо красным платком.

Мужики густо обступали бочонок. Выпивали, понемногу хмелели. Когда над двором повисал невнятный гул пьяных голосов, Потап переворачивал кверху дном опорожненный бочонок, взбирался на него и, сняв фуражку, обращался к мужикам:

– Господа опчество, не обессудьте на угощении. От достатков моих, сколько мог… Прошу не обидеть.

– Не обидим, Потап Ильич, поддержим, – дружно отвечало «опчество».

После этого расходились по кабакам. Там повторялось то же самое, только угощение было, пожалуй, поменьше.

Молодые парни к угощению не допускались, потому что на сходах они влияния не имели. Покончив с выпивкой, мужики шли в волостное присутствие на торги.

Из города обычно приезжало много конкурентов, желавших взять в аренду склад и кабаки. Торг вел старшина. Он назначал арендную плату, городские набивали цену, а кабатчики молчали. Потап тоже молчал. Когда цены поднимались до предела и никто больше не набавлял, старшина обращался к мужикам.

– Ну как, господа опчество, сдаем последнему?

Из толпы раздавались голоса:

– Потапу Ильичу! Потапу!

Сход дружно подхватывал:

– Потапу! Потапу сдаем!

Тут Потап выходил из толпы, поднимался на крыльцо, снимал шапку и кланялся сходу. Когда водворялась тишина, Прусик, одернув свой сюртучок, обращался к собранию:

– Ежели така воля опчества, я готов опчеству послужить. Данную последнюю цену я увеличиваю на копейку.

Старшина, подняв руку, ставил вопрос:

– Потапу, что ли?

– Потапу! Потапу! – дружно кричали мужики.

– Ну, раз воля опчества – примай, Потап.

Прусик доставал кошель и тут же вносил арендную плату. Потом еще кланялся и благодарил сход за доверие. Мужики кричали:

– Потап, не трать много воды, когда спирт разводить будешь!

Сход весело хохотал.

Таким же порядком сдавали в аренду и кабаки. Городские конкуренты уезжали не солоно хлебавши.

После торгов опять возобновлялась попойка в кабаках. Теперь пили уже за деньги. Кабатчики строго покрикивали на опьяневших мужиков. Многие из «опчества» приходили в такую ночь домой без сапог.

* * *

1888 год выдался засушливым. Что пощадило солнце, то поела саранча. Многие не собрали даже на семена. Наша семья также ничего не собрала. Хлеба не было. Пошел отец к Артемьеву, поклонился. Тот отмахнулся:.

– Опоздал, Михайло Григорьевич, все уже роздал, только на семена осталось.


Офицер отдал короткую команду, солдаты вскинули ружья.

К стр. 10

Пришлось обратиться к Толстикову.

– Выручи, Михайло Игнатович, до урожая!

– Отчего же нет, выручу. Сколько тебе надо?

– Да пудиков десять бы.

– Пять, больше не дам. По три рубля за пуд.

– Побойся бога, Игнатыч! Цена-то ведь полтора рубля!

– В долг даю…

Отец взял пять пудов. Хлеб оставил нам с матерью, а сам с лошадью отправился в город.

– По крайней мере, сам прокормлюсь и лошадь прокормлю, – сказал он.

В следующем году опять недород случился. Отец не смог отдать долг Толстикову. На третий год понес ему пятнадцать рублей.

Толстиков сказал:

– Тридцать рублей с тебя, Михайло Григорьевич.

– Ты што это? Ведь я у тебя пять пудов хлеба-то взял. По три рубля за пуд срядились…

– Процентики, Михайло Григорьевич, наросли: два годика задержал платеж-то…

Отец ушел, не уплативши долга. Толстиков притянул его к ответу. Старшина вызвал отца на сход.

– Чего, Михайло Григорьевич, должок Толстикову не платишь? Жалобу он на тебя подал.

– Не по договору он долг с меня требует.

– По закону требую, грабежом не занимаюсь, – ответил Толстиков.

– Может, миром поладите? Уплатишь должок-то? – спросил старшина.

– Тридцать рублей платить не буду, Данило Егорович, нечем.

