412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Никифоров » В годы большевисткого подполья » Текст книги (страница 16)
В годы большевисткого подполья
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 01:19

Текст книги "В годы большевисткого подполья"


Автор книги: Петр Никифоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

Я заявил Тимофееву, что хотел бы перейти в одну из политических камер.

– А каковы ваши намерения? Я имею в виду последний случай с вами.

– Решил заняться самообразованием, а все остальное откладываю на неопределенное время.

– Придется вам пойти в четырнадцатую, долгосрочные – там.

Дня через три меня перевели в четырнадцатую камеру. Я вошел в коллектив и стал активным участником его деятельности.

Моя жизнь значительно изменилась. Я затерялся в общей массе политических каторжан. В этом было преимущество общих камер перед одиночками, где ежеминутно сталкиваешься с надзирателями или более «важным» начальством. В общей камере можно прожить год без непосредственного соприкосновения с ними.

Четырнадцатая камера была угловая и помещалась в северо-восточной части корпуса. Зимой стены этой камеры покрывались слоем льда. Окна также покрывались толстым слоем льда и снега. Каторжане, спавшие возле стен, всегда были простужены.

Большинство каторжан четырнадцатой камеры имело приговоры от двенадцати лет до бессрочной каторги. Почти все – в цепях. Многие были ранее приговорены к смертной казни. Уже одно это характеризовало четырнадцатую как самую активную камеру коллектива.

Партийный состав здесь был пестрый. Преобладали эсеры, получившие каторгу за покушения на убийство или за убийства сановников царского правительства. Большевики составляли небольшую группу: Прованский, Рогов, Петерсон, Петренко, Ордин, Трифонов и я.

Леонид Прованский, сын польского социал-демократа, сосланного за лодзинскую стачку в Сибирь, непримиримо относился к пепеэсовцам – польским правым социалистам. «Панские прихвостни» – так называл он их.

Алексей Рогов был неутомимый агитатор. Его преданность партии была безгранична. Во время дискуссий он с непреклонным упорством наседал на меньшевиков и эсеров, беспощадно разоблачал их.

Я, как только освоился, тотчас же активно включился в споры.

Из меньшевиков самыми заядлыми были Кунин и Чаплинский. Если некоторые меньшевики, особенно так называемые «примиренцы», старались в спорах сглаживать острые углы и стремились к компромиссу, то Кунин с Чаплинским были непреклонны. Они считали себя «ортодоксами».

Кунин, низкорослый, крепкий, с маленькой круглой головой, рано начавшей лысеть, говорил подолгу и без запинки, размахивая короткими руками. Речь его была книжной и скучной. Еще более скучным и надоедливым был Чаплинский. Он весь свой яд направлял против большевиков, называя нас «бланкистами».

Впоследствии, во время первой мировой войны, Чаплинский, как и все меньшевики, стал ярым оборонцем.

Эсеро-меньшевистская верхушка пользовалась особыми льготами: получала «с воли» много посылок и жила не впроголодь, как вся масса политических.

Столкновения и споры с меньшевиками и эсерами обычно начинались в дни получения новых газет и журналов. Мы использовали материалы из нашей большевистской газеты «Социал-Демократ», доходившей до нас из-за границы с большим опозданием.

* * *

Шел 1913 год.

Под натиском крепнущего революционного движения плотная стена российской реакции давала трещины. Вожди большевистской партии Ленин и Сталин готовили партию, рабочий класс к новой революции.

Весной 1913 года мы получили очередной, 30-й номер газеты «Социал-Демократ». С огромным интересом прочли мы статьи товарища Сталина «Выборы в Петербурге» и «На пути к национализму».

Мы знали, что Владимир Ильич в это время был за границей, но где находится товарищ Сталин, никто из нас не знал. Поэтому у вновь прибывающих большевиков мы спрашивали, не знают ли они, где теперь товарищ Сталин.

Пришедший из тобольской тюрьмы большевик Тохчогло сообщил нам, что Иосиф Виссарионович в феврале 1913 года был арестован и отправлен в ссылку в Туруханский край.

Политические события в стране отзывались и на каторге, приводя заключенных в состояние крайнего возбуждения. Письма, газеты, журналы приносили нам вести об усиливающемся революционном движении. Напряженные дискуссии в четырнадцатой камере вспыхивали с новой силой.

Меньшевики и эсеры высмеивали нашу позицию.

– Вы предсказываете социалистическую революцию, – говорили они, – потому, что вам хочется ее, а не потому, что она действительно наступает… Не кучка ли ваших безграмотных рабочих построит социализм? Происходят обычные экономические стачки. Не только социалистической, но и вообще никакой революцией не пахнет.

Мы настойчиво разоблачали меньшевистско-эсеровские «теории», вскрывали их оппортунизм и обвиняли меньшевиков и эсеров в предательстве рабочего класса.

Большевистская группа нашей камеры пользовалась всяким поводом для того, чтобы поднимать вопросы поведения политических заключенных в условиях каторжного режима. Мы указывали, что политическая каторга Александровского централа, в результате оппортунистической политики эсеро-меньшевистского руководства коллектива, стала терять свое революционное лицо и что коллектив под влиянием этой политики скатывается к обывательщине, утрачивая сопротивляемость и принципиальность. Мы указывали, что ловкая политика начальника тюрьмы, хитрого сатрапа Снежкова, построенная на компромиссах с политическими, разлагает коллектив и он при первых же ударах развалится.

Большевистская группа настойчиво вела борьбу против оппортунистов и старалась группировать вокруг себя революционно настроенных заключенных.

После дискуссий, длившихся больше недели, четырнадцатая камера большинством голосов приняла решение о необходимости выправления политической линии руководства и вынесла этот вопрос на обсуждение всего коллектива. Чтобы парализовать наши действия, руководство повело энергичную обработку других камер.

– Четырнадцатая опять бунтует против политики коллектива, надо дать отпор.

Руководству коллектива не раз удавалось наши принципиальные позиции представлять как бузотерство и срывать выдвигаемые нами вопросы. То же произошло и на этот раз. Решение четырнадцатой камеры было поставлено на обсуждение всех остальных камер и провалено.

Приближался трехсотлетний юбилей дома Романовых. Ожидали всяческих «монарших милостей», в том числе и амнистии политическим заключенным.

Происходили оживленные споры о том, как политические должны отнестись к амнистии. Большевистская группа и в этом вопросе занимала последовательную позицию: на амнистию ответить письменным демонстративным отказом.

Однако никто из каторжан амнистии не получил.

Наступил 1914 год. Революционное движение в России продолжало расти, захватывая новые города и губернии. Царские власти усиливали наступление на рабочий класс, громили подпольные организации большевиков.

Однако задержать революционное движение было уже невозможно. Оно разливалось по всей России.

ВОЙНА

После грандиозной майской стачки 1914 года страна быстро шла к революции. Стачечное движение нарастало. Экономические стачки превращались в политические. Большевистские организации прочно укреплялись в пролетарских центрах, руководили стачками и направляли их по революционному руслу.

Все эти события отзывались и у нас, на каторге. Заключенные жадно ловили каждый слух, вчитывались в каждую газетную строчку.

– В Баку всеобщая стачка! – сообщали нам информаторы.

Радость, крики «ура» по камерам.

В Питере – стачка солидарности с бастующими бакинцами, в Москве – тоже!

Это известие снова воодушевило нас. Сообщения о всеобщей забастовке в Польше еще больше укрепили наши надежды на революцию.

Наступил июль. Мы получили ошеломляющую весть: расстрелян митинг путиловцев… Рабочие взялись за оружие… Баррикады на улицах Питера… Идут бои с полицией и войсками…

Это сообщение зарядило нас, как электрическим током. Напряжение было так велико, что заключенные забросили все занятия и нарушился обычный ход жизни в камерах. Трудно было усидеть на месте. Все толпились, мешая друг другу.

Вдруг все эти ожидания и надежды рухнули и рассеялись, как дым. Было получено короткое сообщение: Германия объявила войну России. Царская Россия вступила в войну.

Это известие точно подрубило всех нас. Было ясно: революция сорвана.

В первые дни получаемые с воли сведения хотя и были противоречивы, но ясно свидетельствовали, что война – непреложный факт, что развитие революционного движения в России приостановлено.

В тюрьме начались дискуссии о войне. Ярко определилось принципиальное различие в отношении представителей разных партий и группировок к войне. Мы, большевики, указывали, что война ведется в интересах монополистического капитала. Это борьба за рынки, за колонии. Мы говорили, что рабочий класс не должен поддерживать эту войну.

Зимой мы получили полное подтверждение правильности нашей политической позиции. В 33-м номере «Социал-Демократа» Центральный Комитет партии указывал в своем манифесте, написанном В. И. Лениным: «Превращение современной империалистской войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг, указываемый опытом Коммуны, намеченный Базельской (1912 г.) резолюцией и вытекающий из всех условий империалистской войны между высоко развитыми буржуазными странами. Как бы ни казались велики трудности такого превращения в ту или иную минуту, социалисты никогда не откажутся от систематической, настойчивой, неуклонной подготовительной работы в этом направлении, раз война стала фактом».

Этот манифест окончательно определил наши позиции. Мы непримиримо отстаивали большевистскую точку зрения по вопросу о войне. К нам по «военному» вопросу стали присоединяться некоторые рабочие – члены других политических партий.

В нашу тюрьму прибыл член центрального комитета партии эсеров Минор. Как-то раз после прогулки он зашел в нашу камеру. Эсеры почтительно окружили его. По их просьбе Минор выступил с докладом о текущем моменте.

Он с подчеркнутым удовлетворением отметил «патриотизм» всех кругов русского общества и с гордостью заявил:

– Я горжусь, что два моих сына дерутся в рядах армии.

В разговор вмешался Алеша Рогов. Он спросил Минора:

– Что же, вы считаете, что участие в борьбе за раздел империалистами рынков и колоний совместимо с социалистическими взглядами?

– О да, несомненно.

– Социалист и империалист? Как у вас эти два понятия совмещаются?

Минор свысока посмотрел на Рогова и насмешливо спросил:

– Молодой человек, вы верите в социализм?

Вопрос был настолько неожиданным, что Рогов растерялся.

– Позвольте, что значит верю? – ответил он вопросом.

– Мы не верим, а знаем, что социализм победит, – поддержал я Алешу.

– Ах, вот как!.. Вы даже знаете, а я… вот я, Минор, – он постучал себя в грудь, – я состою уже пятнадцать лет в центральном комитете партии социалистов-революционеров, и я не знаю, будет ли когда-нибудь социализм!

После ухода Минора мы еще долго спорили.

Дело дошло до ссоры.

Мы потребовали ответа от эсеров, поддерживают ли они заявление Минора о социализме. Они вынуждены были заявить, что это его личное мнение.

Политическая каторга резко разделилась на два враждебных лагеря: противников войны – пораженцев и ее сторонников – оборонцев.

В связи с вступлением России в войну кое у кого возникли надежды на возможность амнистии. Причиной этих надежд явились толки в печати о рескрипте председателя совета министров на имя Государственной думы в 1915 году, в котором указывалось на желание правительства сотрудничать с «общественностью». В результате этого рескрипта были созданы военно-промышленные комитеты и Союз земств и городов. Сотрудничество правительства с «общественностью» одобрялось оборонцами.

Военно-промышленные комитеты с участием меньшевиков и Союзы земств и городов с участием эсеров стали фактом. Однако амнистия не была объявлена.

* * *

В мастерские Александровского централа поступили заказы от иркутского военно-промышленного комитета на производство ручных гранат. Мастерские были приспособлены к такого рода производству, и начальник каторги заключил договор.

