Текст книги "Муравьи революции"
Автор книги: Петр Никифоров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Событие так взволновало всю камеру, что о сне никто и не думая. Все возмущались поведением администрации. Получив донос о готовившемся побеге, администрация имела все возможности предупредить его. Но был таков закон каторги. Начальник мог расстрелять не только участников побега, но и всю камеру. Никакие общественные протесты ему ничего не сделали бы. Жизнь осуждённого на каторгу зависела исключительно от поведения начальника каторги.
На следующий день, будучи на прогулке, мы наблюдали, как надзиратели спускали с чердака на верёвках трупы убитых беглецов. Спустили их всех, сложили на дроги и увезли на кладбище. Вот и всё. Инцидент с попыткой побега был ликвидирован.
Мы, живые свидетели этой картины, поёжились, как от холода.
Из оставшихся в камере участников организации побега, по-видимому по указанию того же провокатора, семь человек было взято. Все были бессрочники. Их заковали в наручники и поместили в особую камеру, возле камеры поставили стол и табуретку дежурного надзирателя, чтобы изолированные были всё время на виду.
– Теперь уже не убегут, – хвастливо заявил надзиратель,
– Прохлопаешь, из-под носа смоются, – поддразнивали мы надзирателя.
– Не-е, теперь не смоются.
Держали, действительно, крепко. Но изолированные были опытны в делах побегов и до дерзости смелы. Они хотя и остались в камере, не полезли на чердак, всё же администрация их считала организаторами побега и поспешила поместить их в особую камеру под усиленный надзор. Мы ожидали, что эта семёрка опять попытается выбраться из централа, потому что им ничего не оставалось, как думать только о побеге и стараться его осуществить.
Прошло полтора месяца. Наступили тёплые июньские ночи. В одну из таких ночей перед самым утром, когда предутренняя заря чуть-чуть приподнимает тёмный покров ночи и всё живое на земле спит, мы были разбужены трестом ружейных выстрелов. Стреляли за стеной, недалеко от нашей камеры.
Тюрьма мигом ожила. Во всех камерах люди повскакали с постелей и чутко прислушивались. За оградой раздавались громкие голоса:
– Разом, ваше благородие, комком спустились… Я им крикнул стой… но они побегли… я в них стрелять начал… но у темноте мушку не видно…
– Жопа ты, не стрелок… Чуть не в упор в человека не попал…
– Так точно, ваше благородие…
– До окончания следствия под арест его…
К нашей двери подошёл дежурный надзиратель. Мы спросили его:
– Это, случаем, не твои убежали?
– Нет, мои спят. Должно с переднего корпуса…
Захлопали двери. Старший с помощником, встревоженные побегом, не могут установить, из какой камеры побег и сколько убежало людей. Заходят по камерам, проверяют.
Вдруг звериный голос помощника:
– Ты что же это, стерва! Чего смотрел? Где люди?
– Не могу знать, ваше бродие… Смотрел… Глаз не спускал…
– Где люди – спрашиваю, идиот ты старый, тупица ты этакая, из-под носа ушли!.. Под арест его, идиота!..
В камере изолированной семёрки осталось двое – пять человек ушли. Долго возились в камере бежавших, исследовали путь побега. Оказывается, беглецы очень искусно разобрали печь почти на глазах у дежурного надзирателя, вырезали в трубе железную решётку и по трубе вылезли на крышу. Потом по перемычке, соединяющей главный корпус с передним, перебрались на крышу переднего корпуса и по верёвке, сделанной из полотенец и разорванного на полосы матраца, спустились на улицу и ушли. Впоследствии выяснилось, что часовой не видел беглецов, увидел спущенную с крыши верёвку, поднял стрельбу, а беглецы уже были на горе в лесу. Под одеялами обнаружили искусно сложенные тряпьё и кирпичи, закрытые одеялом. Всё это походило на спящих под одеялами людей.
Надзиратель был уверен, что из этой камеры бежать невозможно, потому следил немного небрежно. На этой уверенности надзирателя и был построен побег. Побег был выполнен блестяще, но воспользоваться беглецы им не сумели. Через три дня их всех привели обратно в централ. Каторга несколько дней жила этим шумным событием, но скоро о нём забыли. Жизнь, хотя медленно, но текла вперёд, а все события погружались в прошлое и забывались.
В коллективе образовалась военная группа, поставившая себе целью изучение военного дела. Во главе группы стали Краковецкий, Иванов, Калашников, бывшие офицеры царской армии, осуждённые на каторгу за участие в военных организациях.
Прозвали эту группу «школой прапорщиков». В этой затее принимала участие почти вся художественная мастерская. Организовались военные игры по военным картам, которые делались в художественной мастерской. Эта группа настолько увлекалась изучением военно-теоретических вопросов, что додумалась до теории, из которой вытекало, что не рабочий класс произведёт революцию, а военные армии. Отсюда вытекало и второе положение, что во главе революционного движения станет военщина. Военная «учёба» носила чисто армейский характер. При этом никакого учёта борьбы классовых сил во внимание не принималось. Рабочему классу, как гегемону, как главной движущей революцию силе, в этой учёбе никакого места не отводилось, а бралось офицерство, как внеклассовая демократическая группа, и на него делалась ставка.
К этой «школе прапорщиков» не только большевики, но и многие меньшевики относились с большой критикой и дали ей кличку «школа солдафонов». Военные игры были построены исключительно на теоретических трудах военных авторитетов разных империалистических стран. Объектами брались севастопольская и русско-японская войны. На основе этих пособий «школа прапорщиков» хорошо усваивала не только стратегию, но и военно-патриотическую идеологию. Наше подозрительное отношение к этой «школе» вполне оправдалось, когда началась мировая война. «Учёба» тогда уже целиком переключилась на патриотические разборы русских побед и поражений, руководители школы даже стали составлять военные сводки, которые нелегально переправлялись на волю и печатались в эсеровской газете «Сибирь», выходившей в Иркутске. Эти сводки не только не вызывали репрессий со стороны военной цензуры, но наоборот весьма её интересовали, как особо интересные. Вот что об этом пишет один из участников «школы прапорщиков» Ульяновский:
«Насколько мы были осведомлены о военных событиях, говорит такой факт: группа товарищей К. Т. и Р. решила давать военный обзор в иркутскую газету «Сибирь», а так как в это время и конспиративные сношения с волей были очень налажены, то эти товарищи имели возможность систематически помещать свои обзоры в газете, подписываясь псевдонимом «Г. Ш.». Этот псевдоним, да и сами обзоры необычайно заинтересовали военную цензуру, просматривавшую все материалы, связанные с военным делом. Военный цензор, офицер генерального штаба, неоднократно добивался узнать у редактора газеты, кто этот Г. Ш., по-видимому, очень знающий человек…»
А вот что пишет в своих воспоминаниях один из руководителей «школы прапорщиков» Кравецкий о сводках Г. Ш.: «Как-то раз один из офицеров штаба округа встретился у общих знакомых с редактором «Сибири» и начал усиленно допытываться у него, кто сотрудничает под инициалами Г. Ш. Офицер просил дать ему возможность познакомиться с таинственным обозревателем, который заслужил самые лестные отзывы высоких сфер». Эти краткие цитаты выпукло характеризуют, что собой представляла в руках эсеров военная учёба на каторге.
В дальнейшем, уже в борьбе с Октябрьской революцией, «школа прапорщиков» иногда небезуспешно руководила контрреволюционными силами, уничтожая первые, ещё неопытные в военном деле отряды Красной гвардии. В результате, однако, «наука» попала мимо цели: «школа прапорщиков» оказалась безграмотной в стратегии великих классовых битв и оказалась разбитой.
В начале лета в Александровский централ привели группу уральских большевиков, осуждённую за экспроприацию почты в Миасе. Четверо из них были рабочие и один студент Алексеев, сын уфимского купца. Рабочие были все молодые. Военным судом были все приговорены к смертной казни, но по неопытности поддались на уговоры защиты и подали прошение о помиловании. Смертная казнь им была заменена бессрочной каторгой. Мы подняли вопрос о приёмке их в коллектив, мотивируя, что их проступок с подачей прошения может быть им прощён как следствие их молодости и неопытности. Однако руководство коллектива отказало, ссылаясь на устав. Мы настаивали на приёме. Началась затяжная борьба по этому вопросу между большевистской группой и руководством. Перед коллективом в целом мы вопроса этого не решались ставить, опасаясь провала, что окончательно отрезало бы молодёжь от коллектива.
Лишь только тогда, когда мы пригрозили поднять вопрос об исключении из коллектива подаванца эсера Краковецкого, руководство пошло на уступки. Коллективный суд изучил тщательно дело молодёжи, и было вынесено постановление о принятии их в коллектив.
Больше года находилась эта молодая рабочая группа на положении отщепенцев и, несомненно бы, осталась в таком положении на всё время каторги, потому что ни для меньшевиков, ни для эсеров они не были «своими», только в результате упорной борьбы удалось преодолеть эсеро-меньшевистское сопротивление и добиться решения о их приёме.
Получил неожиданно письмо от Сарры. Сарра сообщала, что она находится с мужем в Хабаровске. «Ругаюсь каждый день с местными меньшевиками: обыватели безнадёжные, большевиков здесь нет, потому что нет рабочих, за исключением небольшой кучки в арсенале… Живут все только тем, чтобы материально устроиться, обеспечить себя. Как будто нет революции… нет политической работы… дерусь как всегда буйно и нарушаю покой местного болота…»
Письмо Сарры меня взволновало. Выплыла ярко в памяти энергичная, кипучая фигура маленькой неугомонной женщины. За ней мысли потянулись в уходящее прошлое и картины подпольной борьбы настойчиво будоражили память.
Написал Сарре огромное письмо. Называл её самыми ласковыми именами. Так она сделалась мне милой, близкой и любимой. Много писал ей фантастического, нелепого и безумного. Изливал в письме всю безысходную тоску по воле, по моей стихии подпольной борьбы, тоску по женской ласке… по женщине близкой, любимой, какую могли создать мои тоскующие желания…
Сарра писала редко: раза два в год. Но эти письма как живым нервом связывали меня с волей. Я забросил свои занятия, хандрил и всё чаще и чаще стал задумываться над новым побегом. Весна бродила, как хмельная, и кружила мне голову…
Жизнь камеры плелась своей тихой поступью, мешая тоскливые песни со стоном, звоном цепей. Солнце светило дольше и грело теплее. Весна заканчивала свой незримый сев, земля дышала теплом и обильно поила своими соками расцветающую жизнь. Люди томились неясными желаниями и метались в тоске, на землю спускались волнующие июньские ночи…
Однажды, когда тёмная ночь спустилась на землю и воздух напитался ароматами окружающих лесов, я лежал у окна, припав к решётке. Была беззвучная тишина. Воздух не шевелился. Я лежал и как зачарованный вслушивался в эту замершую, неподвижную ночь, как бы ища в ней знакомых шелестов… но было тихо, будто весь мир заснул. Так я лежал долго, долго… Вдруг откуда-то, из темноты появились чудные звуки: заплакала скрипка и полилась в темноту волшебная мелодия Грига. Звуки где-то рождались и, купаясь в нежных волнах ночи, уплывали… замирали в тёмных лесах… и появлялись вновь… лились… ещё и ещё… Грустные, будто рождённые для ночи, они жили мгновенье и тонули бесследно. Ночь ещё больше притихла и как бы с удивлением, вслушивалась в неведомые волшебные звуки. Мрачная тюрьма, казалось, припала к земле. Воскресли тюремные шорохи и вновь стихли. Спавшие люди проснулись и перестали громко дышать. Слушали, боясь нечаянным: движением или вздохом спугнуть эту неведомую мелодию.
Казалось, что не только тюрьма, не только окружающая ночь, но и весь мир затих и вслушивался в эти таинственные звуки… Ночь остановилась, чёрные горы, тёмные леса зачарованно застыли. Звезды близко нависли над землёй; чёрной тенью застыл да сторожевой вышке часовой. Все, затаив дыхание, припав к своим тюремным подушкам, слушали; исчезла действительность, люди погружались в такие реально-ощутимые грёзы, и боялись очнуться…
Вдруг звуки оборвались… Но природа и тюрьма ещё долго и зачарованно молчали, как будто ждали, вот-вот возникнут вновь… Но звуки не возникали…
Ночь ожила. У людей вырвался общий вздох, похожий на стон. Звякнули кандалы, люди заворочались на своих жёстких матрацах, на дворе раздались шаги, ночь прорезал протяжный и тоскливый голос:
– Слуша-а-а-й-й-й…
Вновь утихла тюрьма, погрузилась в сон… Нечаянные звуки цепей, стоны спящих, осторожные шаги стражи давно сменили чарующие грёзы. А я всё лежал и слушал, всё ждал – вот-вот заплачет волшебная скрипка… и так до утра… Лишь когда начала рождаться предутренняя прохлада, предвестник наступающего дня, я оторвался от решётки и, завернувшись с головой в серое одеяло, забылся тяжёлым, тревожным сном…
Событие ночи держало всю тюрьму в повышенном настроении и днём. Музыка, как нечаянно попавший к одинокому узнику цветок, по-детски радовала грубую, невосприимчивую до нежности каторгу. Неведомый музыкант наградил каторжную аудиторию своей гениальной игрой. Пластинка через граммофон начальника тюрьмы передала нам привет из далёкого мира.
Война
После грандиозной майской стачки 1914 год быстро шёл к революции. Стачечное движение нарастало и принимало всё более мощный размах: ни одной экономической стачки не проходило, чтобы она сейчас же не превращалась в политическую и не вливалась в общий поток развёртывавшегося революционного движения. Большевистские организации прочно укреплялись в пролетарских центрах, захватывали движение в свои руки и настойчиво направляли его по единому политическому руслу.
Попытки правительства раздавить развёртывающееся движение не только не ослабляли, но, наоборот, обостряли и усиливали его.
Думская фракция большевиков, окончательно порвавшая с меньшевиками в думе, превратилась в легальный большевистский центр, откуда большевики резкой критикой разоблачали разбойничью политику правительства и буржуазии перед рабочими массами, усиливая своими выступлениями политическую активность стачечного движения.
Необычайный рост революционного движения сильно тревожил буржуазию, и она не без основания опасалась, что правительство дряхлых сановников не в силах будет задавить грозное движение, и потому усиленно муссировала общественное мнение и давила на думу о необходимости создания правительства «сильной руки», проводя эту работу под лозунгом создания «ответственного министерства».
Фракция большевиков решительно разоблачала все манёвры буржуазии: вскрывала всю реакционную сущность этих манёвров, направленных исключительно против развёртывающегося революционного движения рабочего класса. Буржуазия учитывала огромное влияние большевистской фракции на настроение рабочих масс и искала случая, чтобы расправиться с ней: министерству внутренних дел поручается создать дело для привлечения фракции большевиков к суду.
Стачечное движение продолжало расти: развернулась всеобщая стачка в Баку, где бастовало свыше двухсот тысяч рабочих. Массовые аресты рабочих в Баку вызвали политические стачки протеста в Москве и Питере. В это же время развёртывается стачечное движение в Польше.
В июле правительство расстреливает митинг путиловцев и вызывает всеобщую стачку питерского пролетариата, который берётся за оружие, и на улицах Петербурга появляются первые баррикады…
Все эти события встряхнули политическую каторгу; хватались за каждый слух, за каждую газетную строчку, стараясь уяснить всю серьёзность, всю глубину происходящих событий. Споры развёртывались с небывалой остротой. События полностью владели нашими головами. Под напором поступающих известий о нарастающем движении даже меньшевики принуждены были признать, что революция действительно быстро нарастает. Все жили в напряжённом ожидании…
– В Баку всеобщая стачка… – сенсационно сообщали нам информаторы из художественной мастерской, куда в первую очередь поступали сведения с воли.
– Стачка в Баку разгромлена… много арестов. – Это известие вызвало уныние и недовольство: её хотелось верить, что революция в самом начале может быть побита.
Однако противоречивость сведений всем давала надежду, что революцию не удастся задушить, что рабочие быстро не сдадутся…
– Стачка в Баку продолжается… Арестовано много рабочих… в Питере стачка протеста против ареста бакинских рабочих… – Это известие опять одушевило нас, и мы уже с большей уверенностью комментировали события. Обострённость споров спадала, большинство сходилось на том, что Россия находится накануне великих событий.
Известия о стачке в Польше ещё более укрепили наши надежды на революцию.
Наступил июль. Газеты и слухи сообщали о крайнем обострении стачечного движения.
Наконец, получилось ошеломляющее сообщение о расстреле путиловцев и о всеобщей стачке питерского пролетариата…
– Питерцы взялись за оружие… Баррикады на улицах Питера… Идёт перестрелка с полицией и войсками… – Это сообщение зарядило всех как электричеством, даже уголовные то и дело прибегали к нам за справками:
– Как в Питере дело? Будет ли революция?.. Будут ли вас освобождать?.. Что будет с нами?
Напряжённость так сильно овладела всеми, что никто не хотел ничем заниматься.
Каждому хотелось ходить. Топтались по камере, мешая в тесноте друг другу. Ложились, опять вскакивали. Говорили мало, каждый думал про себя… Похоже было, что все мы накануне какого-то большого события, которое мы сами должны совершить, и опасаемся за его благополучный исход… Вдруг все эти сконцентрированные ожидания и надежды рухнули и рассеялись как дым… Правительственные телеграммы принесли известие, что Россия объявила войну Германии.
И вслед за этим пришли известия:
– Революция быстро идёт на убыль… В крупных городах патриотические демонстрации…
Войну все ожидали: о ней много говорили и писали. Через большую дискуссию прошли вопросы назревающей войны и в нашем коллективе. Экономические противоречия обострялись с каждым днём и ясно вырисовывалась перспектива мировой катастрофы.
Только убогие по мысли эсеры в дискуссиях заявляли, что:
– Война, да ещё мировая, не может произойти в силу того, что это была бы величайшая нелепость, величайшая бойня, величайшая жестокость, которую можно себе представить.
Такой аргументацией обусловливали эсеры невозможность мировой войны.
Меньшевики признавали, что наличие противоречий в капиталистическом мире ведёт к неизбежной войне, но они фатально уповали на европейскую «демократию», которая-де несомненно парализует возможность войны. Особенно меньшевики надеялись на силу германской социал-демократии.
Наша большевистская группа считала возможность мировой войны реальной, но ставила возможность её исключительно в зависимость от поведения пролетариата в разных странах. Мы ссылались на возрастающее революционное движение в России, которое может перерасти в открытые революционные бои. Это обстоятельство может изменить обстановку, и Россия может оказаться вне войны.
Как видно, оценка предвоенной ситуации была неверно формулирована и нашей большевистской группой. Мы переоценили силу разворачивающегося революционного движения в России, как фактора, противодействующего войне.
Желала ли политическая каторга участия России в войне?
Безусловно, большинство политической каторги России желало, чтобы самодержавная Россия ввязалась в войну. Все считали, что война неизбежно приведёт вначале или в результате к изменению политического строя. Играли роль и субъективные моменты: каждый ждал, что война так или иначе изменит его каторжное положение.
Когда мы получили известие, что царское правительство объявило Германии войну, что идёт всеобщая мобилизация, что стачки везде прекратились и революция идёт на убыль, буквально все растерялись, как будто на нас рухнуло с большим трудом построенное здание. Срыв революции, что называется, подшиб нас всех.
Было видно, что революция отходит в неизвестное будущее, что пролетариат неизбежно втянется в войну, раз социалистические партии всех враждующих стран заявили о своём активном участии в ней. И кто может сказать, удастся ли скоро повернуть рабочий класс на путь революционной борьбы, если война закончится для России успешно?..
Первые дни прошли в полном смятении: не было даже дискуссий… Получаемые с воли сведения хотя и были противоречивы, но свидетельствовали они о том, что война факт, срыв революции также факт, и что она внесла полное замешательство во все слои политической общественности.
Лишь через несколько времени, когда война уже вошла в свои права, наше сознание начало воспринимать это катастрофическое событие с относительной ясностью и спокойствием. Начало намечаться принципиальное отношение различных партий и групп к войне… Нападение Германии на Бельгию послужило зеркалом, в котором со всей яркостью отразились принципиальные позиции всех партийных и политических группировок коллектива не только к участию России в войне, но и к военно-политической ситуации всех участников войны. Наступление немцев на «беззащитную» Бельгию, разрушение Реймского собора оказалось достаточным аргументом, чтобы осудить «немецкие зверства» и откровенно приобщиться к лону защиты «европейской культуры» против немцев, хотя бы и под руководством российского самодержавия.
В дальнейшем эти позиции получили более «солидную» аргументацию. «Выяснилось», что немцы намереваются колонизировать Россию и что они первые на неё напали, а отсюда само собой разумеется, что Россия, какая бы она ни была, обязана защищаться, а отсюда и логический вывод, что «мы ведём оборонительную войну» и потому обязаны её поддерживать и принимать в ней активное участие.
– Мы за оборону России, против немецкого империализма, – чётко заявили эсеры и меньшевики.
– Мы за поражение России… За быстрейшее разложение царизма. За немедленную революцию, – отчётливо заявляла большевистская группа.
Мы зло высмеивали меньшевиков и эсеров, особенно первых:
– Верны до гроба… – напоминали мы им их вечные альянсы с буржуазией.
На первой же длительной дискуссии по вопросу об отношении к войне мы в чёткой формулировке изложили свою позицию. Вот как освещает нашу позицию бывший эсер т. Фабричный, ведавший библиотекой каторги:
««Пораженцы» возражали, говоря, что война вызвана буржуазией, что это борьба за рынки, за мировое господство, что пролетариату здесь делать нечего, и указывали на интернациональные интересы рабочих и т. д.
«Пораженцы» нашли себе обоснование и подкрепление в циммервальдской конференции… Помню хорошо, что четырнадцатая камера была всегда более лево настроена, и в вопросе о войне она в большинстве своём держалась пораженчески».
В качестве пораженцев выступали поляки и часть украинцев, но они мотивировали свою позицию исключительно националистическими целями:
– Мы за культурную Германию и за поражение деспотической России…
Мы сейчас же их посадили на одну полочку с оборонцами, хотя они с возникновением войны искренне возненавидели друг друга.
В четырнадцатой камере пораженческая группа была весьма сильной. К нам примкнула порядочная группа рядовых эсеров и анархистов, впоследствии целиком влившаяся в коммунистическую партию. Но в коллективе пораженцы имели меньший удельный вес, чем группа патриотов-оборонцев. Была ещё третья группа, состоявшая преимущественно из интеллигенции, называвшая себя «нейтралистами». Эта группа играла весьма жалкую роль; входили в неё так называемые «меньшевики-интернационалисты» и несколько эсеров. Во главе этой группы стоял бывший меньшевик-«интернационалист» Хаим Пестун. Эта группа долго не могла найти своей позиции и всё время болталась между пораженцами и оборонцами и, наконец, решительно уселась между двумя стульями: «Мы интернационалисты, мы против обороны и против поражения. Мы игнорируем войну, мы нейтральны». Прозвали эту замечательную группу «коллектив бесхребетных» Мы ещё не получили сведений с воли о том, как произошла расстановка общественно-политических сил в результате объявления войны: имели только общего характера слух, что большинство социалистов за поддержку войны… Естественно, что мы с нетерпением ожидали, что принесут нам политические журналы.
Наконец получились журналы «Русское богатство» и «Современный мир». Оборонцев-меньшевиков вполне удовлетворила позиция «Современного мира». Единомыслие получилось исчерпывающее, и меньшевики были довольны, что их позиция явилась отражением позиции всей их партии. Эсеры были не довольны позицией своего журнала.
«Русское богатство» не дало чёткой формулировки своей позиции, лишь намёками говорило о необходимости защиты родины и т. д.
Осенью и мы получили подтверждение наших позиций в «Социал-демократе» в манифесте ЦК, где ясно указывался путь революционной борьбы в условиях мировой войны и где ясно говорилось: «Превращение современной империалистической войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг, указываемый опытом коммуны и вытекающий из всех условий империалистической войны между высокоразвитыми буржуазными странами».
Этот манифест окончательно укрепил наши позиции, и мы непримиримо дрались за них за всё время нашего пребывания на каторге и на воле, пока Октябрьская революция не сняла этого вопроса с порядка дня в России.
До войны большевистская группа в коллективе была самой маленькой… Восемь человек в четырнадцатой камере и четыре человека в других камерах (Лоренц, Трофимов и ещё двое) – вот и всё. Двенадцать человек на двести – соотношение сил было весьма не в нашу пользу. Мы ещё в четырнадцатой камере действовали группой, а остальным же товарищам, разбитым по другим камерам, приходилось выдерживать борьбу в одиночку…
Война совершенно изменила обстановку. По вопросам войны мы имели весьма значительный вес: пораженцев в четырнадцатой камере насчитывалось свыше двадцати человек, не включая националистических групп. Наши одиночки в других камерах тоже обволоклись значительным слоем пораженчески настроенной публики, особенно из рабочей среды.
Если до войны в дискуссиях коллектив разбивался по строго партийным группам, то во время войны, когда все политические вопросы тесно переплетались с войной, в дискуссиях коллективная масса группировалась по признаку отношения к войне, и мы уже стали являться такой значительной силой, что руководству коллектива приходилось делать весьма большие усилия, чтобы отражать наши атаки по тем или иным политическим вопросам. Часть пораженцев других партий, объединившихся с нами, примкнула к нам крепко и впоследствии навсегда перешла к большевикам, но война у нас отняла одного из энергичных большевиков, рабочего Андреева. Непостижимо было, как такой непримиримый большевик, выдержавший чудовищную борьбу в застенках различных каторжных тюрем, вдруг ни с того, ни с сего сделался патриотом.
На наши вопросы, почему с ним такое случилось, он давал один и тот же ответ:
– Если поляки и хохлы пораженцы, то я патриот…
Какие глубокие причины потрясли его сознание, так и осталось для нас тайной.
Пораженчество четырнадцатой камеры было довольно неожиданным для руководства коллектива и грозило всякими политическими неприятностями в будущем.
Играя передовую политическую активную роль в коллективе, четырнадцатая камера теперь имела все основания возобновить свои прежние политические атаки на руководство и с большим успехом, чем прежде. Поэтому оборонцы старались ослабить наши позиции путём дискредитирования нас в глазах рядовых масс коллектива.
– Вы за поражение – значит вы за победу кайзера, а раз вы за победу кайзера, то чем вы отличаетесь от нас, оборонцев?
Кайзер выставлялся в качестве фигуры, которая должна была заслонить от массы коллектива наши отчётливые позиции.
С возникновением войны стала сильно процветать и военная учёба в «школе прапорщиков». Военная группа пожинала обильную жатву, большое количество оборонцев заинтересовалось «военными науками», и руководство вывело свою учебную работу на широкий простор: военные занятия и игры были перенесены из художественной мастерской в одну из камер мастеровых, которая целыми днями была пустая.
Вот как описывает в своих воспоминаниях эти занятия их руководитель т. Краковецкий: «На курсы записалось около пятнадцати; человек, среди которых я помню Е. М. Тимофеева, А. А. Маевского, В. М. Ульянинского, И. П. Кашина, М. Шилова, Дьяконова, И. Иванова, П. Фабричного, Ю. Г. Грюнберга, П. Михайловского, Мазуркевича и Ф. Облогина.
Чтению лекций обычно посвящалось около трёх часов. К назначенному времени в пять или шесть часов вечера, когда вечерняя уборка облегчала свободу передвижения по тюрьме, в 7 камеру собирались слушатели школы и располагались за длинным столом, стоявшим посередине. На одной из нар с помощью палки от метлы устанавливалась классная доска, перед нею Пирогов и я в меру наших сил, но, во всяком случае, с полным рвением раскрывали перед «лишёнными прав, состояния» тайну искусства побеждать врага…
Милитаристические увлечения пустили настолько глубокие корни среди широких кругов товарищей, что мне приходилось по специальным заказам делать иногда сообщения на военные темы для целых камер в полном составе».
Оборончество и военная учёба были тесным образом связаны между собой, из этой связи вытекло и увлечение оборонцев военными вопросами.
В обстановке напряжённой борьбы между пораженцами и оборонцами за время войны среди нас сложилось определённо враждебное отношение к «школе прапорщиков». Для нас ясно было, что непримиримая, напряжённая борьба между нами и оборонцами не является простым политическим спором, что взаимное озлобление, которое охватывает нас во время дискуссий, свидетельствует о наличии между нами весьма глубоких, чисто классовых противоречий. Сквозь оборонческий туман нам ясно вырисовывалось лицо «демократической» коалиции, и потому мы «школу прапорщиков» стали расценивать как боевую силу оборончества в борьбе, когда окажемся за стенами каторги. Этим и определялось наше отношение к ней.
Война нещадно ломала нашу каторжную жизнь, перетрясала все наши политические группировки, перетасовывала людей, в корне изменяла политические взаимоотношения групп и личные отношения отдельных лиц.
Изменялось мышление, изменялась психология, политическая каторга резко кололась на два непримиримо враждебных лагеря.
Это было фактом, определяющим наши будущие отношения. Повседневная жизнь внешне протекала по-прежнему: глубокая пропасть плотно прикрывалась явлениями внутренней жизни, вытекающей из условий каторги.