– Ну что ж, давай на рассмотрение схода поставим. Как сход решит, так и быть.

В воскресенье, после обедни мужики собрались на сход.

Толстиков потребовал:

– Пусть платит. Впрочем, если не сможет, я готов подождать год-другой… А за проценты пусть десятинку земли передаст мне да мальчонка в подпаски.

Некоторые крестьяне запротестовали:

– Ты что, в гроб мужика загнать хочешь? Где это видано, чтобы за пять пудов хлеба тридцать рублей брали, да еще десятину земли, да мальчонку впридачу. Как можно на такое согласиться?

Сход недовольно зашумел:

– Не дело так! По совести надо!

Старшина обождал, пока затихли протесты, потом обратился к сходу:

– Ну как же, мужики, быть с Михайлом-то: удовлетворить Толстикова насчет земли и мальчонка? А может быть, опчество возьмет на себя уплату долга?

Дело оборачивалось неожиданным для мужиков образом. Старшина поставил их втупик.

Выходило, что если отказать Толстикову, то самим за Михайлу платить надо. Платить чужие долги никому не хотелось. Сход опять загудел:

– Что мы за плательщики чужих долгов! Своих не оберемся!

Отец заявил:

– Не допущу позора, чтобы опчество за меня платило! Пусть мироед берет все, что у меня есть!

Бросил шапку на землю и ушел со схода.

Под давлением старшины сход удовлетворил требование кулака.

За Степой приехал работник Толстикова. Мать плакала, отец угрюмо молчал. Я со страха забрался в угол сарая и оттуда наблюдал, как Степа взял у матери узелок и залез в бричку. Работник стегнул лошадь, и она рысью вынесла бричку со двора. Дома стало тихо и пусто, как после покойника. Остался я один с отцом и матерью.

Отец много пил. После увоза сына он почти не протрезвлялся. Тащил из дома все, что можно было пропить в кабаке. Мать пробовала его образумить, но он набрасывался на нее и избивал. Мать вырывалась и, схватив меня за руку, убегала к соседям. Отец бросал вслед ей горшки с цветами, посуду – все, что попадалось под руку.

Мой крестный отец, Павел Иванович Комаров, наш деревенский кузнец, дружил с отцом и был единственным человеком, кого отец в такие часы допускал к себе. Павел Иванович шел к нему и сидел с ним, пока отец не приходил в себя. Тогда мы с матерью возвращались домой.

Весной я заболел скарлатиной. Дышать было трудно; в горло как будто песку насыпали. Даже воду глотать было больно. Опухли суставы рук и ног. Мать позвала знахарку. Та что-то шептала перед печью над ковшом воды, бросала в ковш угли, потом набирала воды в рот и брызгала мне в лицо. Однако это не помогло. Тогда старуха принесла какие-то узелки и повесила мне на шею. Чертила у меня на лбу углем крестики. И это не помогло. Болезнь усилилась. Позвали попа. Он прочитал перед иконами молитву и дал мне причастие, которое я с трудом проглотил. Но и это не подействовало. Тогда решили позвать доктора.

Фамилию доктора я помню: Шпаковский, имя и отчество, к сожалению, не сохранились в памяти. Он был за что-то сослан к нам в Оёк из Польши. Жил не как все. В церковь не ходил, попов к себе не пускал. Ел помидоры, которые у нас считали погаными. Ругал мужиков за пьянство, хотя сам пил до потери сознания. Баб ругал за то, что они знахаркиными средствами морят детей. Ездил к больным в любое время, когда бы его ни позвали.

Доктор выругал отца и мать за то, что они его поздно позвали.

– Дикари! – кричал он на них. – Уморить мальчонку захотели!

Он сорвал с моей шеи знахаркины амулеты и бросил их в помойную лохань. Затем велел раствором полоскать горло, чем-то помазал его и дал лекарство для питья. Знахарку приказал ко мне не допускать.

Стала к нам приходить жена доктора. Однажды она принесла мне белых сухарей и гусиное яйцо. Сухари она велела размачивать в теплом молоке, а яйцо сварить и дать мне. Когда докторша ушла, мать сказала мне, что теперь великий пост и есть яйцо грех. Обещала сварить его мне на пасху. Сухари размочили в воде. Я был очень опечален. Докторша несколько раз посещала меня. Я стал поправляться. Кончился великий пост, наступила пасха. Мать сварила яйцо и дала мне молока.