Когда мы узнали об этом, то поставили перед коллективом вопрос: допустимо ли политическим заключенным помогав царскому самодержавию укреплять свое военное и политическое положение? Можем ли мы принимать участие в производстве военных материалов?

Такая постановка вопроса вызвала резкую дискуссию в нашей камере и во всем коллективе. Четырнадцатая камера большинством голосов постановила считать участие в войне, хотя бы в форме производства военных материалов, недопустимым для политических заключенных.

Решение четырнадцатой камеры вызвало переполох у оборонцев и у администрации. Дискуссия развернулась по всем камерам. Администрация с тревогой ожидала исхода дискуссии. Оборонцы настаивали на отклонении нашего решения и на допущении работ для потребностей войны. Однако более умеренные из оборонцев понимали всю серьезность вопроса, понимали, что мы не прекратим борьбы, будем будоражить коллектив и не остановимся перед расколом. Они старались найти приемлемый компромиссный выход, который ослабил бы наш нажим.

После длительной дискуссии старостат коллектива выработал половинчатую резолюцию:

«Исходя из тех соображений, что участие политических в изготовке снарядов, шанцевого инструмента и т. п. предметов… может быть сочтено за стремление заслужить благоволение начальства «патриотической работой», что, сверх того, на эту работу не преминут указать, как на пример, достойный подражания… мы полагаем, что от этих работ нам следует воздержаться… Но наряду с заказами военного снаряжения могут быть работы по изготовлению вещей, предназначенных для лазаретов и тому подобных учреждений. Ясно, что они также вызываются войной, но ясно вместе с тем и то, что эти вещи в большей или меньшей степени предназначены для того, чтобы не наносить ран, а целить их. И, по нашему мнению, нет никаких оснований отказываться от изготовления кроватей для лазаретов и носилок для раненых, а также участия в полевых работах на полях призванных в армию. Возможно, что сверх этих работ, распределенных нами по двум категориям: «разрушения и исцеления», могут представиться и работы характера чисто нейтрального, от которых отказываться также нет никаких оснований».

Это обращение было написано руководством коллектива и принято подавляющим большинством.

Нашу большевистскую группу эта нелепая резолюция с ее расплывчатыми формулировками, конечно, не удовлетворяла. Но самый факт отказа от изготовления предметов «разрушения и смерти» был положительным. Большинство коллектива не пожелало принимать участия в империалистической войне, хотя бы в форме изготовления военного снаряжения.

Наши атаки на оборонцев заставили задуматься большинство работающих в мастерских. Война сильно подняла классовое самосознание рабочей части каторги, усилила диференциацию внутри политических группировок.

Пролетарские элементы отходили от эсеров и меньшевиков и начали группироваться вокруг большевистской партии. Каторга отразила все оттенки обострявшейся в стране политической борьбы. Эсеры и меньшевики отбросили революционную фразеологию и открыто связали себя с буржуазией, большевики призывали превратить войну империалистическую в войну гражданскую, к свержению царского самодержавия.

ПО ДЕЛУ О «ПОДКОПЕ В ИРКУТСКОЙ ТЮРЬМЕ»

Во время войны на каторге появилось много солдат. Они почти все имели приговоры на большие сроки: на пятнадцать, двадцать лет и бессрочно.

Я уже был связан с солдатами по одиннадцатой камере и все время поддерживал эту связь. Однажды мы получили письмо от солдат, в котором они просили организовать у них школу политической грамоты. Я согласился пойти к солдатам и помочь им. С благословения всей четырнадцатой камеры я переселился к солдатам в качестве «директора» школы.

Солдаты встретили меня весьма дружелюбно. Были среди них достаточно грамотные: один семинарист, несколько окончивших двухклассные министерские школы. Из числа грамотных организовалось ядро школы.

Учащихся разделили на три группы: неграмотные (самая большая группа), малограмотные и достаточно грамотные. Достаточно грамотных я назначил преподавателями по различным предметам начального обучения. Семинарист взял на себя всю методическую часть и арифметику. Я вел политические беседы.

Учебников было мало, но школа работала с большой интенсивностью, и учеба подвигалась успешно.

За три месяца, которые я провел в солдатской камере, удалось втянуть в учебу почти всех солдат.

Однажды меня вызвали к начальнику каторги Снежкову. Он встретил меня вопросом:

– Вы опять к солдатам перебрались?

– Да, с вашего разрешения школу там организовали, так я помогаю…

– Знаю я вашу помощь… Вы еще наложенное на вас взыскание не отбыли?

– Нет, не отбыл.

– На месяц его в прачечную, – обратился он к старшему надзирателю.

Мои занятия с солдатами прекратились. Меня перевели обратно в четырнадцатую камеру. Но школа продолжала работать полным ходом. В солдатскую камеру стали проситься солдаты из других камер.

Я с шести часов утра до шести часов вечера работал в прачечной, стирал арестантское белье, сшитое из грубого холста. Прачечная помещалась в старом, покосившемся и прогнившем деревянном здании. Здесь пахло гнилью и сыростью.

В прачечной работало человек тридцать, все – раздетые догола, только спереди холщевые фартуки или принятые для стирки рубашки, завязанные рукавами вокруг бедер. Прачечная целый день была наполнена паром. Плескание воды, звон кандалов, гул голосов, густая матерщина не прекращались ни на минуту. На обед полагалось тридцать минут.

Мне выдали старые опорки, в которых было сыро и скользко. Выдали небольшой кусок мыла и шестьдесят штук белья. Указали корыто, в котором я должен стирать.

Стирка шла у меня плохо: сильно кружилась голова, а от сырости к вечеру начинали болеть ноги, ныло все тело, из-под ногтей сочилась кровь. Мыла мне хватило только на половину белья, остальное я оттирал руками. К вечеру кое-как закончил стирку. Но оказалось, что работа не окончена: надзиратель забраковал одиннадцать пар белья и заставил перестирывать их. Все ушли, а надзиратель остался со мной. Я попытался перестирать, но кровь, сочившаяся из-под ногтей, пачкала белье. Тогда надзиратель приказал отложить стирку на завтра и увел меня в камеру. На следующий день к обычной норме прибавились забракованные одиннадцать пар.

Тут один из каторжан показал мне, как использовать мыло:

– Ты сначала отбери белье, которое очень грязное, а которое почище – отложи. Мылом намыливай после того, как вещи отмокнут. Намыливай только воротники и там, где грязные пятна, а остальное в мыльной воде отмоется.

Этот урок принес мне пользу. Я скоро приспособился и не тратил зря ни одной крошки мыла.

Работая целый день в сырости, я к вечеру очень уставал. Приходил в камеру, кое-как ужинал, валился на постель и засыпал. Так изо дня в день, пока я не отбыл наложенного на меня взыскания за побег.

– Не делай неудачных побегов, – ворчал я на себя во время стирки.

Жизнь камеры по-прежнему протекала в жарких политических схватках. Выпускаемые иркутскими газетами военные сводки допускались администрацией в камеры, и дискуссии шли на основе свежих материалов о военном и политическом положении страны.

Через шесть недель после окончания работы в прачечной меня вызвали в контору и вручили мне повестку Иркутского окружного суда явиться по делу о подкопе в иркутской тюрьме.

– Через неделю мы вас отправим, – объявил мне дежурный помощник.

Пройтись, встряхнуться было неплохо. Может, и случай удобный выпадет удастся убежать. Однако воспоминания об иркутской тюрьме вызывали болезненную тоску: «Опять придется столкнуться со всем тамошним начальством… И кто знает, чем может кончиться для меня эта новая встреча…»

Отправили всех, кто участвовал в подкопе. Маршрут наш был через Усолье, а оттуда – поездом до Иркутска. Кончалось лето: лес только-что зажелтел, на полях началась жатва. Мы шли, не торопясь, жадно вдыхая смолистый запах лесов. Скоро кончились перелески, и мы вышли к берегу кристально-чистых, сверкающих вод красавицы Ангары.

Паром медленно отвалил от берега: конвой тесно окружил нас на середине парома.

«Знаем, красива ты, – думали мы об Ангаре, – но предательски холодны твои волны, никто не рискнет прыгнуть в них».

А все же тянуло рвануться…

В вагоне нам приказали лечь и не позволяли подниматься, пока не приедем в Иркутск.

В иркутской тюрьме меня посадили в новый одиночный корпус. Этот корпус состоял из множества одиночек-клетушек, пять шагов в длину и три шага в ширину. Потолок можно было достать рукой, пол цементный, стены и потолок белые. Деревянного ничего не было, только камень и железо. Под потолком– окно с толстой железной решеткой. Железные стол и стул прикованы к стене. Прикована и железная койка, поднимающаяся на день. Арестованный лишен возможности лежать днем. В углу – стульчак с ведром. Запрещалось громко читать, разговаривать с самим собой, дремать, сидя на стуле и склонившись на стол. Если вы в таком виде засыпали, надзиратель сейчас же настойчиво предупреждал. Если вы не откликались, открывалась дверная форточка и надзиратель громко окликал:

– Нельзя наваливаться на стол!

А когда вам надоедало молчание и вы начинали громко разговаривать с собой, в «волчок» снова раздавался стук и надзиратель кричал:

– Нельзя разговаривать. Замолчите!

Если вы не слушались, вас оставляли без горячей пищи на карцерном положении на семь суток, на пятнадцать, на тридцать, в зависимости от вашего упорства. Доведенных до истерики связывали.

По тюремной инструкции в этих одиночках могли держать арестантов не больше года. Но администрация легко обходила эту инструкцию: просидевшего год переводили в одиночку обычного типа, держали там месяц, а затем опять переводили в новую одиночку на год.

Жизнь заключенных в таких одиночках регулировалась электрическими звонками. Утром вставать – звонок. Поднять койки, которые автоматически замыкались, – звонок. Поверка – звонок. Окончилась поверка – звонок. Раздача хлеба и кипятка – звонок. Так весь день.

В первые дни меня звонки не тревожили, но потом стали нервировать, впивались в мозг, как острые иглы.

Я знал, что иркутские тюремщики долго меня держать не будут, и не особенно тревожился за свое положение. В первый день, в сумерки, я подошел к окну и стал смотреть на видневшийся клочок неба. Послышался стук в «волчок». Я оглянулся.

– Отойдите от окна. Стоять возле окна нельзя.

– Почему нельзя? – спросил я удивленно.

– Нельзя, – коротко повторил надзиратель, ожидая, когда я отойду от окна.

– А ходить по камере можно?

– Можно.

– И подходить к окну можно?

– Можно. Только стоять у окна нельзя.

Я отошел от окна. Надзиратель закрыл «волчок». Я решил первое время не упираться, а изучить сначала порядок этой «европейской системы», как отрекомендовал мне ее один из тюремщиков. Я решил проверить на опыте, что здесь можно делать и чего нельзя. Стал ходить по камере, очень тихо посвистывая, и, задумавшись, даже забыл о том, что провожу опыт. Через некоторое время стук в «волчок»:

– Свистеть нельзя.

– Но я так тихо свищу, что никого не беспокою.

– И тихо нельзя. Будете свистеть – доложу дежурному помощнику.

Опять хожу. У окна стоять нельзя. Свистеть нельзя. Посмотрим, что можно. Начал негромко читать Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Минуты три читал – ничего… Значит, можно. Хотел уже перестать читать, как опять стук:

– Громко разговаривать нельзя!

Хотя это были только опыты, я начинал раздражаться.

– Как, даже вполголоса разговаривать нельзя?

– Нельзя. Не полагается.

– А я, может, молитву читаю?

– Молитву только во время поверки можно.

– Ну что ж, нельзя, так нельзя…

Утомившись ходить по камере, я сел на стул. Хотелось подобрать усталые ноги, но стул был маленький. Пересел на стульчак. Подогнул ноги, обхватил их руками. Сидел молча. Через некоторое время опять стук в «волчок»:

– Сидеть на стульчаке нельзя, пересядьте на стул.

– Мне неудобно сидеть на стуле, я хочу сидеть здесь, мне тут удобнее.

– На стульчаке сидеть нельзя, перейдите на стул, – настойчиво повторил надзиратель.

Нервы мои стали напрягаться.

– Я не уйду с этого места, – ответил я, – здесь я никому не мешаю.

– Вы не подчиняетесь моему приказу. Я доложу дежурному помощнику.

Форточка закрылась. Надзиратель меня больше не тревожил. На поверке дежурный помощник объявил мне:

– Завтра вы будете лишены горячей пищи. Приказания дежурного должны беспрекословно исполняться.

Я решил ни в какие разговоры с администрацией не вступать, а молча устанавливать в камере свои порядки, невзирая на репрессии.

На следующее утро надзиратель открыл форточку и подал мне воду и хлеб. Я не взял. Тогда надзиратель открыл дверь и поставил хлеб с водой на стол. Я долго ходил по камере и обдумывал создавшееся положение. Надо было готовиться к неизбежной борьбе. Условия новой «системы» требовали от меня новых методов защиты и наступления. В прошлом борьба в иркутской тюрьме проходила в условиях хотя и тяжелого, но беспорядочного режима. Тогда администрация не всегда находила способы систематической борьбы с «непокорными». Теперь же было иначе: тюремщики изводили заключенных, воздействуя на их психику, не выходя из пределов вежливости, без шума, последовательно, по строго выработанному плану. Поэтому и ответная тактика должна быть иная: упорная, спокойная и настойчивая.

За долгие годы тюремной жизни у меня выработалась привычка думать на ходу. Я мог целыми часами шагать по камере, погруженный в думы, не замечая времени. Новая иркутская одиночка была слишком тесна, и долго ходить по ней я не мог. Покрутившись немного, я подошел к окну и, не переставая думать, смотрел на небо. Опять в «волчок» послышался стук надзирателя.

– Отойдите от окна.

Я молча продолжал стоять. Надзиратель повторил: =– Отойдите от окна. У окна стоять не полагается,

Я не отозвался и продолжал стоять.

– Я принужден буду доложить начальнику.

Я продолжал стоять. Надзиратель ушел.

На вечерней поверке дежурный помощник объявил мне, что я вновь лишаюсь горячей пищи. Я ничего ему не сказал.

На следующий день меня вывели на прогулку.

У выхода стояло несколько человек в очереди. Я подошел и стал позади. Открылась дверь, и мы в сопровождении надзирателя вышли во двор. За нами вышел и старший надзиратель. На дворе был небольшой круг для прогулки. Выйдя на дорожку, заключенные пошли по ней друг за другом. Я остановился.

– Идите, идите, останавливаться нельзя!

– Я по кругу гулять не буду.

– Как не будете? Зачем вышли на прогулку?

– Я не знал, что у вас тут круг.

Надзиратель растерянно развел руками.

– Отведите его в камеру, – распорядился старший, – он все равно по кругу гулять не будет.

Меня отвели обратно в камеру.

Шагая по одиночке, я стал потихоньку напевать и невольно прислушивался. Надзиратель постучал:

– Перестаньте петь.

Не обращая внимания, я продолжал вполголоса напевать.

– Если вы не перестанете, я позову помощника.

Не отвечая надзирателю, я продолжал напевать. Надзиратель ушел. Через некоторое время открылась дверь, вошел помощник начальника тюрьмы.

– Почему вы кричите?

– Я не кричу, а очень тихо напеваю. Полагаю, что никому не мешаю.

– Вам было объявлено, что петь запрещено.

– Вы лишили меня книг, горячей пищи. Что же мне делать? Остается только петь.

– Не советую. Переведем на карцерное положение. Начальник может дать тридцать суток.

– Меня это не пугает. Я буду нарушать все ваши правила, пока вы не оставите меня в покое.

Помощник с удивлением посмотрел на меня и, ничего не сказав, ушел.

Угрозу свою помощник осуществил: меня перевели на семь суток на карцерное положение. Койку замкнули и предоставили мне устраиваться, как я хочу. Выручал меня тот же стульчак. Это было убежище, на котором я проводил долгие ночи. Надзиратель иногда заглядывал в «волчок». Хотя я и напевал, надзиратель меня не окликал.

Я решил добиться хотя бы минимума свободы.

По окончании карцерного срока мне дали горячую пищу и открыли койку. Нарушений «порядка» я все же не прекращал. Помощник объявил мне:

– Если вы будете продолжать нарушать установленные правила, мы дадим вам четырнадцать суток карцера.

– Я буду нарушать все, что меня стесняет, – успокоил я помощника.

Через день мне объявили, что я перевожусь на карцерное положение на четырнадцать суток. Самым неприятным было отсутствие постели. Пол был цементный, холодный, спать на нем невозможно. На стульчаке приходилось сидеть скрючившись: сильно уставали ноги и болела спина.

К концу первой недели моего наказания меня вызвали в суд. Прокурор вменял мне в вину, что я был инициатором побега. Я же вообще отрицал свое участие в этом деле.

– Вы признаете себя виновным в том, что участвовали в прорытии подкопа?

– Нет, не признаю. Я в подкопе не участвовал.

– Из материалов видно, что в камере, где вы находились, была прорезана половица деревянного пола, и, кроме того, когда вас вывели из камеры в коридор, с вас свалились кандалы и наручни, которые были, видимо, перепилены.

Я возразил.

– О перепиленной половице и проломанной стене я ничего не знаю. Это, наверно, было в другой камере. Когда меня вывели в коридор, кандалы у меня не свалились. Из-за отсутствия ремня я держал их руками, а когда вышел в коридор, опустил кандалы, они и упали на пол, но не свалились с ног.

– Позовите свидетеля Магузу, – приказал прокурор.

Вошел бывший помощник начальника тюрьмы Магуза. Он давно уже оставил службу в тюремном ведомстве и перешел на железную дорогу.

– Свидетель, расскажите нам, при каких обстоятельствах вы обнаружили Никифорова в момент вскрытия подкопа?

Магуза в общих чертах рассказал картину обыска и в заключение подтвердил:

– Когда Никифорова вывели в коридор, у него свалились кандалы.

– Скажите, свидетель, Никифоров был тогда приговорен к смерти?

– Да, был приговорен.

– Скажите, у смертников отбирали на ночь ремни, что поддерживают кандалы?

– Да, существовало такое правило: ремни на ночь отбирались, чтобы приговоренный не мог покончить самоубийством.

– Вы не помните, были тогда у обвиняемого отобраны ремни?

– Да, несомненно, были отобраны.

– А возможно ли, что когда обвиняемого вывели в коридор и он, держа кандалы руками, опустил их, вам показалось, что они свалились?

Магуза задумался и потом неуверенно ответил:

– Допускаю такую возможность.

Что заставило Магузу сказать так? Действительно ли он забыл все, или, не будучи больше связан с тюрьмой, не был заинтересован в моем обвинении?

Участники побега, имевшие приговоры к каторге без срока, приняли вину на себя и отрицали нашу – «срочных» каторжан – «вину». Суд признал бессрочных виновниками и присудил их к трем годам заключения по совокупности, а нас, срочных, оправдал.

Иркутская тюремная администрация с первой же партией выпроводила меня обратно в Александровский централ. Скоро я опять оказался на старом месте,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю