Текст книги "Муравьи революции"
Автор книги: Петр Никифоров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Мне выдали опорки, в которых было скользко и мокро, кусок мыла, потом мне надзиратель отсчитал тридцать пар белья и указал ванну, в которой я должен был стирать. Я разделся, подвязал кандалы на голое тело, обвязал вокруг бёдер грязную рубаху. Стирка у меня вначале плохо клеилась: сильно кружилась голова, а от сырости болели ноги, к концу дня ныло всё тело, а из-под ногтей сочилась кровь. Вдобавок к этим неприятностям надзиратель забраковал у меня одиннадцать пар белья, которые на следующий день я должен перестирать дополнительно к моему уроку.
Работая целыми днями в пару, в сырости, к вечеру становишься совершенно невменяемым, и когда приходишь в камеру, кое-как покушаешь и сейчас же сваливаешься на жёсткую постель и засыпаешь. Так изо дня в день, пока я не закончил срок своего наказания.
После окончания срока работы в прачечной я вернулся опять в четырнадцатую камеру и вновь был избран камерным старостой.
Жизнь камеры протекала с прежней интенсивностью: материала о войне и политическом положении в России поступало большое количество, и жаркие дискуссии развёртывались на основе свежих данных внутренней и общемировой политики.
Администрацией было разрешено получать по телефону военные сводки для каторжан; коллективному старосте часто удавалось на этой почве получать и более широкие материалы, которые позволяли нам быть в курсе всех не только военных, но и политических событий.
Месяца через полтора после работы в прачечной меня опять вызвали в контору; в конторе предъявили мне повестку Иркутского окружного суда явиться в суд по делу подкопа в иркутской тюрьме.
– Через неделю мы вас отправим, – объявил мне дежурный помощник.
Пройтись, встряхнуться было не плохо; может и случай удобный выпадет… кто знает…
Однако воспоминания об иркутской тюрьме вызвали болезненную тоску…
– Опять придётся столкнуться со всей этой сволочью, которая так издевалась надо мной… И кто знает, чем эта новая встреча может кончиться для меня…
Вызвали нас всех, кто тогда участвовал в подготовке к побегу… Из семи человек только я один был политический, остальные все были уголовные…
Шли на Усолье, чтобы поездом доехать до Иркутска. Стояла тёплая осень, лес только едва начал желтеть, на полях уже кое-где началась жатва. Мы шли не торопясь, жадно вдыхая смолистый запах лесов и пряный запах скошенной травы. До Усолья четырнадцать километров. Мы скоро вышли из перелесков, и перед нами заблестели кристальные воды холодной и стремительной Ангары…
– Эй, красавица бурная! Не смущай нас простором своим…
Паром неповоротливо отвалил от берега; конвой тесно сжал нас на середине парома…
– Знаем… Холодна ты и коварна… Захватишь – не выпустишь… Крепко будешь держать в своих ледяных объятиях… и умчишь…
Знал, что безнадёжно… не спасёт, проглотит Ангара, а тянуло рвануться…
В поезде нам немедленно же приказали лечь на места и не позволяли подниматься, пока мы не доехали до Иркутска. Дорогой мы сговорились, как кому держаться на суде и кому что показывать. В виду того, что мне и ещё двум уголовным, имевшим по двадцать лет каторги, предстояло дополнительно получить по три года, бессрочники предложили нам отказываться и не признавать своего участия в побеге.
– А нам всё равно ничего не прибавят, мы возьмём всю вину на себя…
На том и сговорились…
В Иркутской тюрьме меня посадили в новый одиночный корпус. Этот корпус состоял из большого количества маленьких одиночек-клеточек, пять-шесть шагов в длину и три в ширину; потолок можно было достать рукой; стены и потолок были белые, пол цементный. Деревянного ничего в одиночке не было. Только кирпич, известь, цемент, железо. Из дерева только оконные рамы, окно под самым потолком. Громко читать и вообще громко произносить слова в одиночке запрещалось. Койка на день поднималась к стене и, замыкалась. Стол и стул прикованы к стене, в углу герметически закрывающийся стульчак. В уборную выпускать не полагалось. Запрещалось дремать, сидя на стуле, склонившись на стол. Если вы в таком виде засыпали, надзиратель сейчас же настойчиво стучал в волчок… Если вы не откликались, открывалась дверная форточка, и надзиратель громко окликал:
– Нельзя наваливаться на стол!.. Встаньте!..
А когда вам надоедало молчание, и вы начинали тихо напевать или громко разговаривать с самим собой, в волчок вновь раздавался настойчивый стук надзирателя:
– Громко разговаривать и петь нельзя!.. Замолчите!..
Если вы не слушали приказа надзирателя, вас оставляли без горячей пищи на карцерном положении на семь, на четырнадцать и на тридцать суток. Строптивых, доходящих до буйства, связывали. В карцер не сажали, потому что одиночки в любую минуту могли быть превращены в светлый и тёмный карцер.
По тюремной инструкции в этих одиночках могли держать не больше года. Но администрация весьма ловко обходила эту инструкцию: просидевшего в этих одиночках год администрация переводила в одиночку обычного типа, а через неделю вновь его сажала в эти одиночки.
Жизнь одиночек регулировалась посредством электрического звонка. Утро: звонок – вставать, звонок – поднять койки, которые автоматически замыкаются, звонок на поверку, звонок – окончилась поверка, звонок – чай и хлеб, звонок – приступать к работам. В одиночках производились работы по шитью белья, мешков, матрацев и т. д.
На прогулку выходят по звонку и кончают прогулку тоже по звонку, звонок на обед, по звонку кончают обед, звонок на вечерний чай. Звонок на окончание работы, звонок на ужин и на окончание ужина. Звонок на поверку. Звонок – окончание поверки и пение молитвы. Дежурный надзиратель по окончании поверки звонит и потом командует: «На молитву».
Один из надзирателей заводит «отче». Из одиночек несутся разрозненные фальшивые голоса: поют на всех этажах разом. Пенье кончается, раздаётся звонок, поверка. Надзиратель обходит одиночки и даёт ключ, отмыкаются ключки. И последний звонок в девять часов – спать… Многие из заключённых этих звонков не выдерживали и через полгода сходили с ума. Таких временно переводили в общий корпус. Если они там не поправлялись, помещали в тюремную больницу.
В первые дни звонки как будто и не тревожили: потом они слегка нервировали, а потом уже впивались в мозг, как тонкие иглы. При каждом звонке человек вздрагивал, вскакивал и начинал ходить. Звонок обрывался, и человек начинал успокаиваться, брался за книгу или писал. Опять звонок, опять иглы впиваются в мозг, человек хватается за голову руками и, шатаясь, ходит по камере. И так изо дня в день, пока его не уводят в общий корпус или в больницу. Некоторые привыкают и выдерживают. Говорили, что работа тоже отвлекает,
Войдя в камеру, я начал рассматривать предметы временного жилья. Я знал, что иркутские тюремщики долго держать не будут, и не тревожился особенно за своё положение. Были сумерки. Я подошёл к окну и, подняв лицо, стал смотреть на клочок темнеющего неба; кроме клочка неба ничего в окно не было видно.
В волчок послышался осторожный стук. Я оглянулся.
– Отойдите от окна, стоять нельзя.
– Почему нельзя? – спросил я удивлённо.
– Нельзя, – коротко ответил надзиратель и ждал, когда я отойду от окна
– А ходить по камере можно?
– Можно, – опять коротко ответил он.
– И подходить к окну можно?
– Можно. Только стоять и смотреть в окно нельзя.
Я отошёл от окна. Надзиратель закрыл волчок и ушёл. Я решил первое время не упираться, а изучить сначала порядок этой «европейской одиночной системы», как отрекомендовал мне новые одиночки один из помощников, уже знавший меня, направляя в эту «систему». Я решил на опыте сначала проверить, что можно и что нельзя.
Ходить по камере значит можно и даже подходить к окну можно, нельзя только останавливаться и смотреть в него… запишем.
Я стал ходить по камере и весьма тихо посвистывал, о чём-то задумавшись, и даже забыл об опытах. Через некоторое время в волчок опять терпеливо осторожный стук: свистеть нельзя.
– Почему нельзя? Я так тихо свищу, что никого и не беспокою.
– И тихо нельзя. Будете свистеть, я доложу дежурному помощнику.
Опять хожу. У окна стоять нельзя. Свистеть нельзя даже тихо. Посмотрим, что можно. Я стал думать, что бы самое невинное сделать, что не вызвало бы тревоги надзирателя. Начал негромко читать на память Некрасова «Кому живётся весело». Минуты три читал, никого нет, значит можно, хотел уже перестать, как опять стук.
– Громко разговаривать нельзя!
Хотя это были только опыты, однако у меня начало уже закипать.
– Как, даже и вполголоса разговаривать нельзя?
– Нельзя, не полагается.
– А я, может, молитву читаю, почём ты знаешь!
– Молитву только во время поверки можно.
– Ну что же, нельзя, так нельзя!
Волчок закрылся, надзиратель ушёл. Выдержанность и настойчивость надзирателя меня удивили: ни матюгов, ни резких движений или стуков, всё размеренно!. Вымуштровали, должно быть. И впрямь «европейская система».
Открылась форточка; надзиратель подал мне каталог книг, клочок бумаги и карандаш.
– Вот тут список книг; выберите себе две книги и запишите их на этой бумажке. Под записанными номерами подведите черту и под чертой ещё запишите несколько книг; это нужно для того, если записанных двух книг не будет, вам дадут из записанных под чертой.
Я записывал, надзиратель ждал. Выписав книги, я подал каталог и бумажку надзирателю.
– Завтра получите книги, – сказал он и закрыл форточку.
Уставши ходить по камере, я сел сначала на стул, но сидеть было неудобно: я пересел на стульчак, подбросив под себя свой бушлат. Я подогнул уставшие колени и охватил их руками. Сидел молча. Через некоторое время опять стук в волчок.
– Сидеть на стульчаке нельзя, – пересядьте на стул.
– Мне неудобно сидеть на стуле, я хочу сидеть здесь, мне удобнее.
– На стульчаке сидеть нельзя, перейдите на стул, – настойчиво повторил надзиратель.
Настойчивые приставания надзирателя начали меня тревожить, нервы стали напрягаться. Неужели опять с этими гадами схватиться придётся?
– Я не уйду с этого места, – ответил я надзирателю. – Я здесь никому не мешаю.
– Вы нарушаете мой приказ. Я об этом доложу дежурному помощнику.
Форточка закрылась, и надзиратель меня больше не тревожил до самой поверки.
Что они могут тут со мной проделать, какой вид репрессий применят?
На поверке дежурный помощник объявил мне:
– Завтра вы лишаетесь горячей пищи за неисполнение приказа надзирателя. Приказания дежурного надзирателя должны исполняться беспрекословно
Я решил в разговоры с администрацией не вступать, а молча устанавливать в камере свой порядок, невзирая ни на какие репрессии.
На следующее утро надзиратель подал в форточку мне хлеб и холодную воду: я не взял, тогда надзиратель открыл дверь и поставил хлеб с водой на стол.
Я долго ходил по камере и обдумывал создавшееся положение. Борьба, по-видимому, была неизбежной, и я готовился к ней. Новые условия требовали отбросить многое от прошлой борьбы: прошлая борьба проходила в условиях хотя и тяжёлого, но беспорядочного режима, где администрация не всегда находила меры систематической борьбы со мной и переходила на грубости, что позволяло и мне действовать, как в данный момент приходило мне в голову. В новой же «системе», по-видимому, было иначе: здесь тюремщики изводили заключённых, не выходя из пределов «вежливости», без шума, последовательно, по строго выработанному плану, поэтому тактика борьбы должна быть иная: упорная и спокойная.
– Выдержит тот, у кого нервы крепче.
За долгие годы тюремной жизни у меня выработалась привычка думать на ходу: склонив голову, мог целыми днями ходить по камере, и погружённый в думы не замечал времени. Новая одиночка была слишком тесна, и ходить в ней долгое время было невозможно. Покрутившись немного, я подошёл к окну и, не переставая думать, смотрел на клочок синего неба. Опять в волчок послышался осторожный стук:
– Отойдите от окна!
Я не повернулся и молча продолжал стоять. Надзиратель повторил
– Отойдите от окна, у окна стоять не полагается.
Я не отозвался и продолжал стоять.
– Я принуждён буду доложить помощнику.
Я продолжал стоять. Надзиратель ушёл.
Звонки не действовали на мои нервы, только к вечеру от них голова начинала болеть. Это меня радовало, потому что излишняя нагрузка на нервы ослабляла волю.
На вечерней поверке помощник объявил мне, что я вновь лишаюсь горячей пищи. Я ничего не сказал.
На следующее утро надзиратель мне поставил на стол воду и хлеб, поднял и замкнул койку. Когда он ушёл, я опять начал ходить по камере, пять шагов вперёд, пять шагов назад. Открылась камера:
– Выходите на прогулку.
Я одел бушлат и вышел. На лестнице меня встретил старший надзиратель…
– А, вы опять у нас… прогуляться пошли, ну, ну, – проговорил он улыбаясь.
У выхода стояли несколько человек заключённых друг другу в затылок. Я подошёл и стал сзади. Открылась дверь, и мы в сопровождении двух надзирателей вышли на двор, за нами вышел старший. На дворе был небольшой круг для прогулок. Войдя на круг, заключённые пошли по нему друг за другом. Я остановился.
– Идите, идите, останавливаться нельзя.
– Я по кругу гулять не буду.
– Как не будете? Зачем на прогулку вышли?
– Я не знал, что у вас тут круг.
Надзиратель, не зная, что со мной делать, растерянно разводил руками.
– Отведите его в камеру, – распорядился старший, – всё равно он по кругу гулять не будет.
Один из надзирателей отвёл меня обратно в камеру.
Шагая по своей тёмной камере, я стал потихоньку напевать, и уже невольно прислушивался, когда надзиратель подойдёт к волчку и постучит. Надзиратель постучал:
– Перестаньте петь.
Я не обращал внимания и продолжал вполголоса напевать.
– Если вы не перестанете, я позову помощника.
Я не отвечал надзирателю и продолжал напевать. Надзиратель ушёл. Через некоторое время открылась дверь, в камеру вошёл помощник.
– Почему вы кричите?
– Я не кричу, а очень тихо напеваю. Я полагаю, что никому не мешаю.
– Вам было объявлено, что петь запрещено.
– Вы меня лишили книг и горячей пищи. Что же мне делать? Остаётся только петь.
– Не советую. Переведём в карцерное положение. А начальник может дать вам тридцать суток карцера.
Помощник был из новых и меня ещё не знал.
– Меня это не пугает, – ответил я ему, – я буду нарушать все ваши правила, пока надзиратель и вы не оставите меня в покое.
Помощник с удивлением посмотрел на меня и, ничего не сказав, ушёл.
Угрозу свою помощник осуществил: меня наказали на семь суток карцерным положением. Делалось это просто: койку не отмыкали и представляли мне устраиваться спать как я находил возможным. Выручал меня всё тот же стульчак. Это было моё убежище, где я проводил долгие ночи. Во время карцера надзиратель иногда заглядывал в волчок, но голоса не подавал, хотя я напевал, правда, негромко, и часами простаивал у окна. Я поставил себе задачей добиться минимума свободно устраиваться в своей одиночке, потому и во время карцера из принятых рамок борьбы не выходил.
По окончании карцера мне дали горячую пищу, а вечером открыли койку.
Нарушенный порядок я, однако, не прекращал. Помощник мне объявил:
– Если вы будете продолжать нарушать установленные правила, мы увеличим вам наказание карцером до четырнадцати суток.
– Я буду нарушать всё, что меня стесняет в моей одиночке, – успокоил я помощника.
Через день мне объявили, что постановлением начальника я перевожусь на карцерное положение на четырнадцать суток.
Самым тяжёлым в этом наказании было отсутствие постели. Пол был цементный и холодный, спать на нём было невозможно, на стульчаке приходилось сидеть скрючившись, сильно уставали нога и болела спина.
Уже к концу недели моего наказания нас вызвали на суд.
На судебный допрос меня вызвали первым: мне вменялось в вину, что я был инициатором побега. Я же вообще отрицал моё участие в побеге.
– Сидел ещё кто-нибудь в вашей камере в то время?
– Сидел кто-то, но я не помню кто. Когда переполнились одиночки, тогда садили и ко мне, – ответил я на вопрос.
– Вы признаёте себя виновным, что вы участвовали в прорытии подкопа?
– Нет, не признаю; я в подкопе не участвовал.
– Из материалов видно, что в камере, где вы сидели, была прорезана одна половица деревянного пола, и кроме того, когда вас вывели из камеры в коридор, с вас свалились кандалы, которые, по-видимому были перепилены.
– О пропиленной половице и проломе стены я ничего не знаю, может быть это было в другой камере. Кандалы у меня не свалились, как по вашим словам указано в материалах, а когда меня выводили из камеры, я кандалы поддерживал руками, потому что у смертников на ночь отбирали ремни, на которых поддерживались кандалы; когда я вышел в коридор, я опустил кандалы, они и упали на пол, но не свалились с ног.
– Позовите свидетеля, бывшего помощника Магузу. Вошёл Магуза, он был в штатском платье; давно уже ушёл из тюрьмы и служил где-то на железной дороге.
– Свидетель, расскажите нам, при каких обстоятельствах вы обнаружили Никифорова в момент обнаружении подкопа?
Магуза в общих чертах рассказал, что он обнаружил в моей и в других камерах, и в конце сказал:
– Когда Никифорова вывели из камеры, у него с ног свалились кандалы.
– Скажите, свидетель, Никифоров был тогда приговорён к смертной казни?
– Да, был приговорён.
– Скажите, у смертников отбирали на ночь ремни от кандалов?
– Да, существовало такое правило: чтобы осуждённый не мог покончить с собой.
– Вы не помните, были тогда у обвиняемого ремни отобраны?
– Да, несомненно, были отобраны.
– А возможно, что когда вывели обвиняемого из камеры, он держал кандалы руками и, выйдя в коридор, он мог опустить кандалы, они упали на пол, а вам показалось, что они свалились?
Магуза задумался и потом неуверенно ответил:
– Допускаю такую возможность.
Что заставило Магузу сказать так, действительно ли он забыл всё, или, не будучи больше связан с тюрьмой, не был заинтересован в моём обвинении.
Остальные защищались, кто как мог. Бессрочники признали себя виновными и отрицали наше участие в побеге.
Получилось так, как мы и предполагали: всех нас срочных, трёх человек, оправдали, а бессрочные получили по три года каторги «по совокупности».
Иркутская тюремная администрация не дала мне засидеться в иркутской тюрьме: не ожидая вручения мне приговора, они с первой же партией выпроводили меня обратно в Александровский централ. Я тоже был доволен. Карцерные перспективы «европеизированных» одиночек мне не улыбались.
Через двое суток я опять был среди своих, в «чертогах» четырнадцатой камеры.
Прошёл слух, что едет новый начальник централа, что Снежков переводится куда-то с повышением. Это известие сильно волновало политическую каторгу: считали, что смена Снежкова является завершением плана тюремной политики начальника главного тюремного управления Сементковского, что мы находимся накануне введения «жёсткого режима».
Новый начальник Никитин по слухам имел от Сементковского директиву «завинтить» Александровский централ.
Никитин до нового назначения служил начальником арестантских рот в Харькове и установил там весьма жёсткий режим. «Роты» были знамениты тем, что там вместо камер были железные решётчатые клетки, в которых помещалось от пяти до десяти человек. В виду отсутствии глухих стен жизнь заключённых протекала на виду не только у надзирателя, но и у всего «населения» рот.
О избиениях в «ротах» слухов не было, но пороли за всякую провинность «по закону». По-видимому, Никитин был у начальства не на плохом счету, раз ему вверяли один из крупнейших централов.
В коллективе хоть очень тревожились в ожидании нового начальства и возможных перемен, однако старостат не ставил этих вопросов перед коллективом и не вёл никакой подготовительной работы по мобилизации коллектива на случай возможных столкновений с новым начальством.
Четырнадцатая камера тревожилась по этому поводу и опасалась, как бы новый начальник не разбил наши силы и таким образом не ослабил нашей сопротивляемости.
Мы знали, что руководство коллектива на протяжении долгих лет избегало тактики прямых линий и шло по извилистому пути бесконечных компромиссов. Ясно было, что и на этот раз оно пойдёт по пути наименьшего сопротивления, что политика уступок будет главным орудием борьбы коллектива.
Поэтому четырнадцатая камера решила держаться самостоятельной тактики: если новый начальник начнёт с обычных для тюремщиков грубостей, то решено было грубостей ему не спускать и оборвать его со всей резкостью.
Однако против ожидания встреча с новым начальством прошла весьма гладко. Когда он заходил в уголовные камеры, там резко раздавался его громкий и резкий голос:
– Здорово!
Уголовные отвечали ему дружным:
– Здравия желаем, ваше высокородие!
Когда он заходил в камеры политических, он совершенно другим голосом произносил:
– Здравствуйте!
В ответ ему раздавалось весьма недружное:
– Здравствуйте.
Перед четырнадцатой камерой он задержался, старший помощник ему что-то тихо объяснял.
С нами он тоже выдержал линию вежливости и, взяв под козырёк, сказал:
– Здравствуйте!
Mы, ожидая услышать с его стороны какую-либо грубость, соответствующим образом настроились, и потому на неожиданное вежливое приветствие ответили вразброд и то не все. Никитин ничего не сказал, коротко оглядел камеру и вышел.
Никитин был невысокого роста со светло-рыжеватыми усами: на одной руке у него была надета чёрная перчатка. Видно было, что на ней не хватает пальцев.
После его ухода все облегчённо вздохнули. Борьбу с администрацией вести в условиях каторги весьма тяжело, ещё тяжелее ожидать начала этой борьбы. И потому, что встреча с новым начальником прошла гладко, всех это обрадовало, как будто свалилась большая тяжесть. Серёжа уселся за свою толстенную тетрадь, чтобы записать «событие».
– Что-то уж мягко стелет. Каково спать только будет? – произнёс он меланхолически.
– А рука-то обтянута чёрной перчаткой. Не тюремная ли это заслуга?
– Да, тип не симпатичный, был, видать, в переделках.
– Чем же всё-таки объясняется такое его либеральное поведение?
– Возможно, директиву получил. Керченские события даром не прошли. Да и война тоже.
Недоумённые разговоры по поводу нового начальника шли целый день.
Пришёл коллективный староста.
– Ну, как у вac там прошло со встречей?
– Против ожидания во всех наших камерах и в мастерских прошло гладко. Долго оставался в мастерских, подробно знакомился с постановкой дела. Это хороший признак.
Несмотря на благоприятные вести о поведении начальника, всё же ждали с его стороны каких-либо нововведений. Но проходили дни, а никакого изменения в режиме не было. Надзиратели в первые дни приезда начальника было подтянулись, стали придирчивее, но потом всё вошло в прежнюю колею.
Встретив во время уборки на дворе старшего надзирателя, я спросил его:
– Ну, как новый начальник, перемены какие-нибудь намечает?
– Пока нет, всё мастерскими занят. Говорит, что они недостаточно хорошо поставлены и мало дают дохода. Сосновского измучил с отчётностью.
Заинтересованность нового начальника мастерскими была нам на руку. Это давало нам перспективу использовать мастерские как орудие борьбы против репрессий, если начальник вздумает применять их к политическим. Опасались уже исключительно мы в четырнадцатой камере, как бы начальник не вздумал настаивать на принятии военных заказов, которые нам удалось с таким трудом отвести. Но и в этой части никаких столкновений не произошло. По-видимому, начальнику было доложено, что мы отказались от производства снарядов, и он решил на этой почве в столкновение с нами не входить.
Провозившись месяц с приёмкой тюрьмы, Никитин уехал в Иркутск, где он добился крупного заказа от военно-промышленного комитета на лазаретное имущество. Этот заказ обеспечивал полную нагрузку мастерских.
Из поведения начальника мы сделали вывод, что правительство, по-видимому, решило встать на путь правильного хозяйственного использования заключённых: потому-то Никитин не стал возиться над изменением режима, а занялся упорядочением хозяйства централа и особенно хозяйством и постановкой дела в мастерских.
Жизнь коллектива опять вошла в обычную колею. Война и политическое положение России опять стали в центре нашего внимания.
Центром внимания наших политических дискуссий явились новых два вопроса: «о соединённых штатах Европы» и о «построении социализма в одной стране». Вопрос «о соединённых штатах Европы» был поставлен большевиками на бернской конференции в 1915 г. и там дискутировался. Этот вопрос вызвал оживлённую дискуссию в четырнадцатой камере, и, как полагалось, оборонцы пытались всячески разделать нас на этом для нас в то время новом вопросе.
– Нового в ваших штатах ничего нет, мы уже их имеем в Америке, но вы, пораженцы, хотите этих штатов под эгидой немцев: попросту вы хотите не только Россию, но и часть Европы превратить в придаток немецкого империализма.
Эта грубая демагогия сильно путала умы членов коллектива, большая часть которого была загружена работой и не имела времени разобраться в этих сложных вопросах.
Наши разоблачения их демагогии и указания на то, что американские соединённые штаты не могут считаться для нас образцом и что соединённые штаты мы мыслим не как результат творчества буржуазии, а как результат победы европейского пролетариата над буржуазией. Это значит, что мы тесно связываем организацию соединённых штатов с победой рабочего класса, победой социализма над капитализмом.
– Так это же противоречит известному вашему тезису о построении; социализма в одной стране, – ловили нас наши противники, – значит без победы мирового пролетариата ни о каком социализме и речи не может быть. Так мы об этом вам всё время и толкуем.
– Вопроса построения социализма в одной стране мы не смешиваем с вопросом о соединённых штатах. Если пролетариату удастся победить во всей Европе, он будет строить социализм в Европе, если он победит только в одном из крупных капиталистических государств, он будет строить социализм в этом государстве.
Однако развернувшиеся по этому вопросу споры через некоторое время погасли, потому что он не получил дальнейшей развёрнутой дискуссии в нашей партийной прессе, а очередной номер «Социал-демократа» принёс нам известие, что в результате обсуждений вопроса на конференции заграничных секций РСДРП и после конференции редакция ц. о. пришла к выводу о неправильности лозунга «соединённых штатов Европы».
Владимир Ильич тут же писал по этому поводу следующее: «Соединённые штаты» мира (а не Европы) являются той государственной формой объединения и свободы наций, которую мы связываем с социализмом, пока полная победа коммунизма не приведёт к окончательному исчезновению всякого, в том числе и демократического, государства. Как самостоятельный лозунг, лозунг «соединённые штаты мира» был бы, однако, едва ли правилен, во-первых, потому, что он сливался с социализмом, во-вторых, потому, что он мог бы породить неправильное толкование о невозможности победы социализма в одной стране и об отношении такой страны к остальным».
Таким образом, лозунг «соединённые штаты Европы» отпал, и дискуссии по нему прекратились, что дало возможность меньшевикам поиздеваться над нами.
Зато мы уже имели чёткую установку Ильича по вопросу о построении социализма в одной стране. В этой же статье Ильич писал: «Неравномерность экономического и политического развития есть безусловный закон капитализма. Отсюда следует, что возможна победа социализма первоначально в немногих странах, или даже в одной отдельно взятой капиталистической стране.
Победивший пролетариат этой страны, экспроприировав капиталистов и организовав у себя социалистическое производство, встал бы против остального капиталистического мира, привлекая к себе угнетённые классы других стран, поднимая в них восстание против капиталистов, выступая в случае необходимости даже с военной силой против эксплуататорских классов и их государств».
Установки Ильича дали нам крепкую опору и вопрос о построении социализма в одной стране из области отвлечённого академизма, куда толкали его меньшевики и эсеры, был нами извлечён и поставлен в дискуссиях как лозунг, связанный с пролетарской революцией.
С приходом политических из российских централов опять сильно повысился интерес к внутренним политическим и тактическим вопросам. Учитывая настроения, мы решили вновь повести атаку на руководство коллектива уже в более организованном порядке: был разработан ряд вопросов, куда входили и старые вопросы – о «даче честного слава администрации», тактика взаимоотношений с администрацией, пользование материальной помощью от либеральной буржуазии и т. д.
Главная наша установка была добиться поворота в жизни коллектива с беспринципной обывательщины на путь революционного воспитания коллективной массы: мы крайне необходимым считали повернуть коллектив от оппортунистического разложения на путь революционных позиций.
После бурного обсуждения поставленных вопросов в четырнадцатой камере большевистская группа добилась подавляющего большинства: все выдвинутые нами вопросы были поставлены перед коллективом. Старостат коллектива, как и в первый раз, провёл подготовительную работу по всем камерам, и наши предложения большинством коллектива были вновь провалены.
Видя, что все наши усилия не привели ни к чему, мы решили пойти на обострение и поставить вопрос о расколе коллектива. Мы поставили перед четырнадцатой камерой вопрос о выходе четырнадцатой камеры из коллектива и образовании самостоятельного коллектива. Мы не скрывали, что предприятие это чревато большими последствиями, что администрация может воспользоваться положением и попытается разгромить коллектив. Мы указывали, что необходимо встряхнуть коллектив во что бы то ни стало, не останавливаясь перед угрозой тяжёлого конфликта с администрацией.
После нескольких дней горячих споров четырнадцатая опять подавляющим большинством постановила: если коллектив не пойдёт на изменение политики, четырнадцатая камера выходит из коллектива.
Угроза раскола вызвала в рядах коллектива переполох. Руководство коллектива повело с четырнадцатой переговоры. Переговоры длились несколько дней, но ни к чему не привели, и четырнадцатая от дальнейших переговоров с руководством коллектива отказалась. Тогда руководство коллектива предложило создать «согласительную комиссию» или «верховный суд», как его потом называли.
На передачу наших споров особой комиссии мы не возражали при условии, что вопросы будут решаться не в порядке большинства, а в порядке соглашения сторон; таким образом, мы обеспечивали за собой свободу действий.
Из четырнадцатой камеры в согласительную комиссию вошли три человека: от большевиков – т. Тохчогло, от эсеров (сторонников изменения политики) – Потехин и кто-то от меньшевиков. Три человека были выделены да коллектива, в числе и один из старостата.