Пришла весна. В день вешнего Николы всем селом отслужили молебен и выехали на поля сеять хлеб. Мы с отцом приехали на наше поле. Отец взял пасхальную просфору, завязал в угол мешка, насыпал в мешок зерна, надел на плечо и, забирая зерно горстью, стал разбрасывать его по полю. Я ходил за отцом. Боронили мы вдвоем. Отец посадил меня на лошадь, а сам водил ее в поводу. Так я начал учиться боронить.

Мать много работала на огороде: сажала капусту, огурцы, морковь, репу, табак. Табак продавали в городе на рынке. На огороде у нас росло много цветов, особенно махровых маков и пышных астр.

Брат Степан в это время пас овец Толстикова. Промокший, простуженный, бродил он в непогоду по болотистым лугам, по кустарникам. Часто засыпал он, усталый, где-нибудь между кочек. Тогда овцы возвращались вечером домой без пастуха. Толстиковский работник отправлялся искать пропавшего мальчика. Старик-батрак ходил по лугу и кричал. Степан просыпался и шел на голос. Старик сажал его к себе на плечо, относил на заимку, поил горячим чаем и укладывал спать. На следующий день брат опять гнал овец на пастбище, и так изо дня в день. Старый батрак своей заботой облегчал участь отданного в кабалу мальчика.

Наступил 1890 год. Меня потянуло в школу. С завистью смотрел я, как ребята с книжками в руках выбегали из школы и, веселые, расходились по домам. Я сказал матери, что хочу учиться.

– Сопли вытри! Ученик какой выискался…

– Я хочу в школу, – повторял я упрямо.

– Отвяжись!

Я решил все же проникнуть в школу. Долго ходил под окнами, заглядывал в них, но стекла были густо покрыты морозными узорами. Я поднялся на крыльцо. Потянул дверную ручку. Дверь бесшумно открылась, и я робко протиснулся в прихожую. У окна сидел седой старик-сторож и что-то чинил. Он не слышал, как я вошел. На вешалке висела одежонка учеников.

Из класса доносился голос учителя. Я снял шапку, хотел повесить на вешалку, но не решился. Дверь в класс была приоткрыта, и я тихонько проскользнул туда и присел на задней парте. Учитель стоял у классной доски, что-то писал и объяснял, показывая мизинцем. Обернувшись, он заметил меня.

– Ты откуда взялся, малыш?

Я испугался и выскочил в прихожую.

– Стой, стой! Куда ты? – крикнул учитель.

В прихожей меня перехватил сторож и втолкнул обратно в класс.

– Это Петька, наш, кулигинский! – закричали с передних парт ребятишки.

Учитель подошел ко мне. Опять у меня возникло желание удрать. Но в дверях стоял сторож.

– Ну скажи, зачем ты пришел сюда?

Учитель добродушно улыбался. Я заложил назад руки и, вытягивая шею, старался глядеть мимо учителя.

– Чего же ты молчишь? Учиться хочешь?

– Учиться… – промычал я невнятно.

Ребятишки пялили на меня глаза и смеялись.

Я раскаивался, что пришел в школу.

– Ты хочешь учиться? – продолжал допрашивать меня учитель.

– Хочу… – промычал я, еще более смущаясь.

– А кто тебя послал?

– Сам пришел…

– Ну что ж, раз пришел – будешь учиться.

Учитель подвел меня к передней парте и ласково подтолкнул:

– Садись здесь, смотри и слушай внимательно.

До окончания уроков я просидел в классе. С завистью смотрел, как ребята что-то писали на доске и рассказывали. Когда я вернулся домой, мать набросилась на меня:

– Куда ты, негодный, запропастился? Забыл, что в хлеву не чищено!

– Учился в школе! – гордо объявил я матери.

– Учился? – удивилась мать. – Да кто же тебя в школу-то пустил?

– Учитель.

– Учитель? Вот напасть-то какая! Да ты и в самом деле учиться задумал?

Вошел отец.

– Вот, полюбуйся: я его ищу, а он в школе сидит. Ученик новый выискался.

– Грамотеем стать захотел без согласия родителей! Вздуть тебя надо, – с напускной строгостью проворчал отец.

– Я у мамы спрашивал…

– Ах ты… Да ведь я думала ты так… А он вон куда метнул! Да так в грязной рубашке и полез в школу!..

Отец засмеялся.

– Ну, раз он сам устроился – пусть учится.

Я обрадовался. Схватил шубенку и побежал чистить хлев.

Учитель наш был добродушный человек. Он умел без поблажек, но и без излишней строгости вести школу. Редко кого ставил на колени. Хотя в то время и существовали в школе розги, он никого ни разу не порол. Однако дисциплина и порядок в классе были образцовые.

Духовное пение преподавал дьякон. На уроках пения постоянно присутствовал Прусик и известный на селе поселенец «божья дудка». Это был пьянчужка, благодаря своему замечательному голосу кормившийся при церкви. У него была густая черная борода, а голова – лысая. Когда он пел, то поднимал лицо к небу и вытягивал губы в трубочку. За это его и прозвали «божья дудка».

На клиросе «божья дудка» становился впереди хора и пел тенором. Он «вел» хор. Прусик пристраивался сбоку и, сложив руки на животе, подтягивал тоненьким голосом.

В школе я дружил с Никишкой, сыном поселенца-кузнеца Северьяна. Мы с Никишкой сидели на одной парте. Помогали друг другу решать задачи. Помогали и подсказкой, за что бывало нас ставили в угол.

Кузница Северьяна была просторная, „высокая. Кроме наковальни, у стены стоял слесарный верстак. К столбу был прикреплен сверлильный станок. Рядом с верстаком, у самого окна стоял токарный ножной станок. Когда отец Никишки что-нибудь точил, Никитка помогал ему, нажимая вместе с отцом на подножку. Северьян мог делать не только подковы, гвозди и шины для колес, как мой крестный, но и лудил самовары, починял и делал новые замки, чинил ружья, швейные машины. Стены кузницы были увешаны различными инструментами.

Сам Северьян был мужик высокий, сухой и сутулый. Негустая жесткая борода, крючковатый нос, волосы подвязаны шнурком, под нависшими бровями– черные глаза. Когда Северьян стоял перед пылающим горном, он казался мне похожим на колдуна. Я всегда с робостью входил в кузницу и, несмотря на желание потрогать инструменты, старался держаться поближе к двери.

Когда Северьян напивался, то делался особенно мрачен. Тогда все боялись его. «Ножом пырнуть может», – говорили мужики. Но, уважая Северьяна, добавляли: «А мужик серьезный, золотые руки».

Никишка был такой же угрюмый, как и отец, но мы дружили с ним и часто вместе вступали в драку с ребятишками. Мы с Никишкой всегда были в задир-щиках и после драк часто возвращались домой с расквашенными носами.

Прошла зима. Настали теплые весенние дни. Начали распускаться почки на березах. Скотина пошла в поле. Мужики готовились к севу. Приехал к отцу кулак Захаров из села 3борки.

– К тебе, Михайло Григорьич, за нуждой. Отдай мне мальчонку на лето в бороняги. Пятнадцать копеек в день положу.

Отец было отказал, да мать настояла: уж очень большая нужда была.

– Пусть идет, пятнадцать копеек – деньги хорошие. Да и прокормится Петька там…

Отец согласился с доводами матери. Захаров в тот же день увез меня с собой.

Захаров имел восемь лошадей, несколько коров, много земли, держал двух постоянных работников, Одну работницу. На покосы и на жатву он нанимал поденщиков.

Когда мы с хозяином приехали на заимку, работники уже покончили с пахотой и посевом и уехали на другую заимку.

Началась бороньба. Впрягли двух лошадей в две бороны. На переднюю лошадь я сел верхом, а вторую хозяин привязал к бороне. Так сразу получилось двойное боронование. Привязав к бороне лошадь, хозяин махнул рукой:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю