412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Никифоров » Муравьи революции » Текст книги (страница 17)
Муравьи революции
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 01:19

Текст книги "Муравьи революции"


Автор книги: Петр Никифоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

В Иркутск на место службы приехал новый генерал-губернатор Князев. Шли слухи, что это либерал и противник эшафотной вакханалии. Многие смертники стали надеяться, что удастся избежать петли.

Князев, не задерживаясь в Иркутске, проехал в сторону Якутска.

Полагали, что он уехал расследовать ленские события. Моя жизнь после провала подкопа не улучшилась. Магуза периодически повторял свои предрассветные визиты и основательно меня дёргал. На эту форму издевательства я почему-то совершенно не реагировал, хотя каждый раз нервы мои напрягались до крайнего предела. По-видимому, то обстоятельство, что я каждый раз думал, что меня ведут на виселицу, и напрягал все усилия, чтобы быть совершенно спокойным, не давало вырваться наружу моему возмущению, и потому все эти выходки Магузы сходили ему с рук.

Во второй половине мая привезли первую партию рабочих с Ленских приисков. Сразу ярко определилась вся потрясающая картина событий. Ни о каком восстании не было и речи: это было повторение девятого января, хотя и в меньшем масштабе, но с такими же кровавыми последствиями. Рабочие, правда, шли не с петицией, как когда-то шли к царю, а с требованием к горному исправнику о прекращении безобразий со стороны предпринимателей. Правительственные пулемёты на это требование дали более жестокий ответ, чем винтовки и драгунские сабли девятого января.

К концу мая привезли ещё одну партию. Новосекретная была наполнена почти исключительно ленцами. Потом им очистили две общих камеры, оставив в одиночках лишь небольшую группу главарей.

Мне не удалось тесно связаться с ленцами. Режим изоляции настолько точно соблюдался, что я не мог им послать или получить от них ни одной записки. Хотя Князев и слыл либералом, однако на тюремном режиме это совершенно не отразилось, всё же таскание смертников на виселицу прекратилось.

В июне у меня появился новый сосед; он постучал мне в стенку. Думая, что это какой-нибудь новый смертник, я не спрашивая фамилии, прямо спросил:

– За что?

– За покушение на Высоцкого, – ответил мне мягкий голос.

– За что? – повторил я, ещё неясно припоминая фамилию, о которой писала мне Сарра.

– За покушение на Высоцкого… начальника Нерчинском каторги… Лагунов – моя фамилия.

– Лагунов? Слышал, слышал, товарищ Лагунов… Вам чем же заменили?

– Да двадцать лет дали. Говорят, что Князев не пожелал омрачать своих первых дней генерал-губернаторской службы. А вы – Никифоров… Я на двери прочёл. Мне в Чите говорили, что вы здесь воюете и чуть не удрали. Правда?

Появление Лагунова меня обрадовало: хотя он и был членом другой партии, но будет с кем поговорить… А поговорить так хочется! Лагунов нарисовал мне картину своего покушения, перемешивая трагическое с комическим.

– Нужно мне было из Нерчинска доехать до каторжной тюрьмы, где заправлял Высоцкий. Лошадей нет, никто ехать туда не хочет. Вижу, отправляется туда подвода, – гроб кому-то везут. Я попросил: «Довезите; заплачу сколько нужно». Мужик согласился: «Садись, говорит, довезу, гроб не тяжёлый». Так я и ехал, сидя рядом с гробом. Вот, думаю, ирония судьбы: кто из нас ляжет в гроб – Высоцкий или я?

Не доезжая версты полторы до тюрьмы, я оставил своего возницу и пошёл пешком. Спросил у крестьянки, где квартира начальника тюрьмы; она мне указала. Я зашёл в квартиру. Высоцкого дома не было; встретила меня женщина, у которой я попросил разрешения подождать в квартире прихода Высоцкого. Женщина посмотрела на меня подозрительно, но всё же пригласила в кабинет. Через некоторое время пришёл Высоцкий. Женщина что-то тревожно ему говорила; он некоторое время замешкался, потом вошёл в кабинет. Я поднялся ему навстречу и, не целясь, выстрелил. Высоцкий, повернувшись, выскочил из кабинета. Я, считая свою миссию выполненной, положил револьвер на стол, а сам сел в кресло и стал ждать. Скоро прибежали надзиратели, набросились на меня и стали скручивать мне руки. «Чего вы волнуетесь? Я ведь не сопротивляюсь…» Старший вынул обойму из моего браунинга. «Только одну пулю и выпустили… Эх, вы…» проговорил он укоризненно… Вот и всё. Потом суд, смертная казнь, а теперь вот «милостью» Князева иду на каторгу. Ну, а вы ждёте?

– Жду вот, когда повесят. Три месяца прошло, а повесить никак не могут…

– Нужно полагать, что не повесят… Как настроение?

– Ничего, привык…

Лагунов скоро ушёл в Александровский централ; я опять остался один. Продолжал глотать страницу за страницей свою математику.

Прошло ещё два месяца, а положение моё не изменилось. Правда, интересным эпизодом ворвалась в мою жизнь «съёмка». Меня вызвали во двор и повели к новой бане, где меня ожидал фотограф.

– Что, на память карточку мою захотелось иметь? – говорю я старшему.

– Почему же от хорошего человека не иметь карточки? Инспектору, вишь, ты понравился, ну вот и велел снять…

Фотограф заботливо повесил мне на грудь чёрную доску, на которой мелом написал мою фамилию и инициалы. Снял меня в двух видах – прямо и в профиль.

– Ну, вот и всё. Теперь можно идти…

– Нужно полагать, отправлять будут… Иначе зачем бы снимали…

– Куда отправлять? Разве заменили?

– Нет, не слыхать пока… Но я думаю: зачем бы иначе снимать?.. Не было случая, чтобы снимали, а потом казнили…

Загоревшаяся было надежда опять погасла, и я мысленно упрекнул себя за проявленную слабость…

В августе меня вызвали опять. Я предстал перед какой-то комиссией. Меня раздели, доктор внимательно меня выслушал и сказал:

– Годен.

Я спросил присутствовавшего начальника:

– Что, заменили что ли?

– Не знаю, – ответил он мне.

Присутствие группы осуждённых свидетельствовало о том, что происходил осмотр последних на каторгу. Значит, и меня готовят к отправке на каторгу. Значит, смертная казнь заменена.

В этом я окончательно убедился, но не знал, какой срок мне назначили.

Вернувшись в камеру, я заниматься уже не мог. Математика сразу мне опротивела. Тетради и учебники я засунул под матрац, чтобы они не «мозолили» глаз.

Прошло ещё три месяца, а меня всё ещё никуда не отправляли.

Князев давно уже вернулся из поездки. Он-то, по-видимому, и заменил мне смертную казнь каторгой.

Ленский расстрел уже потерял свою остроту. Ленцев почти всех освободили. Остались только ссыльные, которые ждали очередного этапа.

В первых числах декабря, рано утром, меня вновь вызвали и повели не в контору, а в пересыльный барак. В бараке конвой принимал партию для отправки на каторгу. Мне дали бродни, тёплые онучи, полушубок и халат. Конвойный посмотрел в мой открытый лист и дал приказ внимательно осмотреть кандалы и наручни. Кандалы и наручни у меня внимательно осмотрели, потом отвели в сторону от толпы каторжан. Бросили мне мою одежду, и я стал одеваться.

В голове бродило: «Ухожу, ухожу…» Чувствовалось, что сваливается какая-то неимоверная тяжесть с плеч. Казалось, что не может быть хуже того, что остаётся здесь, в этой проклятой тюрьме… Уже отходят куда-то вдаль Шеремегы, Магузы и вся эта сволочь, которая так тяжело давила меня…

Мороз на дворе стоял жестокий. Опытные люди одевались как можно удобнее, не напяливая на себя ничего лишнего. Неопытные одевали на себя всё, что только могло согреть. Каторжан собралось человек триста и почти все в кандалах. Звон и шум голосов и железа наполняли пересыльную камеру.

Наконец всех построили и проверили.

– Выходи на двор!

Стали выходить и строиться парами. На дворе нас ещё раз пересчитали, потом больных стали рассаживать по саням. К моему удивлению выкликнули и меня:

– Никифоров! Принять его на первые сани. Двое конвой!

Два конвойных повели меня к передней подводе.

Какая добрая душа позаботилась обо мне? Доктор или кто-нибудь из сочувствующих мне помощников? Во всяком случае сани – дело не плохое. Катись, Петро, на саночках…

На санях оказался ещё один пассажир. Закутанный до невероятности сидит и шевельнуться не может.

– Кто это сидит здесь? – спросил я.

– Это я, Церетели.

– Церетели? Что же это вы так закутались? Ведь ещё замёрзнете.

– Ну, что вы… На мне одежды-то сколько. Две фуфайки, бушлат, полушубок да вот ещё халат сверху…

– Ну и замёрзнете на второй же версте… Сибирские морозы такие: чем больше да себя надеваешь, тем скорее замёрзнешь… Плохо, что вы две фуфайки одели: придётся идти пешком, взопреете, а потом замёрзнете.

– Ну, зачем я пойду пешком, – буду сидеть…

– Ну, сидите. Теперь уже ничего не поделаешь.

Я тоже ввалился в сани и, поместился рядом с Церетели.

– Да на вас никак кандалы?

– Есть всего понемногу: и кандалы, и наручни, и двое конвойных. Это особое нам с вами уважение – усиленный конвой…

Партия двинулась. Через час мы выбрались из предместий города. Вьюга нас сразу же встретила больно бьющим в лицо снегом. Мне становилось прохладно, и я попросил конвойного разрешить мне возле саней идти пешком. Конвойный разрешил. Я вылез и, придерживаясь за передок саней, пошёл пешком и скоро согрелся.

Церетели тоже долго не усидел.

– Знаете, товарищ Никифоров, и в самом деле мне что-то холодно делается…

– Вылезайте… Иначе замёрзнете…

Конвойный помог вылезти Церетели из саней. Церетели взялся за оглоблю и пошёл рядом с лошадью, глубоко увязая в снегу. Я предложил ему сбросить халат и полушубок и остаться в бушлате.

– Иначе вы на ходу вспотеете и потом ещё сильнее замёрзнете…

– Ну, что вы, мне и так холодно…

Прошли не более километра; от Церетели уже шёл пар…

– Я сяду в сани, а то действительно мне стало жарко… Он залез опять в сани, и через десять минут его уже трясло от холода.

– Вылезайте, а то совсем замёрзнете. Конвойный стал вытаскивать его из саней.

– Снимите с него халат и полушубок.

Конвойный стащил с него лишнюю одежду, и Церетели остался в двух фуфайках и в бушлате. Сначала он замёрз, а потом, шагая по снегу, согрелся. Так он бежал возле оглобли до самой этапки, не решаясь сесть в сани.

На первой же остановке начальник конвоя перевёл меня с саней в передний ряд партии. Вьюга продолжала сильно бить нас в лицо снегом. Мы шли по четыре человека в ряд, пробивая в снегу дорогу идущим позади. Наручни так застыли, что начали уже замерзать руки. Мы усиленно били руками по ногам, чтобы не дать рукам окончательно застыть. Впереди ничего не было видно; стояла непроглядная белая муть, а партия тянулась, как будто затерянная в белой бесконечной пустыне. День уже склонялся к вечеру, а этапки ещё не было видно. Люди сильно устали. Уже шли не рядами, как вначале, а сбились и шли гуськом, по узенькой, почти занесённой санной дорожке. Конвойные тоже сбились и шли как попало, смешавшись с каторжанами. Никому в голову не приходило бежать, – думали только об одном: скорее бы этапка. Конвойные не понукали; казалось, что большая толпа вольных людей с трудом пробирается к тёплому жилью. Только видневшиеся над толпой штыки винтовок да звон цепей выдавали партию осуждённых на каторгу.

Поздно ночью подошли к селу. Все с облегчением вздохнули: скоро этапка. Конвой подтянулся и выравнивал наши ряды, на ходу покрикивая на отстающих:

– Но, но! Подтянись!

Однако в этом окрике уже не слышалось сурового приказа, а скорее поощрение, чтобы задние не отставали. Конвой, так же как и каторжане, выбился из сил и ослабил волю к поддержанию порядка. Пройдя село, мы увидели невдалеке чернеющую этапку. Все прибавили шагу.

Этапка была обнесена невысоким забором. Мы вошли в открытые ворота. Большое почерневшее от времени одноэтажное здание, как жаба, раскинулось среди снежной степи, тускло поблёскивая своими подслеповатыми окнами. Из труб валил белый дым: это топились печи этапки.

– Ишь, сволота, мокрыми дровами печи топит… – проговорил кто-то в толпе.

Нас, не проверяя, стали впускать в этапку. Церетели за дорогу так выбился из сил, что я его почти волоком втащил в помещение. В этапке было холодно; дрова шипели и тлели, почти не давая тепла. Уголовные ругали сторожа этапки за то, что он своевременно не протопил печи. Сторож куда-то скрылся и не показывался.

Посреди помещения были устроены нары в два ряда. Каторга размещалась с шумом и руганью. Я занял два места на нарах. Церетели, не раздеваясь, забрался на нары и сейчас же свалился и заснул.

Развязывали мешки, извлекая оттуда чайники, кто их имел, чашки, замёрзшие куски хлеба. Я развязал мешок Церетели. Там у него был чайник, кружка, хлеб, сухари и ещё кое-какая снедь, чай и сахар. У меня была только кружка и кусок хлеба, сиротливо болтавшиеся в арестантском мешке. Передач мне не пропускали, да и никто в Иркутске не знал, что меня отправили на каторгу. Поэтому у меня ничего, кроме арестантского хлеба и кружки, не было.

Я взял у Церетели чайник, засыпал чаю. Дежурный конвойный и появившийся откуда-то сторож брали в форточку двери чайники и разливали кипяток. Я получил кипяток, вытащил из сумки Церетели сухари и разбудил самого хозяина продуктов.

В этапке стоял пар от кипятка и от дыхания сотен людей. Дрова в печах наконец разгорелись, и по камере распространилось тепло. Многие сразу, не допив чаю, засыпали. Многие ещё шумели и ругались. А более ретивые уже резались в карты.

Внутренность этапки была весьма мрачного вида. Стены были чёрные; местами из щелей брёвен повылезла пакля и мох. По стенам стекали капли воды. Потолок был тоже чёрен от копоти и грязи. Стёкла в мелких переплётах рам были покрыты слоем снега, на стёклах густой сетью выделялись решётки.

Напившись чаю, мы устроились на своих местах и скоро заснули.

Часов в пять утра нас разбудили. Был уже готов кипяток. Мы наскоро выпили чаю и стали собираться в путь. В этапке за ночь стало очень тепло, и все хорошо отогрелись.

Построились рядами; конвой нас проверил и распределил партию в прежнем порядке.

– Шагом марш! – И партия вышла со двора этапки.

Вьюга прекратилась, но дороги не было: за ночь её замело. Сначала шли рядами, но вскоре расстроились и пошли гуськом, стараясь ногами нащупать санную тропинку, занесённую снегом. Наученный опытом, Церетели снял одну фуфайку и бушлат – остался в полушубке, накинув сверку халат, и решил не садиться в сани, а идти пешком, держась за оглоблю. Я опять шёл в переднем ряду. Переход от этапки до централа был длиннее пройденного, но не было встречного ветра, и идти было значительно легче, хотя идти приходилось снежной целиной. Небо было ясное; скоро показалось солнце, но мороз стоял ещё более жестокий, чем вчера. Снег белой скатертью раскинулся по полям; кое-где чернели перелески. В воздухе носились снежинки, сверкающая на солнце пыль. Снег тоже своим блеском резал глаза. Партия растянулась и, точно серая змея, извивалась по санной тропинке. На концах штыков играло солнце. Лица, шапки и воротники полушубков покрылись густым инеем. На бородах и усах нависли ледяные сосульки. От дыхания сотен людей шёл пар, превращавшийся тотчас же в снежную пыль. У многих побелели носы и щёки, и их усиленно оттирали снегом.

