Текст книги "В годы большевисткого подполья"
Автор книги: Петр Никифоров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Пробродив безрезультатно по Ташкенту несколько дней, я зашел на хлопкоочистительный завод Юсуфа Давыдова, затерявшийся в узких улочках Старого города. Тут я поступил на сборку только что полученных новых хлопкоочистительных машин. Проработал я у Юсуфа до рождества. За это время мне удалось установить связь с ташкентской партийной организацией. Был два раза на собраниях у железнодорожников.
Я заработал немного денег и решил перебраться в Самару, чтобы там прочно осесть. Перед самым отъездом, когда я был в городе, в моей квартире произвели обыск. Меня предупредила об этом дочь рабочего, с которым мы вместе жили. Расчет я уже получил и, не медля ни минуты, пошел в комитет, где мне дали явку в Самару, и отправился прямо на вокзал, не купив даже необходимой одежонки. Поехал, в чем был на работе: в летних чувяках, засаленных брюках и таком же засаленном пиджаке. Хотя был уже конец декабря, но в Ташкенте зимы совсем не чувствовалось.
Когда мы подъехали к Аральску, я понял, какую совершил ошибку, не купив себе одежды.
В Самаре я слез с поезда и пошел на явочную квартиру. Мороз обжигал меня, как огонь. Прохожие с поднятыми, покрытыми инеем воротниками удивленно оглядывались на меня.
Хозяйка явочной квартиры сначала испугалась меня, потом принялась отогревать. Особенно пострадали мои уши и ноги. Ноги пришлось оттирать снегом.
Самарцы приодели меня и устроили на работу в техническую контору по установке электромоторов. Народу в конторе было немного. Мы с пожилым монтером работали на установке лифта в гостинице. Работать в одиночку, без связи с массой рабочих, мне не хотелось. Товарищи попытались устроить меня в железнодорожные мастерские, но, как ни старались, ничего не вышло: не могли достать справки о благонадежности. Меня опять потянуло в Крым, к грузчикам и портовым рабочим.
На мою радость было получено от Центрального Комитета партии указание направить работников в Севастополь. Мне предложили поехать в распоряжение Крымского комитета РСДРП. Я с радостью согласился.
В Симферополе меня устроили на электростанцию Шахвердова, поручив вести работу среди местных рабочих.
В Крымском комитете я встретил новых, незнакомых мне людей. Здесь было уже два провала. Были обнаружены склады оружия, раскрыта типография. Всех прежних членов комитета арестовали. Организация только начала восстанавливаться.
Однако в Симферополе я долго не продержался, хотя работу среди городских рабочих уже немного наладил. Однажды я был неожиданно схвачен на улице. Квартиры, а также места моей работы охранка не выследила. Меня настиг агент керченской охранки, знавший меня в лицо. При допросе я не указал ни моей квартиры, ни места работы. Паспорт находился в конторе электростанции, и я назвался по-старому Петром Малакановым. Под этой фамилией я не был прописан, и квартиру мою обнаружить не удалось. Меня сейчас же перевели в симферопольскую тюрьму и заковали в кандалы. Я спросил начальника тюрьмы, почему меня заковывают.
– Вы бежали из места заключения. Заковываем вас по предписанию прокурора.
Так впервые я оказался в цепях.
Я был заключен в подвальную одиночку. Окно с толстой решеткой – высоко под потолком, наравне с землей. Я видел ноги прогуливающихся арестантов.
Кто-то заглянул в окно и спросил:
– Как ваша фамилия?
– Малаканов, – ответил я.
Так у меня завязались связи с заключенными.
Через две недели меня вызвали в контору, передали военному конвою и с партией арестантов отправили в Керчь. Путь наш лежал через Феодосию. В феодосийской тюрьме нас встретили сурово. Перед нашим прибытием был совершен из этой тюрьмы побег, причем было убито шестнадцать человек тюремной стражи.
Когда мы пришли в тюрьму, с моря дул сильный ветер, шел мокрый снег. Во дворе тюрьмы всех нас раздели догола и держали голых и босых на обледенелой земле. Потом стали по одному направлять в помещение тюрьмы. Я вошел первый, согнувшись и поддерживая цепь рукой. Как только я перешагнул порог тюрьмы, на меня посыпались удары прикладами. Сбили с ног. Я поднялся – меня опять начали бить. По лестнице в верхний этаж меня волокли, как куль с мукой, и втолкнули в камеру.
Так одного за другим «обработали» всех, приведенных в тюрьму вместе со мною. Все были в крови. У меня шла кровь носом и горлом, из ссадин на голове сочилась кровь. На ногах кандалами была содрана кожа.
Я с трудом поднялся и лег на голые нары.
Вскоре принесли нашу одежду и бросили в камеру. Одеваться никто не мог, все лежали. Попросили пить. Арестанты, раньше нас запертые в этой камере, дали нам воды.
– Ну и разделали же вас!.. – проговорил кто-то из арестантов.
В феодосийской тюрьме мы пробыли две недели. Били нас за это время два раза.
Наконец меня вызвали с вещами в контору, и я отбыл в пароходном трюме из «гостеприимной» Феодосии к месту своего назначения, в керченскую тюрьму.
В керченской тюрьме меня встретил ее начальник Вольский, старик с седой раздвоенной бородой. Он прочел открытый лист, где предписывалось держать меня в одиночном заключении.
– Ну вот, извольте, куда я вас дену? У меня вся тюрьма забита. Вы, что же, и от меня будете убегать?
– Не сейчас, отдохну немного.
– Ну нет, от меня не удерете. Пахомов! Освободить камеру номер первый и поместить в нее Малаканова!
В ОДИНОЧКЕ
Новый 1908 год я встречал в тюрьме. Наступление реакции после подавления первой русской революции усиливалось. Тысячи революционных рабочих и крестьян были расстреляны и повешены. Особенно жестоким преследованиям подвергались большевики. Царские ищейки искали Ленина, который жил тайно в Финляндии. Они хотели расправиться с вождем революции. Ленину с опасностью для жизни удалось перебраться за границу в декабре 1907 года. А через три месяца в Баку был арестован товарищ Сталин и отправлен в ссылку.
Большевики ушли в глубокое подполье, занялись перестройкой своих рядов и определением тактических задач, диктуемых новыми условиями борьбы. Перед большевиками встала практическая задача пересмотра методов революционной работы в тягчайших условиях победившей реакции и при возросшем политическом сознании широких народных масс.
Большевики, направляемые Лениным и Сталиным, уверенно шли по революционному пути, по пути организации, подготовки широких масс рабочих и крестьян к новой революции.
* * *
Одиночка, куда меня, закованного «в кандалы, поселили в керченской тюрьме, оказалась мрачнее симферопольского подземелья. Пол камеры был асфальтовый, стены на высоту человеческого роста выкрашены черной краской, потолок сводчатый, под потолком – небольшое окно с толстой решеткой, дверь снаружи и изнутри обита железом, железная койка прибита к стене, деревянный стол, табуретка и неизменная параша в углу – вот все «убранство» моего нового жилья. Коридорный надзиратель перенес к моей одиночке свой столик и табурет. Тюремный страж свирепо набрасывался на арестантов, пытавшихся заглянуть в «волчок» моей камеры.
По соседству со мной сидели какие-то молодые люди, по три человека в камере. Кто они и за что арестованы, мне долго не удавалось узнать. Надзиратель на мой вопрос ответил: «подследственные».
Прожить в одиночке мне, по-видимому, предстояло продолжительное время. Поэтому к установленному для меня режиму я отнесся с философским спокойствием, занявшись продумыванием пройденного мной революционного пути.
На второй день заключения меня посетил прокурор. Он рассеянным взглядом осмотрел одиночку и пробурчал: «Имеете ли претензии?» Эта формула вводила в заблуждение многих, полагавших, что прокурор всерьез интересуется претензиями. Я ничего не ответил.
Перед поверкой вошел надзиратель, поставил на стол табуретку, взобрался на нее и начал колотить тяжелым молотком по решетке.
– Зачем вы это делаете? – спросил я.
– Для порядка, чтобы в исправности была.
После поверки надзиратель крикнул на весь коридор:
– На молитву-у-у!
Камеры притихли. Высокая фистула прорезала тишину, и тюрьма нестройными голосами затянула «отче наш». Пели врастяжку, не торопясь; кто-то пустил причудливую игривую трель, и в «отче наш» зазвучали совсем не молитвенные нотки.
Я лежал на койке и слушал. Надзиратель открыл «волчок», посмотрел на меня, но ничего не сказал. Молитва кончилась. Надзиратель подошел к одной из уголовных камер и строго проговорил:
– Психа, опять трели пускаешь! В карцер захотел?
– Глядеть мне на тебя тошно, – задорно ответил «психа».
Камера загоготала. Надзиратель плюнул и отошел.
Уголовные с любопытством спрашивали меня:
– За что сидишь?
– За бродяжничество, – отвечал я.
– Политика, должно быть, – не верили они.
Появление в тюрьме каждого нового человека вносило некоторое оживление. Интерес к новому обитателю не угасал, пока тюрьма не узнавала всю его подноготную.

С тех пор мы с лезгинами стали неразлучными друзьями.
К стр. 199
Ко мне интерес был повышенный. Я был закован, изолирован – значит, за мною числилось что-то особенное. Некоторые арестанты пытались поговорить со мной через «волчок», но надзиратель пресекал эти попытки.
Начальник тюрьмы особого рвения к службе не проявлял. Наиболее живым и деятельным из тюремного начальства был старший надзиратель. Ловкий плут, он сумел забрать в свои руки всю хозяйственную часть и распоряжался ею бесконтрольно. Коридорных надзирателей в нашем коридоре было двое. Они дежурили по очереди. Оба – люди старые, много послужившие в различных тюрьмах России. Одному из них, Арутяну, было лет семьдесят пять. Начальника он не боялся. Уголовные хорошо изучили Арутяна и использовали его в своих интересах.
Второй надзиратель был украинец – жирный, трусливый и злой. Прозвище ему дали – Галушка. Этого прозвища он терпеть не мог.
Галушка со всем тюремным населением был в постоянной ссоре. Уголовные досаждали ему:
– Галушка, за что ты всю жизнь в тюрьме просидел?
Молчит Галушка.
– Это он от семейного счастья. Жена у него такая благодать, что ему в тюрьме лучше…
– Геть вы, подлюги, позатыкай глотки!
Жена – это было самое «больное место» Галушки. Он выпивал, и она за это ему житья не давала. Когда он приходил домой пьяный, она его била. Уголовные это знали и подтрунивали над ним. В таких случаях Галушка неподвижно сидел на своем табурете, и никакие мольбы и ругань уголовных, никакие просьбы пустить в уборную не помогали.
Лениво текла тюремная жизнь, еле двигались ожиревшие надзиратели.
Наступила весна. Деревья во дворе тюрьмы покрылись зеленью, зацвела акация. Приближался май. Я думал о том, как мы в тюрьме отметим первомайский праздник. Утром Первого мая, как только началась общая поверка, я запел:
Вихри враждебные веют над нами…
Песню подхватили голоса из соседних одиночек. Старший надзиратель растерянно заметался от одной одиночки к другой.
– Нельзя петь! Замолчите! Начальник может услышать!.. Эй, ты, корова! Что смотришь?
Галушка, испуганный окриком старшего надзирателя, тоже засуетился, но бестолку. Вольные песни неслись по тюрьме. Это была чудесная демонстрация молодых, непокоренных сил, запертых в каменных клетках, закованных в цепи и окруженных злобными врагами.
Запыхавшись, прибежал начальник тюрьмы. Открылась дверь моей одиночки.
– Малаканов, что вы орете? Будоражите тюрьму! Встаньте! Как вы смеете лежать, когда перед вами начальник?
Не обращая внимания на волновавшегося начальника, я продолжал петь. Начальник беспомощно развел руками, выскочил из одиночки и начал метаться по соседним камерам.
– Замолчите! Всех в карцер засажу! Зови надзирателей!
Прибежали надзиратели. В камерах началась возня. Пение продолжалось с прежней силой. Я тоже пел, прислушиваясь, не начинается ли избиение, готовый крушить окна и двери.
С одной камерой надзиратели справились: уволокли двоих в карцер. Мы продолжали петь. Начальник кричал на Галушку:
– Шляпа ты, а не надзиратель! Кто первый начал петь?
Растерявшийся Галушка только сопел.
– Кто начал, спрашиваю?
– В первой камере начали, ваше благородие.
В мою камеру ввалилась толпа надзирателей.
– Встать! – крикнул начальник.
Я продолжал лежать и петь.
– Тащи его!
Надзиратели бросились на меня. Я вскочил с койки и стряхнул с себя двоих надзирателей. Несколько раз пытались они навалиться на меня, но я отбрасывал их. Наконец Галушка бросился мне под ноги. Меня свалили, скрутили руки и поволокли в карцер. Он был уже заполнен. Меня решили посадить в другой. Старший побежал в контору за ключом, а меня положили на землю посредине дворика. Я продолжал петь.
Приволокли еще двоих. Старший надзиратель принес ключ, и нас всех заперли в тесной грязной клетушке. Мы снова запели дружным хором. Песню подхватило несколько женских голосов из камер, расположенных рядом с карцерами.
В карцере нас троих продержали три часа. За это время я хорошо познакомился со своими молодыми товарищами.
Мы недоумевали, почему нас так быстро освободили. Потом узнали, что начальнику влетело от прокурора за то, что он соединил арестованных вместе, нарушив режим следственной изоляции. Напуганный начальник приказал вернуть нас на свои места.
Группа меньшевиков и эсеров, сидевшая в «политическом дворике», не поддержала нас Первого мая. Оттуда не раздалось ни одной революционной песни. Наша демонстрация вызвала среди них раздражение. Начальник указывал на меньшевиков и эсеров как на пример «разумных людей».
Однажды, проснувшись утром, я обнаружил на своем столе маленький букет полевых цветов. Я был удивлен и обрадован. Цветы, видимо, недавно были брошены в камеру через окно. Я знал, что рано утром на наш двор выводят гулять женщин. «Должно быть, они и бросили», – подумал я. Развернув букетик, я обнаружил в нем маленькую записочку: «Петр, привет тебе от «Молодой гвардии», а цветы – от меня. Мы видели вашу майскую демонстрацию, и все восхищены. Мы также пели, когда вы пели в карцере. Серафима».
Это была сестра двух школьниц, состоявших в молодежной организации «Молодая гвардия», когда я работал на керченском землечерпательном караване.
Вскоре, в августе 1908 года, надо мной нависла грозная опасность. В Крыму был убит начальник крымской охранки – жандармский полковник. Стрелявший в жандарма был ранен в ногу, но сумел скрыться. Крымская охранка в убийстве полковника почему-то заподозрила меня. В керченскую тюрьму приехала специальная комиссия, которая, не учиняя мне никакого допроса, произвела тщательный осмотр моего тела. Внимание комиссии привлекли два пятна на моей ноге ниже колена.
– Несомненно, была рана, но, видимо, очень давно, – доложил комиссии врач, осматривавший меня.
О причинах этого расследования комиссия мне ничего не сообщила. Только один из членов комиссии, как бы невзначай, спросил:
– Как ваша фамилия?
– Малаканов, – ответил я.
Больше ничего не спросив, комиссия уехала.
– Скажите, пожалуйста, что это за люди и что им от меня нужно? – спросил я начальника тюрьмы.
– Это эксперты. Подозревают, что вы убили жандармского полковника. Завтра будет предписание отправить вас в Севастополь. На ноге у вас обнаружены признаки ранения.
Я задумался. Ясно, что если я не дам удовлетворительного объяснения, откуда появились пятна на моей ноге, меня вздернут за милую душу, особенно при моем «бродяжническом» положении.
На следующий день начальник тюрьмы объявил мне, что я с ближайшей партией буду отправлен в Севастополь. Вдруг у меня блеснула мысль. Я обратился к начальнику:
– Скажите, пожалуйста, когда произошло убийство жандармского полковника?
Начальник, подумав, ответил:
– Это, по-моему, было в феврале…
– В феврале? Так ведь я в это время уже сидел у вас в тюрьме.
– Надо проверить…
Начальник пошел в контору и через несколько минут вызвал меня.
– Действительно, убийство произошло в феврале, а вы в то время находились в моей тюрьме.
Отправку в Севастополь отменили. Опасность для меня миновала.
ПОБЕГ
Следствие по моему делу тянулось медленно. Следователь, молодой, видимо, только что со студенческой скамьи, не спешил.
– Как ваша настоящая фамилия? —спрашивал он.
– Малаканов.
– Но из дела видно, что это не настоящая ваша фамилия.
– У меня другой нет.
– Вы назвали село, которое не существует.
– А вы поищите, может быть, окажется.
Следователь ушел.
Через несколько дней я получил с воли записку: «Найди родных, могут послать на опознание». Подписи не было. Я понял, что кто-то из нашей партийной организации связался со следователем и ищет путей моего освобождения. Возможность пойти на опознание была соблазнительной, и я решил попробовать.
Я начал переговоры с товарищами. Решено было использовать родственные связи рабочего севастопольского порта Мишустина, близкого товарища и односельчанина одного из заключенных. Мишустин уже несколько лет не был в родных местах. Родственники не знали, жив ли он. Говорили, что я на него похож, и если послать фотографию, то родные могут принять меня за него. Мои товарищи составили подробное письмо с поклонами всем родным и знакомым. Я переписал это письмо и стал ждать ответа.
Время тянулось медленно. Опять приехал следователь и учинил мне допрос, более настойчивый, чем в первый раз.
– Ну что, надумали?
– Ничего не надумал. Думать вам поручено, вы и думайте.
– Придется вам в арестантских ротах четыре года попариться.
– Ну что ж, теперь много народу, по вашей милости, по российским тюрьмам парится.
Следователь, подумав немного, сказал:
– Вы все же открыли бы родных-то…
– Злы они на меня, не признают…
Следователь, подавляя улыбку, проговорил:
– А вы попробуйте.
На этом допрос окончился. Из поведения следователя я убедился, что через него с воли тянется ко мне невидимая нить. ;
Скоро пришло письмо от «родных». Старики подробно описывали, какую радость доставило им письмо, и горевали, что сын их попал в тюрьму. Это письмо взволновало меня, как будто оно действительно было от родных. Эту ночь я не спал. Картины воли, новой работы волновали меня до утра. Необходимо было изучить состав всей моей «родни». Товарищи прислали мне список вместе с подробным описанием села. Прошло немало времени, пока я все это усвоил.
Тогда я послал начальнику тюрьмы заявление, что хочу видеть следователя. Дня через три он приехал.
– Здравствуйте. Что скажете нового?
– Хочу открыть вам мою фамилию.
– Да? Слушаю.
– Моя фамилия – Мишустин. Зовут меня Иваном.
Следователь вынул из папки бланк протокола.
Я подробно ответил ему на вопросы о моей родословной. Следователь с удовлетворением закончил протокол и дал мне подписать. Ничего больше не сказав, он ушел. Я не особенно верил в возможность освобождения и не волновался.
Весна кончилась, наступил июнь.
Хороши в Крыму летние ночи! Небо темное, бездонное, природа безмолвна, и это безмолвие так торжественно и величаво, что вслушиваешься в него, ждешь чего-то необычайного.
В одну из таких ночей я стоял на столе у окна камеры и через решетку всматривался в темное небо. Голубоватые звезды шевелили своими короткими лучами. Тишина стояла необычайная, лишь изредка нарушала ее наводящая тоску перекличка часовых: «Слу-у-у-ша-ай!»
Вдруг кто-то негромко и грустно запел:
Как дело измены, как совесть тирана, Осенняя ночка темна.
Темней этой ночи встает из тумана Видением мрачным тюрьма.
Кругом часовые шагают лениво;
В ночной тишине то и знай,
Как стон, раздается протяжно, тоскливо: «Слу-у-у-ша-а-ай!»
Раздался хриплый голос надзирателя:
– Эй, ты! Довольно! Распелся там!
Песня внезапно оборвалась.
Очарование было нарушено. Я лег на жесткую койку.
Прошел месяц. Меня опять вызвал следователь.
– Вашу фотографию родные признали. Необходимо выяснить еще некоторые вопросы. Вы прошлый раз не указали, что у вас есть дядя. Как его зовут?
«Э-э! Чтоб он провалился, этот самый дядя! Чорт его знает, как его зовут!»
Надо было, однако, что-то ответить.
– Есть один дядя, которого я с малых лет не видел и почти не знаю его, а зовут дядю Александром, кажется…
– Андреем, – пробурчал следователь себе под нос.
Он равнодушно перелистывал дело. Я стоял, как провинившийся школьник, и ждал, в какой ядовитой формуле следователь выразит мой провал.
Но он неожиданно заявил:
– Вашу личность можно считать установленной. Еще одна формальность, и обвинение вас в бродяжничестве будет снято, вы будете переданы политическому следствию.
– Какая еще формальность? – спросил я.
– По закону мы должны предъявить вас вашим родным для личного опознания. Для этого надо послать вас на родину. Заявлений у вас ко мне не имеется?
– Нет, не имеется.
Следователь ушел. Меня отвели в одиночку, а на следующий день вызвали к старшему надзирателю.
– Ну, бродяга, давай расковываться, – сказал он.
Кандалы были сняты. Когда я пошел, то почувствовал неудобство: мускулы ног, привыкшие поднимать тяжесть кандалов, действовали с той же силой, и когда я делал шаг, ногу как будто подбрасывало. Но я ликовал: «Нет цепей!» Сняли с меня и арестантскую одежду, выдали мое заплесневевшее на складе одеяние. Я почувствовал себя почти на свободе. Начальник тюрьмы предложил мне перейти в «политический дворик», но я попросил до отсылки оставить меня в одиночке. Мне не хотелось расставаться с молодежью. Теперь я имел возможность общаться с нею свободно. Надзиратель мне не препятствовал.
С воли прислали мне явку в Харьков и три рубля.
В конце сентября я был отправлен с очередной партией арестантов в тульскую тюрьму, так как «мое» село находилось в Тульской губернии. В открытом листе значилось: «Следует для удостоверения личности». Приписки «склонен к побегу» уже не было. Это сильно облегчало мое положение.
Во дворе феодосийской тюрьмы нас встретила толпа надзирателей. Началась «приемка». Раздевали догола, прощупывали все швы одежды. Старший надзиратель спросил:
– Куда идешь?
– Домой, для удостоверения личности.
– За что был арестован?
– Паспорт потерял. Арестовали на облаве.
– Кучко, принимай!
Я начал было одеваться, но сейчас же получил затрещину и свалился на землю.
– Иди так… в камере оденешься!
Я схватил свое барахлишко. Не утерпел, оглянулся на старшего и бросил:
– Зверье!
Ударами меня свалили на землю. Надзиратели били меня сапогами. Но я, сжав зубы, молчал и лежал, не двигаясь.
– Тащи его! – крикнул старший.
Меня схватили за руки, поволокли вверх по лестнице и впихнули в пересыльную камеру. Вслед за мной бросили и мою одежонку. Я встал, оделся, вымыл холодной водой окровавленное лицо. На боках было несколько кровоподтеков, на виске – кровавая рана.
– Жив, значит по-божески били, – встретили меня арестанты.
– Действительно, «по-божески» – на ногах стою.
После первого «приема» меня больше не трогали. На пересыльных обращали мало внимания.
Время тянулось медленно и нудно. Тюрьма была придавлена жестоким режимом. Через две недели меня вызвали «с вещами» и передали в числе других арестантов конвою. Партия состояла человек из тридцати. Большинство шло на каторгу; некоторые были закованы не только в ножные, но и в ручные цепи. Нас разместили в вагоне и объявили, чтобы никто без разрешения часового не вставал со скамьи: можно было только сидеть или лежать.
На третий день мы приехали в Тулу. Меня и еще двоих арестантов вывели из вагона и передали местному конвою. Нас водворили в огромную старинную тюрьму. Пересыльная камера была очень большая, с цементным полом. Никакой постели не полагалось. Люди спали прямо на цементе. Мне пришлось особенно плохо: подостлать было нечего. Вшей столько, что было даже видно, как они ползали по полу.
Политических в камере было четыре человека: двое шли в административную ссылку, а третий, как и я, – на родину.
Наконец меня извлекли из тульской тюрьмы и передали уездному исправнику. Из Тулы, под конвоем трех стражников, на подводе, меня отправили в Богородицкий уезд. Там присоединили к партии в пять человек и под конвоем пяти стражников отправили дальше. Шли по безлесным полям, ночевали в волостной каталажке. Через два дня, к вечеру, мы подошли к густо заросшей лесом глубокой балке. Все изрядно устали. Конвойные, закинув за плечи винтовки, лениво покачивались в седлах. Присмотревшись к балке, я решил, что лучшего случая не представится и подготовился к прыжку.
Как только мы поровнялись с балкой, я шмыгнул мимо конвойных, в мгновение ока пробежал отделявшее меня от балки расстояние и нырнул в лес. Стражники, как я и предполагал, растерялись. Пока они сдергивали с плеч винтовки, пока открыли огонь, я уже был далеко. Быстро отыскал я ложбинку, заваленную листьями, и зарылся в них.
По окраине балки затопали копыта лошадей. Стражники проскакали по окраине лесной чащобы, сделав несколько выстрелов. Посовещались немного и отправились дальше. В яме я пролежал, пока не стало темнеть. Не слыша больше топота копыт и никакого подозрительного шума, я вылез из ямы. Вышел на лесную полянку и с удовольствием растянулся на сухой тепловатой земле. Потянуло ко сну. Но я решительно вскочил и, выйдя на опушку леса, направился прочь от балки. Ночь была темная.
Я шел все прямо. Куда выйду – не знал.
Шел всю ночь. Пересекал перелески, овраги, балки, далеко обходил деревни. Послышался свисток паровоза. Тускло мелькнули огни разъезда. Я обрадовался и прибавил шагу. На разъезде стоял воинский поезд.
– Ребята, куда едете? – спросил я в открытую дверь теплушки.
– В Тулу. А тебе куда надо?
– Тоже в Тулу. Подвезете?
– На бутылку давай, подвезем.
Я влез в теплушку, вынул свою заветную трешницу и передал солдату. Он дал мне сдачи. В одном конце вагона стояли лошади и, пофыркивая, жевали сено.
Я забрался туда и улегся на душистом сене. Солдаты пили водку и разговаривали, лошади постукивали копытами. Вскоре я крепко заснул.
Разбудили меня в Туле. Я решил пройти по тульским улицам в надежде случайно натолкнуться на кого-либо из своих. Случая не представилось; я вернулся к вокзалу. Здесь без паспорта было опасно. Я вышел за семафор, уселся на шпалы и стал раздумывать, куда направить свои стопы. Ехать в Харьков?
Меня предупредили, что явка там сомнительная. В лучшем случае зря время потеряю, а в худшем – могу провалиться. Надо пробираться на север, где меня не знают. Но там придется жить без связей… Надо попробовать. Начну работать сам, а там, может быть, и связь удастся установить. «Айда, Петруха, на север!» – решил я и зашагал по направлению к Москве.
Шагал бодро до самого утра, пропуская попутные поезда. «Эх, чорт вас побери, счастливцы!» – завидовал я пассажирам.
Так я шагал, отлеживаясь ночами под копнами сена или под звездным шатром.
Копейки мои таяли, я туже подтягивал пояс. Однажды на разъезде застал товарный поезд. В одном из вагонов, свесив ноги наружу, сидел татарин.
– Довези, друг, до Москвы.
– Подвезем. Влезай и прячься за мешки.
Я влез в вагон, наполовину заполненный корзинами с яблоками и мешками с сушеными вишнями. Татарин оказался приказчиком фруктовой фирмы. Ехать ему было скучно, и он охотно согласился подвезти меня до Москвы.
– Сиди там и кушай яблоки. Когда поезд пойдет, здесь сядешь. Надо, чтобы кондуктор не знал.
Когда поезд двигался, мы сидели в дверях и мирно беседовали. Когда он подходил к станции, я опять прятался. Татарин с увлечением рассказывал, какие в Крыму сады, какой виноград… «А вино – аллах в раю не пьет такого!»
– Ты много пил такого вина?
– О, нет! Хозяин пил.
Ночь спускалась на землю. Поезд медленно проходил мимо какого-то большого села. На западе чуть белела полоска угасающей зари. Татарин курил. Огонек цыгарки то вспыхивал, то погасал. Колеса вагонов мерно постукивали на стыках. Мы сидели молча. Вдруг где-то близко молодой чистый голос затянул:
Хорошо было детинушке Сыпать ласковы слоза...
Песню подхватил стройный хор. Пели по-деревенски, с растяжкой и вариациями. Удаль песни сочеталась с грустью. Получалось сильно и волнующе. Я долго находился под впечатлением песни и уснул только под утро.
Татарин разбудил меня.
– Вставай, друг. Подъезжаем к Москве.
На последнем разъезде я слез и пошел пешком. Скоро я был в Москве. На оставшиеся деньги купил у лоточника две лепешки. Одну тут же съел, а другую положил в карман.
Куда итти? Постоял у Красных ворот, огляделся по сторонам, увидел городового и подался к Николаевскому вокзалу. Станционные пути были обнесены деревянным забором. Я долго прилаживался, где бы перемахнуть и не наткнуться на стражу. Наконец благополучно перебрался и, выйдя за семафор, зашагал в сторону Петербурга. Съел вторую лепешку. Храбро шагая, все туже и туже стягивал свой пояс.
К вечеру стало невмоготу. Я зашел в железнодорожную будку. За столом сидела женщина, окруженная малышами. Все ели окрошку из кваса с хлебом. Бедность глядела из всех углов. Я не решился попросить хлеба, слова застряли в горле. Женщина взглянула на меня и спокойно сказала:
– Хлебушка, небось?
– Да, тетя, с утра ничего не ел…
– И-и, сколько ноне народу ходит! Всё идут и идут. Жить стало тесно, что ли?
– Не тесно, а душно стало жить, тетя.
Женщина достала с полки каравай и отрезала небольшой кусок.
– Душно, говоришь? – она задумалась. – Невдомек чего-то. На, подкрепись.
Хлеб она круто посолила.
– Не взыщи, больше дать не могу. Видишь, сколько у меня едоков-то.
Я поблагодарил, вышел на крыльцо и стал с жадностью уплетать посоленный хлеб. Потом пошел к колодцу, напился холодной воды. Отдохнул немного и отправился дальше. Заморосил мелкий дождь. Ночь я провел под копной сена.
Так день за днем шагал я то по шпалам, то по тропинкам, ночуя под копнами и раз в день выпрашивая у будочниц хлеба. Однажды я не мог найти копны сена, а под дождем изрядно промок. Спросил у будочника, где бы укрыться на ночь. Сторож показал мне тропинку через густой лес. Тропинка вела в деревню. Лес шумел и обдавал меня холодными каплями. Через полчаса я добрался до деревни. Собаки встретили меня остервенелым лаем. Было темно, в избах светились огни. Из крайней избы вышел крестьянин.
– Дядя, пусти переночевать!
– Иди в волость, там приютят.
– А где она, волость-то?
– Иди прямо по улице, за церковью сразу и будет волость.
В волостное правление я, понятно, не пошел. Заметил в стороне клуню. Забрался в нее. Она оказалась пустой. Земляной пол был гол и холоден. Осмотрелся кругом. Невдалеке от клуни увидел кучу соломы, забрался под нее и, кое-как согревшись, заснул.
Утром сквозь сон слышу – кто-то возится возле соломы. Высунул голову из копны, вижу: крестьянин вилами начал разворачивать кучу.
– Что ты, дядя! Человек спит, а ты вилами – проколоть можешь.
Мужик отскочил в сторону.
– Ты кто?
– Кто… Не видишь – человек.
– Да это ты, никак, непером ночевать просился?
– Ну, я.
– Чего же в волость-то не пошел?
– Собаки не пустили.
– Экой ты! Так в мокре и валялся?
– Нет, на печке.
– Ну, вылазь да уходи, а то еще солому спалишь.
– Мокрую-то?
Я был зол на мужика и на сырую погоду.








