Текст книги "В годы большевисткого подполья"
Автор книги: Петр Никифоров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Через три месяца я получил передачу. Все продукты были самым тщательным образом измельчены. Чай был развернут. Но бумажка от чайной упаковки осталась. Она-то и содержала письменное сообщение, написанное невидимыми чернилами. Бумагу сначала надо было подержать в воде, а потом медленно сушить над лампой. На бумажке проявился мелкий цифровой шифр. Переданное через надзирателя слово «капцал» было ключом к шифру. В письме сообщалось, что генерал-губернатор Селиванов торопит с завершением следствия по моему делу. Следователь представил дело прокурору, но прокурор вернул его ввиду скудности показаний. В том же письме сообщили, что переданы пилки, спрашивали, получил ли я их. Сообщалось, что начатая мной работа среди солдат продолжается. Спрашивали, не следует ли организовать побег, если мне грозит опасность.
Письмо меня обрадовало. Приятно было, что охранка не нашла следов нашей организации.
В одной из одиночек сидели трое приговоренных к смертной казни. Однажды ночью в наш коридор ввалилась толпа надзирателей. Хотя шли они молча, но топот многих ног поднял всех спавших. Раздался возглас: «Ведут вешать!»
Одиночки сразу же взорвались криком:
– Палачи-и-и-и! А-а-а-а! Па-ла-чи-и-и-и!
Я выбил табуреткой окно и, взобравшись на стол, закричал во двор тюрьмы. Тюрьма мигом проснулась, разнесся гул, а потом многоголосый рев. Смертников поволокли по коридору. Они полузадушенно кричали:
– Проща-а-ай!
Всю ночь гремели кандалы по одиночкам и слышались возбужденные голоса.
Сделав свое дело, тюремщики толпой прошли с места казни в контору.
Из общих камер им кричали:
– Па-ла-чи-и-и!
Борьба с администрацией продолжалась с прежним упорством. Магуза, как и раньше, заходил во время поверки и произносил свое неизменное «здарова!». Встречаемый презрительным молчанием, он награждал арестантов трехсуточным карцером.
Получил я еще одну передачу. Ни одной бумажки в ней не оказалось. Это меня встревожило: нет ли провала? Особенно смутила меня махорка, которую надзиратель высыпал прямо на стол. Я не курил. Махорка, повидимому, имела какое-то особое значение.
Я подозвал надзирателя и попросил его зайти к брату и сообщить, что передачу я получил, но пусть махорку мне не посылают: ее рассыпали и перемешали с чаем.
На следующем дежурстве надзиратель сказал мне:
– Ваш брат передал, что второе письмо он послал, но, видимо, его не пропустили. Бывает это у нас, не пропускают.
Стало ясно, что шифровку перехватили. Это вскоре же подтвердилось.
Приехал инспектор тюрем Гольдшух. В генеральской шинели, окруженный свитой тюремщиков, он шумно шествовал по коридору. Войдя в нашу одиночку, он выпятил грудь и приветствовал нас:
– Здорово!
Мы ничего не ответили.
– Обыскать!
Надзиратели бросились нас обыскивать. Стащили с нас верхнюю одежду, белье и голых вывели в коридор. Гольдшух порвал по швам мои штаны и кальсоны.
Надзиратели отдирали от печи железную обшивку, отрывали на полу плинтусы. В коридоре было холодно, и мы с Шевелевым щелкали зубами.
Гольдшух покрикивал на надзирателей и сам заглядывал в каждую щелку. Я обратился к нему:
– Вы, господин инспектор, пальчиком, пальчиком в параше, может, там что нащупаете…
– Молчать! Я еще покажу тебе кузькину мать! В карцер их! В холодную!
– Голыми, вашбродь? – обратился к нему старший надзиратель.
– Принесите им бушлаты и штаны. В пустую одиночку их!
Нас голыми втолкнули в холодную одиночку. Окна в ней были разбиты, и мороз стоял, как на улице. Нам бросили грязные брюки и бушлаты. Без белья они не грели. Мы бегали по карцеру, садились в угол, прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Вечером нам дали хлеба, холодной воды и лампу. Ночь просидеть здесь было немыслимо: можно было замерзнуть. Шевелев стал бить ногами в дверь. Пришел старший и пригрозил, что если мы будем шуметь, нас свяжут.
– Стой, – сказал я, – стуком их не прошибешь, давай иллюминацию устроим.
Я начал ломать ящик, в котором стояла параша, и складывать щепки посредине одиночки. Щепки облили керосином из лампы и подожгли. Костер запылал, распространяя приятное тепло. Мы сели на корточки и отогревались. Загорелся деревянный пол. Сильный свет и поваливший в окно дым вызвали тревогу. Раздался свисток, поднялся шум, беготня. Надзиратели толпой бросились в нашу одиночку. Мы спокойно сидели возле костра и грелись. Надзиратели подхватили нас и выволокли в коридор. Начальник приказал поместить нас в прежнюю одиночку. Мы, удовлетворенные результатами борьбы, улеглись спать.
СУД
В октябре 1911 года меня опять вызвал следователь и объявил, что дело мое закончено и передается военному прокурору. В декабре я получил обвинительный акт, в котором указывалось, что меня предают военному суду с применением 279-й статьи, предусматривающей смертную казнь.
После вручения обвинительного акта меня вызвали для ознакомления с делом. В деле я обнаружил шифрованное письмо с припиской департамента полиции: «дешифрованию не поддается». Полицией к моему делу был «пристегнут» какой-то Тотадзе.
В феврале меня повели в суд. Видимо, опасаясь возможности побега, конвой был дан усиленный, человек двенадцать. Сопроцессник мой был маленький, щупленький человек. Он все время охал и разводил руками.
Суд состоялся под председательством генерала Староковского. На суде я сделал лишь одно заявление, что «человека, привлекаемого со мной, я не знаю и он в моем деле не участвовал».
Меня приговорили к смертной казни, а Тотадзе оправдали.
В тюрьму меня вели уже одного. С полдюжины надзирателей встретили меня, переодели во все новое, заковали в ножные кандалы и надели на руки стальные наручники.
В камере переменили все белье, положили на койку новый матрац и одеяло.
Надзиратели ушли. Настала тишина.
Я стал ходить по камере. Кандалы глухо звенели.
Появилось желание стряхнуть, сбросить какое-то новое ощущение, уже начавшее тяготить меня. «Что это? – думал я. – Не упадок ли духа? Нет. Я чувствую себя спокойным…»
Эта самопроверка вызвала во мне чувство неловкости. Мне стало как будто стыдно того, что я прислушиваюсь к своим мыслям. Но быстрый поток дум не прекращался, не останавливался.
Пришли на память слова Некрасова:
Иди в огонь за честь отчизны, За убежденье, за любовь…
Иди и гибни безупречно.
Умрешь недаром: дело прочно, Когда под ним струится кровь.
«Что изменилось? – задавал я себе вопрос. – Ведь я и до суда знал, что повесят. Какое же новое чувство развилось во мне? Чувство смертника? Да. Это чувство человека, ожидающего установленного смертного ритуала…»
Я медленно ходил по одиночке, цепи на ногах глухо звенели. Неудобно было рукам, стянутым короткими стальными наручниками. Прислушиваюсь к нарождающемуся новому чувству. Появилось желание потянуться, как после сна, сбросить с себя что-то гнетущее… Что-то во мне изменяется? Прислушиваюсь. Нет, все то же…
Однако не все было «то же». Новое чувство росло и охватывало. Ведь впереди смерть: не внезапная, в бою, в борьбе, а подготовленная, с установленным ритуалом и установленной формой удушения… Чувствую, что вступаю в область таких ощущений, каких в иных случаях не бывает…
Вечером на поверке Шеремет меня не приветствовал, а быстро пробежал мимо. Зато он приказал произвести у меня тщательный обыск. Отобрали даже ремень от цепей. Без ремня ходить по камере стало трудно: цепи волочились по полу, неприятно гремели и больно били по ногам. Я лег на койку и скоро заснул. Утром проснулся от стука форточки – шла поверка. Вчерашнего чувства уже не было.
«Ну и хорошо. Что тут мудрить? – решил я. – Повесят – ладно… Не повесят – будем бороться дальше».
Я был доволен, что вчерашнее чувство исчезло и настоящая жизнь вновь овладела мной.
На следующий день, в одиннадцать часов, меня вызвали в контору. Оказалось, что церемония суда еще не закончилась. Мне предстояло еще раз явиться в суд и выслушать приговор. Это меня обрадовало: еще раз перед смертью увидеть родной город, его
дома, улицы, людей, еще раз почувствовать движение жизни.
Вели под усиленным конвоем. Офицер громко отдал приказ:
– В случае попытки к побегу или нападения со стороны – застрелить.
Вышли из ворот тюрьмы. Конвой сдвинулся тесным кольцом, и мы пошли по улицам города.
Зал суда был пуст. За судейским столом сидели прокурор и чиновник. Вышел председатель суда. Высокий, седоватый генерал, стоя один за большим столом, близко к лицу держал бумагу, читал раздельно и внятно.
Закончив чтение, генерал посмотрел на меня, как бы изучая, какое впечатление произвело чтение приговора. Помолчав, он сказал:
– Приговор военного суда окончательный и обжалованию не подлежит… Конвой, можете увести осужденного.
Мы опять зашагали по улицам города к тюрьме.
Последний путь…
Настроение у меня, однако, не изменилось: каким было утром, таким осталось и после прочтения приговора.
В камеру мне принесли обед. В миске плавал довольно большой кусок жирного мяса, чего обычно не бывало. Видимо, повара решили покормить смертника в последние дни. Тюрьма имела свои традиции.
После каждой вечерней поверки у меня делали обыск.
– Что вы у меня ищете каждый день?
– Начальство приказывает, вот и ищем.
– А ремень зачем отобрали?
– А это, чтобы сам смертник раньше назначенного срока не повесился.
Обыски стали мне надоедать, и я потребовал их прекращения. Администрация не обратила на это внимания. Тогда я заявил, что объявлю голодовку. Стали обыскивать через день. Это меньше надоедало.
Появилось желание писать. Целую неделю писал о своей революционной работе, исписал толстую тетрадь.
Потом я набросился на алгебру и электротехнику. Усиленная умственная работа отвлекала от мысли о смерти.
Часто я думал о матери. Старушке было более семидесяти лет, и она уже давно была слепая. Я – самый младший из ее детей, и она любила меня больше всех. Я же принес ей больше всех горя и страданий. Знала ли она о вынесенном мне приговоре?.. Что с ней теперь?
И вот однажды я получил от брата открытку: «Умерла мать, еду хоронить». Похоронив мать, брат вернулся в город. С ним приехал отец. Он хотел во что бы то ни стало повидать меня. Свидание разрешили через решетку. Отец стоял у решетки, смотрел на меня и плакал. Сказать он ничего не мог. У меня тоже не находилось слов. Слова утешения были не к месту, и я, тоже молча, смотрел на отца. Тяжело было видеть его трясущуюся голову и полные тоски глаза.
– Ну, прощай, отец! Не думай обо мне.
Отец поднял было руку, должно быть хотел благословить меня или утереть слезы, но рука бессильно повисла. Надзиратель взял его под руку и увел.
Прошло уже двенадцать дней со дня вынесения приговора, а меня все еще не повесили. «И что тянут? Кончали бы скорее», – думал я.
Одиночество опять тяготило меня, и я метался по камере. Однажды мне просунули в «волчок» бумажный шарик. Я развернул. На бумажке стояли две буквы: ц. к. Развернул вторую бумажку: белый порошок.
Цианистый калий!
Это дало новое направление моим мыслям.
«Покончить с собой? Нет. Я предпочитаю умереть на эшафоте, под небом и звездами, а не в душной одиночке».
Я бросил яд в ведро.
Через надзирателя я получил записку с воли:
«Генерал-губернатор Селиванов снят. Приговор о тебе поступит на конфирмацию нового генерал-губернатора. Наша группа провалилась. Часть арестована. Павел уехал на родину».
Подписи не было.
Значит, казнь откладывается на неопределенное время.
Снова я как бы поглядел внутрь себя, испытывая, как я реагирую на известие об отсрочке казни? Я был спокоен, но словно какая-то тяжесть перестала давить на меня. Все вокруг стало как будто ярче. Захотелось читать, работать.
«До чего же человек любит жизнь! – думал я. – Даже неопределенная отсрочка неминуемой смерти действует так благотворно…»
Вскоре, однако, оказалось, что, несмотря на снятие Селиванова с генерал-губернаторского поста, в нашей тюрьме продолжали казнить людей. Недели не проходило без казни.
В мою одиночку опять явился инспектор Гольдшух. Он увидел у меня на столе стопку книг.
– Почему разрешили ему много книг? Отобрать! Оставить одну книгу!
Гольдшух схватил со стола книги. Я подскочил и вырвал их у него.
Одна книга осталась в его руках. Я ухватился за нее, вырвал и запустил ею в голову инспектору. Он выскочил в коридор с криком:
– Утку ему, утку! Скрутить его, мерзавца!
Надзиратели бросились на меня, сбили с ног и прижали к полу. Я исступленно кричал:
– Палач! Палач! Палач!
В других камерах тоже что-то кричали.
Мне загнули ноги за спину и привязали кандальным ремнем к локтям. Наручни сильно натянулись и до крови впились в запястья. В пахах я чувствовал режущую боль, как будто ноги вывертывали из суставов. В плечах руки тоже были вывернуты до предела. Изо рта и носа шла кровь. Надзиратели оставили меня и ушли вместе со взбешенным инспектором. Дверь с шумом захлопнулась, прогремел замок, и в камере стало тихо. Только откуда-то издалека доносились протестующие голоса. Это кричали в соседних камерах.
Я лежал лицом вниз, недвижимо, в полусознательном состоянии. Сколько пролежал – не знаю. Очнулся от холодной воды. Это старший надзиратель отливал меня. Подняться я не мог, хотя был уже развязан. Надзиратели взяли меня за руки и ноги и бросили на койку. Только через сутки я смог кое-как передвигаться по камере. На лице были синяки, на руках и ногах – глубокие раны от цепей.
После схватки с Гольдшухом отношение тюремной администрации ко мне опять изменилось. Правда, с «приветствиями» не приставали, но нашли более утонченный метод издевательства. Однажды ночью ко мне в камеру пришел Магуза с толпой надзирателей.
– Выходи!
«Ну, значит, вешать», – подумал я. Попросил у дежурного кандальный ремень, накинул на плечи халат. Надзиратели стояли полукругом около двери. Магуза молчал. Когда я вышел, он скомандовал:
– Обыскать камеру!
Надзиратели слегка пошарили и вышли обратно.
– Заходи!
Я молча вернулся в камеру. Лег в постель, но спать уже не мог. Возмущала гнусность поступка Магузы. Я знал, что теперь это повторится не раз и что я никогда не буду знать – выводят меня на казнь или это очередное издевательство.
Однажды днем надзиратели тревожно забегали. Открылась дверь, и ко мне зашел помощник старшего надзирателя.
– Слушай, твоя фамилия действительно Никифоров, а не Кондышев?
– Ты что, тюремщик, ошалел, что ли? Кондышева вы три дня тому назад повесили.
Надзиратель, как ужаленный, выскочил из камеры и убежал в контору.
Я подозвал другого надзирателя и спросил, что случилось, почему ищут Кондышева.
– Помилование ему пришло, а его найти не могут. Повесили его, поторопились. Ищи теперь, не ищи, нету человека. Перетрусили… Боятся, попадет.
С воли сообщили, что приехал новый генерал-губернатор Князев.
«Ну, теперь скоро. Отгулял, Петруха».
ПОДКОП
По обеим сторонам моей камеры сидели по три смертника. Камер нехватало, и даже смертников помещали по двое и по трое в камере. Я пока что сидел один. Соседи предложили мне принять участие в побеге, устроив подкоп, к которому они уже подготовились. Я согласился.
Пилки и ломики мои соседи уже запасли. Подкоп решено было делать из камеры справа от меня, где сидел смертник – уголовник Донцов. Нужно было прорезать полы, проделать лазы из одной камеры в другую.
Под предлогом, что прутья койки мешают мне спать, я перенес свой матрац на пол. Убедившись, что администрация относится к этому безразлично, я перепилил половицу тонкой пилкой. Косо подпиленная половица не проваливалась и не изменяла своего положения. Прорез, сделанный очень тонкой пилкой, был едва заметен. Когда же он затирался, то его совсем не было видно.
Теперь следовало соблюдать сдержанность в отношениях с администрацией, по возможности не раздражать ее. Шеремет ко мне не приставал, но Магуза несколько раз выводил меня под утро в коридор под предлогом обыска.
Надзиратели, часто обыскивая мою камеру, привыкли к тому, что это только формальность. Зачастую они ограничивались тем, что стучали молотком по решетке. Я заметил, что пол они никогда внимательно не осматривали. По-видимому, мысль о том, что можно убежать через пол, никогда не приходила им в голову.
Копать мы начинали после поверки, когда в коридоре оставался один дежурный надзиратель.
Под полом было большое пространство, куда мы складывали вынутые кирпичи. Я разобрал под полом стенку, отделявшую меня от соседней камеры. Отсюда начинался подкоп во двор тюрьмы. Во время работы один из заключенных внимательно следил за надзирателем. Как только тот направлялся к нашим камерам, мы быстро вылезали из-под пола и ложились на постели. Надзиратель заглядывал в «волчок» и, установив, что все спокойно, опять уходил в другой конец коридора.
Приподняв половицу, я клал сверху матрац, придавая ему форму лежащего человека и прикрывал одеялом. Затем я пролезал под пол и приспускал половицу.
Целую неделю мы бились над смерзшимся фундаментом. Наконец фундамент пробили. Земля уже значительно оттаяла. Мы решили в землю от фундамента не углубляться, опасаясь, что она может обвалиться. На следующую ночь предполагали выбраться во двор и уйти.
Днем я перепилил свои кандалы и отомкнул наручни. Вечерняя поверка прошла благополучно. Я опять спустился под пол, чтобы разработать выход на поверхность земли, и неожиданно наткнулся на большой камень. Он вмерз в землю и сидел в ней, как впаянный. Как мы ни старались, камень не поддавался.
Опасаясь, что нам до утра не удастся выйти, мы стали торопиться и действовали ломиками менее осторожно. Стук усилился. Хотя надзирателю и не было слышно, но шум донесся до камер, гулко отдаваясь в пустоте под полами. Особенно ясно слышали удары те, кто спал на полу.
В самый разгар работы раздался тревожный сигнал наблюдателя. Мы быстро вылезли из-под пола.
– В чем дело?
– Какая-то сволочь надзирателя подозвала и требует помощника начальника тюрьмы.
Я быстро привел в порядок половицу, даже перенес постель на кровать и улегся.
Пришел старший надзиратель, спросил дежурного:
– Что случилось?
– Девятая помощника вызывает.
Из девятой кто-то долго разговаривал со старшим. Тот сердился, не верил:
– Не может быть. Чепуху ты, парень, говоришь.
Старший подошел к моей камере и приказал дежурному: «Открой!»
Дежурный открыл дверь, старший вошел в одиночку. Я приподнял голову.
– Что нужно?
– Лежи, лежи, ничего.
Старший оглядел камеру, пол и вышел в коридор. Зашел в соседние камеры. Там тоже нашел все в порядке. Пошел было к выходу, но его опять потребовала девятая. Сидевший в ней арестант опять что-то возбужденно говорил. Старший захлопнул форточку и сердито проворчал:
– Только суматоху зря поднимаешь…
Старший ушел. Соседи мои опять принялись за работу. Вдруг провокатор из девятой поднял крик:
– Начальника давай! Убегают!
Дежурный дал тревожный звонок. Прибежал помощник с толпой надзирателей.
– Что случилось?
– Девятая предупреждает – побег.
– Ваше благородие, идите сюда! – звал провокатор.
– Обыскать камеры!
«Ну, провалились», – думаю, но продолжаю лежать. Открылась дверь.
– Выходи!
Я осторожно подобрал кандалы и вышел в коридор. Только перешагнул через порог, как у меня с ног слетели бугеля, охватывавшие щиколотки, и кандалы упали.
– Ваше бродь! – испуганно закричал надзиратель. – Кандалы спилены!
Видя, что все пропало, я сбросил и наручни. Двое надзирателей схватили меня за руки и прижали к стене. Из соседних одиночек тоже кричали:
– Пол прорезан! Кандалы распилены! Дыра в стене!
Открылось все. Надзиратели с револьверами в руках суетились возле нас и кричали, чтобы мы не шевелились. Шеремет ходил из камеры в камеру и растерянно повторял:
– Вот сволочи! Кто бы мог подумать! Учинить подкоп из новой секретной!.. Вот безумцы!
Мы стояли в коридоре раздетые. Надзиратели набросили на нас халаты и повели в контору. Здесь перед каждым из нас стал надзиратель с револьвером в руке.
– Теперь, в первую очередь, пороть нас будут, – сообщил один из бывалых арестантов.
– Бой устроим, не дадимся. Я буду плевательницами отбиваться, – задорно ответил молодой арестант.
Надзиратели молчали, но не сводили с нас глаз, готовые стрелять в любой момент. Руки у них дрожали.
Я решил не допустить порки. Избавиться от нее было два способа: первый – совершить новое «преступление», второй – покончить с собой. Я решил ударить начальника или его помощника, что грозило мне военным судом. Как подследственного, меня избавили бы от порки.
В контору вошел помощник начальника Хомяков.
– Никифоров, в кабинет начальника!
Я вошел в кабинет. За мной вошел надзиратель с наведенным на меня револьвером; следом за ним – помощник. За столом сидел инспектор Гольдшух, начальник стоял у стола. В углу сидел прокурор. Помощники толпой стояли у двери. Я быстро подошел к столу. Гольдшух, увидев меня без наручней, испуганный, выскочил из-за стола и закричал:
– Наручни! Наручни! Почему без наручней?!
К Гольдшуху подбежал Шеремет.
– Наручни у всех распилены, ваше превосходительство! – доложил он.
– Господин начальник, прикажите Никифорова выпороть! – сказал Гольдшух.
– Попробуйте! – громко сказал я, впившись глазами в Гольдшуха.
Тот спрятался за спину начальника. Начальник в нерешительности помедлил, а потом заявил:
– Я прошу дать мне письменное предписание.
– Почему письменное? Зачем письменное? Я вам приказываю!
– Я прошу вас дать мне письменное предписание, ваше превосходительство.
– Вы обязаны выпороть! Вы начальник!
– Я без предписания пороть не буду.
– Не будете? Ваше дело. Я… я больше не вмешиваюсь.
Гольдшух выскочил из кабинета.
Прокурор сидел молча и насмешливо наблюдал за трусливой суетней «его превосходительства». Было видно, что ему смешно, но он сдерживался. Когда инспектор удалился, начальник отдал приказ всех нас на семь суток запереть в карцер.
Мы вышли из кабинета.
Порка не удалась. Нам предстоял только суд за повреждение казенного имущества. Стычка с Гольдшухом была последней: в иркутской тюрьме я больше его не видел.
РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ПОДЪЕМ
1912 год был годом развертывания пролетарских сил. Предвидение В. И. Ленина о неизбежности нового революционного подъема полностью оправдалось.
Ленский расстрел в апреле 1912 года вызвал бурю возмущения в рабочем классе. Триста тысяч рабочих промышленных центров прекратили работу, требуя. возмездия режиму, породившему такие зверства. В газете «Звезда» товарищ Сталин писал в эти дни:
«Ленские выстрелы разбили лёд молчания, и – тронулась река народного движения.
Тронулась!..

Отсюда начинался подкоп во двор тюрьмы.
К стр. 252
Всё, что было злого и пагубного в современном режиме, всё, чем болела многострадальная Россия – всё это собралось в одном факте, в событиях на Лене.
Вот почему именно ленские выстрелы послужили сигналом забастовок и демонстраций».
До иркутской тюрьмы слухи о ленских событиях дошли в искаженном виде. Говорили, что рабочие захватили прииски, что администрация частью бежала, частью арестована рабочими. По другим слухам, наоборот, было расстреляно множество рабочих и почти все политические ссыльные.
Я попытался выяснить действительную обстановку через надзирателя. Но он после нашей попытки побега категорически отказался поддерживать связь с волей: «Следят теперь за нами, боюсь я». Связь порвалась. Прекратились и передачи. Я просил надзирателя прислушиваться, что будут говорить о ленских событиях. Он обещал. Сообщил, что генерал-губернатор Князев выехал на место, на Лену, для расследования. Утверждение моего приговора откладывалось на неопределенное время.
В начале мая в тюрьму прибыла первая партия арестованных ленских рабочих. В новой секретной оставили только смертников, остальных всех убрали и на их место поместили ленцев. Сразу выяснилась потрясающая картина событий. Ни о каком восстании не было и речи. Это было в своем роде повторение 9 января 1905 года, хотя и в меньшем масштабе.
К концу мая привезли еще одну большую партию ленцев. Новая секретная была набита битком.
После длительного следствия большинство арестованных ленцев по требованию общественности было освобождено. Учинить поголовную расправу царское правительство не решилось.
* * *
Прошло еще два месяца, а я все сидел в полном неведении о своей дальнейшей судьбе. Издевательства Магузы и Шеремета продолжались. Тяжелее всего было отсутствие связи с волей. Надзиратель категорически отказался встречаться с моим братом.
Однажды меня вызвали и повели в новую баню. Там меня сфотографировали.
– Для чего? – спросил я фотографа.
– По приказу начальника. Нам ведь не говорят, для чего.
В августе меня вызвали в контору. Я предстал перед врачебной комиссией. Осматривали не одного меня, а целую партию. Я спросил рядом стоящего арестанта:
– Это что за осмотр?
– На каторгу отбирают.
«Видимо, меня отправляют на каторгу. В чем же дело? Почему не объявляют – заменили казнь или нет?»
Прошло еще три месяца, меня никуда не отправляли.
В первых числах декабря, утром, когда еще было темно, меня вызвали. Но повели не в контору, а на пересыльный двор, и ввели в пересыльный барак. В бараке конвой принимал партию для отправки на каторгу. Мне дали бродни, полушубок и халат. Начальник конвоя просмотрел мой открытый лист, опросил меня. Я стоял рядом с начальником и успел прочесть на открытом листе слова, подчеркнутые красными чернилами:
«ОРГАНИЗАТОР ТЮРЕМНЫХ БЕСПОРЯДКОВ, СКЛОНЕН К ПОБЕГУ».
Начальник приказал внимательно осмотреть мои кандалы и наручни и отвести меня в сторону от толпы каторжан. Из открытого листа я узнал, что мне назначено двадцать лет каторжных работ.
Я ликовал: «Заменили, ухожу…» Словно непомерная тяжесть свалилась с моих плеч. Казалось, что не может быть хуже того, что было здесь, в этой проклятой тюрьме. Отходили куда-то в туман Шереметы, магузы, гольдшухи и вся эта сволочь, которая так злобно терзала меня…
Мороз на дворе стоял жестокий: свыше сорока градусов. Опытные люди одевались как можно удобнее, не перегружая себя, не одевая ничего лишнего. Неопытные напяливали все, что могло греть. Каторжан собралось человек триста, почти все в кандалах. Гул голосов и звон железа наполняли пересыльную камеру.
Наконец всех построили и проверили.
– Выходи на двор!.
Стали выходить и строиться попарно. На дворе нас еще раз пересчитали, потом больных стали рассаживать на сани. К моему удивлению, выкликнули и меня.
– Никифоров! Принять его на первые сани, дать конвой!
«Какая добрая душа позаботилась обо мне? Доктор или кто-либо еще? Во всяком случае, сани – дело неплохое».
Партия двинулась. Через час мы выбрались из предместий города. Началась вьюга. Становилось прохладно, и я попросил конвойного разрешить мне пойти пешком возле саней. Конвойный разрешил. Я вылез и пошел, придерживаясь за передок саней. Скоро мне стало теплее.
Когда мы отошли километров пятнадцать от города, начальник конвоя перевел меня с саней в передний ряд партии. Вьюга превратилась в буран. Дорогу замело снегом. Поставили в первый ряд наиболее сильных. Мы четверо, в наручнях и кандалах, шли впереди, пробивая сугробы, конвойные шли за нами, а за конвойными тянулась вся партия вперемежку с солдатами.
Перед нами вихрилась и металась белая непроглядная муть. Партия арестантов тянулась, затерянная в снежной пустыне. День склонялся к вечеру, а этапки все не было видно. Люди с трудом передвигали ноги. Остановиться для отдыха боялись: не поднимутся люди, замерзнут. Шли уже не по четыре в ряд, а по два, проделывая узкую тропку в глубоком снегу. Конвойные, в нарушение устава, несли винтовки на ремнях за плечами, все время махая и хлопая руками. Никому из каторжан и в голову не приходило бежать. Думали об одном – скорее бы этапка. Конвойные не понукали, не наводили порядка. Только покачивающиеся над головами штыки да звяканье цепей выдавали, что идет партия арестантов.
Поздно ночью вошли в большое село. Все с облегчением вздохнули. Даже как будто теплее стало. Скоро этапка. Конвойные выравнивали ряды, покрикивая на ходу:
– Подтянись! Подтянись!
Конвойные, как и каторжане, выбились из сил.
Пройдя село, мы увидели почерневшую от времени этапку.
Прибавили шагу. Большое одноэтажное деревянное здание раскинулось среди снежной степи, тускло поблескивая подслеповатыми закопченными окнами. Из труб валил белый дым.
– Ишь, сволота, мокрыми дровами печи набил, в холоде спать придется! – ругали сторожа каторжане.
Нас, не проверяя, впустили в этапку. В помещении было холодно, дрова шипели и не давали тепла. Уголовные ругали сторожа. Тот со страху куда-то спрятался.
Люди размещались по нарам с шумом и руганью. Более слабые и малосрочные занимали места под нарами или у стен на полу. Развязывали мешки, извлекали чайники, кружки, хлеб, замерзший, как камень. У меня ничего не было, кроме жестяной кружки и куска черного хлеба.
Появившийся откуда-то сторож разливал кипяток, а конвойный принимал и подавал чайники. В этапке стоял пар от кипятка и дыханья сотен людей. Дрова в печах, наконец, разгорелись, и по камере распространилось тепло. Многие, не допив чай, засыпали. Иные шумели и ругались, а наиболее ретивые резались в карты.
Внутренность этапки была мрачна: стены черные, из щелей свешивались пакля и мох, стекали капли воды, потолок почернел от грязи и копоти. На замерзших окнах – ржавые железные решетки.
Чай пили мы с наслаждением. Поужинав, устроились на своих местах и скоро уснули.
Часов в пять утра нас разбудили. Был уже готов кипяток. Мы наскоро напились чаю и стали собираться в путь. В этапке за ночь потеплело, и все хорошо отогрелись. На дворе же по-прежнему свирепствовал буран. Но только мы вышли, буран стих. Настала удивительная тишина. Ни одна снежинка не шелохнулась. Небо прояснилось, выглянуло зимнее солнце, но холод усилился. Дорога была занесена снегом; партия, выйдя за село, сразу же потянулась гуськом. Я опять шел впереди вдвоем со вчерашним напарником, пробивая для партии дорогу.
Переход от этапки до централа был очень труден. Дорога – гористая и длинная. Чернели перелески. В воздухе, сверкая на солнце, носилась снежная пыль. Мороз впивался в лицо. Приходилось то и дело оттирать щеки и нос. Партия, точно серая змея, извивалась по снежной тропе. На концах штыков сверкало солнце. Бороды, шапки, воротники полушубков покрылись густым инеем, на усах нависли сосульки.
В полдень сделали привал в придорожной деревушке. Многие разулись и обтирали снегом замерзшие ноги. Отдохнули, погрызли мерзлого хлеба. Те, у кого были деньги, купили горячих шанег у крестьянок. Пошли дальше.
К вечеру сильно устали, но продолжали итти, не отдыхая. Обессилевших клали на сани. Уже поздно ночью поднялись на последнюю гору, откуда были видны огни Александровского каторжного централа.
– Ой, ребята, наддавай! Скоро будем дома! – кричали мы задним.