В полдень в придорожной деревне сделали получасовой привал. Многие разулись и на морозе оттирали себе снегом замёрзшие ноги.

К вечеру устали сильно, но все шли упорно, стараясь не уменьшать темпа: над каждым висела угроза замёрзнуть. Уже поздно ночью поднялись на последнюю гору, откуда были видны огни Александровского централа.

– Эй! Наддавай! Скоро будем дома! – кричали передние. Задние подтягивались. И было чувство радости, как будто действительно подходили к родному дому, а не к каторге, где ожидали нас долгие годы тяжёлой неволи.

Спуск с горы был весьма крутой. Промёрзшие бродни были словно накатанные лыжи, и мы, окончательно сбившись в беспорядочную кучу, смешались с конвойными, то и дело падая, скатывались на своих бреднях под крутую гору. Конвойные уже не следили за нами, а старались, чтобы кто-нибудь не напоролся нечаянно на штык. Под горой мы кое-как построились и двинулись дальше. Скоро зачернели избы посёлка; в окнах светились приветливые огоньки. Партия вошла в посёлок Александровский. Через полчаса мы дошли до каменного корпуса централа и прошли дальше, на пересылку, где нам предстояла разбивка.

Пересылка была расположена на горе, и мы, скользя в наших броднях, с трудом поднялись на крутой пригорок и вошли в «гостеприимно» открытые ворота пересылки. Часть малосрочных каторжан оставили в пересылке, а нас повели обратно, в главный корпус централа.

В коридоре централа было тепло. У всех лица были радостны: наконец-то добрались; отсюда уже долго нас никуда не погонят, и мы уже не будем так мёрзнуть. Надзиратели казались добрыми, негрубыми. Мне думалось, что здесь мне всё же будет лучше, чем в иркутской тюрьме… Так хотелось, чтобы не повторялось то, что я пережил в Иркутске.

Нас раздели догола и выдали сносно выстиранное арестантское бельё, брюки, бушлаты и коты. Меня подвели к наковальне, и надзиратель сбил с меня наручни.

– Что же это, совсем?

– Да, мы только бессрочых в наручнях держим, да и то не всех, а у вас двадцать лет.

Наконец-то я узнал, какой срок мне дали!

Переодетых, нас отвели в особую камеру, где мы должны были отбыть двухнедельный карантин.

На поверках с нами никто не здоровался и никто не придирался. Я отдыхал, с удовольствием целыми днями валяясь на нарах. Кормили нас, как нам показалось, хорошо: давали иногда мясо, по семь золотников на брата, и кашу.

Через две недели разбили по камерам. Меня опять посадили в одиночку. Я вызвал начальника, чтобы узнать, почему меня посадили не в общую камеру. Пришёл помощник начальника, знакомый по иркутской тюрьме старичок Хомяков.

– Как же вы сюда попали? – спросил я, удивлённый его появлением.

– Меня сюда назначили помощником, и я позавчера только приехал. Вы вызывали начальника?

– Да. Скажите, почему меня в одиночку, а не в общий корпус посадили?

– Видите ли, вы с предписанием от тюремного управлений пришли, чтобы держать вас под особым надзором. Это в результате вашего поведения в иркутской тюрьме. Инспектор не забыл вас.

– И долго меня так держать будут?

– Не знаю. Это зависит исключительно от начальника. Он инспектору не подчинён.

Хомяков ушёл.

«Неужели и здесь будет то же, что и в проклятой иркутской тюрьме?!»

Ну, что ж, подтянись, Петро.

Часть четвёртая

На каторге

Александровский централ. Каторжный мир. Каторжный быт.

Огромное кирпичное здание в два этажа, бывший водочный завод, а теперь каторжный централ. Широкие полуподвальные окна затянуты густым переплётом рам и ржавыми железными решётками; полутёмные коридоры в нижнем этаже покрыты асфальтовым, а вверху деревянным полом. Из коридора камеры решётчатые двери. В камерах кругом стен идут нары; посередине стол, кругом стола длинные деревянные скамьи; печь, отапливаемая из коридора, возле печи «параша». Двери камер на замке, в коридоре дежурный надзиратель. Камеры вмещают от двадцати до пятидесяти человек. Из камер несётся звон кандалов и неясный гул голосов. Централ благодаря отсутствию глухих дверей гудит как пчелиный улей.

Одиночки особо, в передней части корпуса, внизу; маленькие окна выходят на тесный изолированный дворик. В окно виден часовой на вышке. По узкому коридору неслышно двигается дежурный надзиратель. Одиночки тесные; цементный пол, прикованная к стене койка, столик, табурет, «параша», двери, глухие, железные, с «волчком», в котором часто появляется немигающий глаз надзирателя.

Огромный двор централа обнесён высокой кирпичной стеной. Кухня, пекарня, прачечная и баня. По стене ограды на вышках стоят неподвижно солдаты; за оградой церковь. Со двора видны на горе почерневшие деревянные здания пересылки. Кругом горы, покрытые густым сосновым и берёзовым лесом. Централ расположен в долине, на окраине села Александровского.

«Мёртвый дом». Да. Но только внешне.

Каторга Достоевского и Якубовича отошли в область преданий. На каторге Достоевского жестоко, бесправно и в то же время патриархально. Основная масса каторги – уголовные, они задают ей тон. Единицы из них «буйствующие» против несправедливо применяемых порок, но терпеливо отбывающие всё, законом положенное. Кучка политических, безмолвно страдающих и также терпеливо отбывающих. Основная забота администрации – это уголовные. С политическими заботы немного, они смирные. «Мёртвый дом» снаружи и внутри. Жизнь без жизни, бесправие без протеста.

Круто меняет каторга своё лицо после революции пятого года. Уже нет «Мёртвого дома» внутри. Он уже тень прошлого. Каторга стала живой, политической, бурной. Покорный каторжанин исчез; на место его стал человек, в смертельной схватке отстаивающий свои человеческие права. Пятый год, сильно поколебав основы крепостничества, расшатав самодержавие и религию, не только вывел широкие трудовые массы на путь революционной борьбы, но и с неотразимой ясностью определил классовые отношения. Покорная Россия отошла в прошлое, её сменила новая Россия развернувшейся жестокой классовой борьбы. Каторга после пятого года, как в зеркале, отразила эту бурную и непримиримую в своей борьбе эпоху.

До революции пятого года каторга носила почти исключительно уголовный характер. Политические встречались одиночками или небольшими группами, не имея никакого влияния на жизнь каторги. После же революции каторга имеет совершенно иную картину: революционные восстания, грозой прокатившиеся по всей стране, особенно восстания военных флотов, в результате их поражения дают каторге огромные непримиримо-бунтарские политические массы. Матросы, рабочие, участники восстаний становятся основной и чрезвычайно активной силой политической каторги.

Своей неистовой революционной непримиримостью, упорной борьбой с тюремщиками за своё политическое право – эта новая политическая масса быстро сломала патриархальные традиции старой каторги и превратила её в центры напряжённой политической борьбы.

Каторга уже не была местом, где терпеливо отбывали положенное, а стала барометром, показывающим степень обострения классовых боёв в царской России. Она нередко являлась фактором, организующим и обостряющим эти классовые бои: жестокая борьба в стенах каторги, избиения и убийства политических вызывали возмущения пролетарских центров и приводили к политическим стачкам.

Всякие общественно-политические события, происходившие в стране, немедленно отражались на каторге: усиливалась активность политических, в то же время усиливалась жестокость каторжных режимов. Реакция 1907-1908-1909 годов, придавившая своей тяжестью рабочий класс и крестьянскую бедноту, кровавой полосой отразилась на политической каторге, вырвав из жизни тысячи борцов, павших в кровавой схватке в стенах каторжных тюрем.

Период 1910-1911-1912 годов отличался особенной жестокостью: скопившиеся огромные массы политических на каторге превращали её в очаги политической борьбы. На жестокие репрессии каторжной администрации политические отвечали протестующими бунтами, которые резонансом отзывались по всей царской России. На жестокие подавления политических бунтов и расправы с политическими заключёнными стачками протеста отзывались пролетарские центры. Таким образом, революционно-политическая борьба в тюрьмах и каторге тесно переплеталась с пролетарской борьбой по всей России.

Инспекционная поездка по каторжным тюрьмам главного исполнителя по удушению революции в тюрьмах, начальника главного тюремного управления Сементковского, прошла кровавой бороздой по политической каторге: розги, приклады, смирительные куртки, холодные карцеры, карцеры, наливаемые холодной водой, утверждались им как метод уничтожения революции в тюрьмах и каторгах.

Драма нерчинской каторги, где ряд виднейших революционеров в знак протеста против зверств Сементковского покончил жизнь самоубийством, явилась последним заключительным аккордом кровавых расправ правительства над революционной каторгой. Жестокие зверства Сементковского вызвали бурю протестов не только пролетариата и революционных социалистических кругов, но и со стороны либеральной буржуазии. 1911 год был началом оживления пролетарского революционного движения. Развернувшееся движение после ленских расстрелов было настолько грозным, что правительство не решалось дольше продолжать углубление кровавых репрессий, и Сементковский ехал уже в Александровский централ без «грозных» намерений. И только благодаря этому политическому обстоятельству Александровский централ избежал общей участи каторжных тюрем, сохранив до конца самодержавия в составе каторжан политическую организацию.

Проведя два года в иркутской тюрьме, в условиях упорной и жестокой борьбы, я ждал, что каторга только усилит жестокость и что борьба будет ещё упорнее и мучительнее.

Однако опасения мои не оправдались: администрация при проверках меня не «приветствовала»; помощники начальника и старшие надзиратели, поверяя утром и вечером, проходили мимо дверей моей одиночки молча, на ходу делая отметки в своих записных книжках. Только старик, помощник Хомяков, говорил мне тихим старческим голосом: «здравствуйте». Знаменитые «круги» на прогулках также отсутствовали, и каторжане свободно гуляли на отведённых им площадках. И даже в одиночках я совершенно «свободно» гулял по тесному дворику, безнаказанно созерцая часового солдата, торчавшего на вышке, устроенной над тюремной стеной.

Отсутствие «приветствий» на поверке, отсутствие круга на прогулках свидетельствовало о том, что на этой почве столкновений у меня с тюремщиками на первых порах не будет.

Партийное большинство политического коллектива состояло из меньшевиков и эсеров, во главе коллектива стоял старостат из этого же большинства, а старостой коллектива был лидер эсеров Е. М. Тимофеев. Этим большинством и определялась политика коллектива в условиях александровской каторги.

Ведущее большинство коллектива во главе со старостатом не пошло по пути развития и закрепления революционной воли коллектива, а стало на путь сохранения сносных условий жизни политических путём смягчения противоречий между политическими и администрацией.

Начальник каторги Снежков не был жестоким человеком, но, будучи хитрым политиком, он учёл настроения руководства коллектива и построил свои отношения с политическими таким образом, чтобы постепенно свести на нет их революционную непримиримость. Не сочувствуя политике неприкрытых жестокостей, Снежков пошёл по пути маневрирования и компромиссов. Благодаря этой соглашательской политике Снежкову удалось избежать тяжёлых конфликтов с политическими и в то же время удалось значительно ослабить их революционную сопротивляемость. Иллюстрацией результатов этих отношений может служить следующее, весьма важное и принципиальное обстоятельство.

После посещения нерчинской каторги начальником главного тюремного управления произошли известные там трагические события. Снежков, как только узнал об этих событиях, ожидая Сементковского в Александровский централ, известил об этих событиях Тимофеева и предложил решить коллективу, как держать себя с Сементковским, когда он приедет в Александровск.

Руководство предложило коллективу «не давать повода для столкновений» с Сементковским. И если он даже выступит с грубым приветствием «здорова», ответить ему «здравствуйте». Было предложено ни на какие его грубости не реагировать. Большинство коллектива молчаливо приняло эту позицию, и посещение Сементковского прошло гладко. Этот факт отказа от борьбы с врагом в условиях каторги ярко иллюстрировал, насколько была притуплена революционная воля большинства коллектива.

Ещё одно обстоятельство влияло на условия режима – это мастерские централа. Мастерские были довольно крупные: слесарно-механические и столярные, выполнявшие срочные контрактовые заказы для учреждений Иркутска и для железной дороги. Коллектив политических, имея в своей среде значительное количество высококвалифицированных рабочих-металлистов и деревообделочников, захватил в свои руки эти мастерские, поэтому успех выполнения заказов зависел исключительно от политических, работавших в мастерских.

Администрация каторги имела от мастерских значительные личные выгоды и потому была заинтересована в исправном выполнении заказов и в бесперебойной работе мастерских. Это обстоятельство также было использовано как орудие сопротивления посягательствам администрации на урезку «прав» коллектива и было значительным грузом на стороне коллектива, уравновешивающим отношения с администрацией. В значительной степени отсюда вытекали уступчивость администрации в отношении политических и медлительность «завинчивания» режима централа.

Политика Снежкова, понятно, передалась и всему остальному персоналу централа. Так, помощник Шеметкин, будучи по натуре грубым человеком, при иных условиях несомненно беспощадно теснил бы политических, но, заведуя мастерскими и значительно наживаясь на них, он принуждён был ладить с политическими и заигрывать с ними. Помощник Франке, заведующий административной частью, разыгрывал из себя интеллигентного человека, выпивал и не прочь был подработать и подрабатывал на том, что проносил для политических письма. Поп весьма слабо занимался своим «святым» делом, а занимался больше поставками мяса для централа, вкладывая в это дело свои сбережения. Остальные помощники также не играли большой роли в поддержании режима. По существу, поддержание режима и управление каторжанами лежало на старшем надзирателе и его помощниках.

Режим и население каторги

Все камеры александровской каторги имели решётчатые двери и всегда были на замке. Выход в уборную не полагался, и заключённые оправлялись в камерах, пользуясь специальными «парашами», которые два раза в сутки выносились. Громкий разговор и пение в камерах запрещались, однако это запрещение поддерживалось лишь окриками надзирателей, и нарушение этих запрещений особых наказаний за собой не влекло.

В шесть часов утра происходила поверка заключённых.

По окончании поверки очередные уборщики камеры одевались. Надзиратель открывал двери, уборщики выносили «параши», а другие шли с ушатами на кухню за кипятком и за пайками хлеба. Камерные дежурные подметали пол и стирали пыль. Пока шла уборка в камере, все сидели на нарах, на своих соломенных тюфяках, а некоторые вновь влезали под одеяла с попыткой несколько минут уснуть. Заканчивают утреннюю уборку, приносят кипяток и хлеб, пьют чай, кто за столом, а большинство на своих местах – на нарах.

В ожидании прогулки каждый занимается чем может: читают книги, пишут, а кто разминает отёкшие за ночь ноги, работающие в мастерских идут на работу, в камерах остаются главным образом долгосрочные, которых администрация неохотно допускает в мастерские.

По коридору шумно, звеня кандалами, возвращаются с прогулки камеры; входят, за ними закрывается решётчатая дверь и щёлкает замок. Открывается другая:

– Выходи на прогулку!

Идёт следующая. Тридцать минут на отведённой площадке. Люди в сером не гуляют, а бегают, чтобы как можно больше уместить движений в это короткое время на этой маленькой и тесной площадке… Но уже зов надзирателя:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю