412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Никифоров » Муравьи революции » Текст книги (страница 12)
Муравьи революции
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 01:19

Текст книги "Муравьи революции"


Автор книги: Петр Никифоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)

– Галушка, за что ты всю жизнь в тюрьме просидел? Молчит Галушка.

– Это он от семейного счастья – жена у него такая благодать, что в тюрьме лучше…

– Геть вы, подлюги, байстрюки собачьи, позатыкай глотки!

Жена – это было самое больное место Галушки: житья она ему не давала за пьянку, и каждый раз, как только он напьётся, она его била. Шпана это знала и травила его. В таких случаях Галушка закреплялся на своём табурете, и никакие мольбы и крики шпаны, чтобы он пустил их в уборную, не помогали. И только когда на шум приходил старший, Галушка сдавался, и всё опять входило в обычную колею.

Лениво текла тюремная жизнь, еле двигались ожиревшие надзиратели любили покой и тихий порядок в тюрьме. Допотопный режим, сросшийся с допотопными тюремщиками, ещё прочно сидел в стенах тюрьмы, но нависшие тучи новых тюремных порядков, внедряемых с кровавой жестокостью, говорили о том, что и в этой захолустной тюрьме скоро «засияет» кровавый столыпинский кулак.

Последние кровавые схватки

В севастопольском комитете партии тревога: сегодня ночью полиция захватила конспиративные склады военных организаций; захватила склады литературы и подпольную типографию. А в следующую ночь в разных частях города раздавалась пальба – это застигнутая врасплох организация неорганизованно отбивалась от полицейских и жандармов: комитет не успел всех предупредить об опасности. В эту ночь крымский комитет и все городские комитеты Крыма полностью или частично были изъяты. Провокаторы, втёршиеся в партию в пятом году, завоевали доверие партийных организаций и проникли в областные и городские комитеты. С помощью провокаторов крымская организация была разгромлена до основания. Над многими повисла столыпинская петля. Тюрьмы были набиты до отказа. Воля сотен и тысяч революционеров, сжатая в тюремных стенах, быстро накоплялась. Назревала жестокая борьба в новых тюремных условиях…

Тюремщики столкнулись в стенах тюрьмы с этой конценцентрированной волей и решили её сломить кровавыми репрессиями.

Первая кровавая схватка произошла в феодосийской тюрьме. Репрессии были жестоки: тюремщики выбивали революционный дух из заключённых прикладами, рукоятками револьверов, каблуками сапог. Кровавый туман навис над политической тюрьмой…

Как могила, затихла тюрьма. Жутким безмолвием веяло по пустынным коридорам, только шелест шагов надзирателя нарушал эту подавляющую тишину да изредка откуда-то снизу доносились заглушённые стоны. Это только что закончилась очередная «баня», и избитые стонут в подвальных одиночках.

Упорно бунтует седьмая камера.

Осуждённые на каторгу, закованные, молодые бурно отвечают на происходившие избиения в одиночках.

– Палачи! Изверги!..

Звенят разбитые стёкла окон, гремят двери под ударами тяжёлых скамей. Неистово и непримиримо протестует седьмая. Тюремщики с удвоенной жестокостью наваливались на седьмую камеру и били, пока не стихали последние крики. Опять тишина, опять стоны в подвале…

Передышка. Седьмая притихла, только двое ходят, гремя кандалами, по камере. Повизгивает ножовка, пилят кандалы. Избиение не вызывает обычного протеста седьмой камеры. Камера подтянулась и молчит. Коридорный надзиратель, удивлённый молчанием, подозрительно смотрит в волчок.

– Утихомирились, должно…

С шумом поднимается из подвала по лестнице помощник начальника и вваливается в коридор. Надзиратель громко рапортует:

– Ваш бродь, происшествий на посту никаких не случилось, на коридоре спокойно.

– А седьмая?

– В седьмой спокойно, ваш бродь.

– Спокойно?

Помощник подошёл к седьмой камере и посмотрел в волчок.

– Открой!

Надзиратель открыл дверь и громко скомандовал:

– Смирр-рна-а-а! Встать!

Седьмая, гремя кандалами, построилась; все «покорно» вытянулись в струнку.

– Здорово!

– Здравия желаем!

– «Жж-желаем»… Посмирели!.. Пр-ротестанты!.. Выбьем дурь!

Камера молча смотрела на усмирителя. Помощник обвёл глазами камеру и, ничего больше не сказав, вышел. За ним двинулась и надзирательская свора.

– Сломили хребет – теперь притихнут…

Вся свора, громко и весело смеясь, спустилась по лестнице и вышла на двор. В седьмой, опять началась таинственная возня. Звон кандалов заглушал звуки тонкой стальной пилы.

Началась вечерняя уборка камер. Служители-арестанты начали выносить наполненные за день параши. Перед поверкой повара принесли в деревянных ушатах пахнувший кислой капустой кипяток. Чайники обычно завёртывали в одеяла, чтобы не остыли; чай пили после поверки.

Прошла поверка. Робко и неуверенно пропели традиционное «отче». Обычных шалостей в пении молитвы уже давно не было; избиения отразились и на уголовной шпане, хотя избиения касались их весьма редко. Уголовные были настроены враждебно к «политике», потому что с приходом политических ухудшилось положение уголовных: жестокий режим, введённый для политических, не мог не коснуться всей тюрьмы. Эту ночь седьмая спала тревожным сном. Немыслимым и непримиримо жестоким были заполнены мысли и все уголочки мозга; люди метались в полусне, вздрагивали и скрежетали зубами.

Утро застало всех в чрезвычайном волевом и нервном напряжении: сердца тоскливо сжимались; люди напрягали мускулы и непроизвольно потягивались, как бы стараясь сбросить с себя навалившуюся тяжесть.

– Товарищи, хладнокровия больше. День длинный – израсходуетесь…

Это сказал высокий, черноусый, в коротких и толстых цепях.

День прошёл, как всегда: ни на йоту не изменилась внешне жизнь камеры. Загремели замки, началась обычная вечерняя уборка. Более молодые из седьмой сжались, как от холода. Высокий ободрил:

– Товарищи, держись!

Надзиратель, глядя куда-то в конец коридора, открыл дверь седьмой камеры, чтобы впустить уборщиков, и сейчас же почувствовал, как клещи чьих-то сильных рук сжали ему горло. В глазах понеслись багровые круги, сердце что-то обожгло огнём, и надзиратель беззвучно, как мешок, опустился на асфальтовый пол коридора.

Упали с ног арестованных распиленные кандалы.

Быстро раздели надзирателя, впихнули его в камеру. Раздели уборщиков. Один оделся в надзирательскую форму, четверо в бушлаты уборщиков. Четверо с дрючками, на которых носят параши, спустились во второй этаж. Надзиратель, ничего не подозревая, открыл входную решётку. Через секунду он лежал на полу мёртвый. Открыли политические одиночки. Первый и подвальный этажи быстро оказались во власти заключённых.

Четыре надзирателя уже были мертвы: их трупы валялись в пустых камерах. Двое сильных заключённых стали у входной двери, переодетые в бушлаты уборщиков, и ждали поваров с кипятком. Открылась дверь, с ушатами вошли повара, а за ними надзиратель. Опять руки, как клещи, сжали горло, и пятый был брошен в пустую подвальную одиночку. Поваров вместе с уборщиками засунули в глухой карцер, чтобы не дать им возможности криком поднять тревогу.

Переодетые в поварские бушлаты пошли с «надзирателем» на кухню. Без шума был убран и спрятан на кухне шестой. Два кухонных истопника были уведены в тюрьму.

Притаились в темноте под лестницей пять человек, остальные в ближайших одиночках подвального и первого этажа. Ждали поверки. Старший в сопровождении четырёх надзирателей направился в подвальный этаж, откуда всегда начиналась поверка.

Вдруг тени мелькнули из-под лестницы. Только один старший выдержал и вступил в борьбу; он оторвал от горла чужие руки и успел произнести только короткое: «А-а!» и тут же свалился, поражённый в сердце. Переоделись и вооружились надзирательским оружием. Пятеро вышли во двор. Подворотный надзиратель, беспечно сидевший на табурете у калитки, скис, не успев осознать происшедшего.

Сумерки угасающего дня уже сгладили светлые отражения и тени; надвигалась ночь. Из тюрьмы вышли остальные и вошли в контору.

Шестнадцать тюремщиков полегли в этот, страшный для них вечер. Двадцать восемь человек вышли из ворот тюрьмы; остальные на побег не решились.

Под конвоем четырёх «надзирателей» вышли в арестантском. Часовой, стоящий у ворот, опросил:

– Куда поздно ведёте?

– На пристань грузить.

Арестанты и «надзиратели» отошли от тюрьмы и растаяли в наступающем мраке.

Часовые спокойно ходили за стенами ограды и не подозревали о трагедии, свершившейся так близко, внутри тюремных стен.

Все тюремщики были мертвы. Притаилась тюрьма; всё происшедшее свершилось так тихо, что тюрьма не знала, а только догадывалась, что ушли.

Кровавым призраком нависло над тюрьмой будущее. Тюрьма сжалась. Притихли отказавшиеся от побега и в душе жалели, что не ушли. Притихла уголовная шпана. Всем было не по себе…

– Э-эх! Быть бане!

Это говорили матёрые из шпаны. Знали, чем пахнет, и были злы на «политику».

– Ушли, а нам отдуваться…

Неделю оправлялась тюрьма. Тюремщики ходили тихо и осторожно. Никого не трогали. Многие бросили службу, так были ошеломлены.

Приехали двадцать новых надзирателей и во главе с опытными помощником и старшим. Эти люди видали виды и были опорой нового тюремного строя.

Застонала тюрьма. Ещё многие покинули тюрьму, но уже в гробах: не поверили на полевом суде, что не хотели бежать. Двум десяткам петля прервала жизнь. А потом погибли и те из бежавших, кого успели поймать.

Вести о «вязках» стали поступать с каждой прибывающей партией, и керченская тюрьма в такие дни оживлённо гудела. Внимательность Карапета и Галушки стала ослабевать, и я изредка стал получать новости через волчок.

– В Екатеринодаре «вязка»: двенадцать надзирателей убито, много ваших ушло.

В Екатеринославе убито несколько надзирателей, много погибло ваших, побег не удался…

Меня эти известия заряжали, как электричеством, поднимали нервное возбуждение. Я, как зверь, метался по камере, бросался на койку, соскакивал и опять бешено начинал метаться. Ясно представлялась мне картина этих «вязок»; прорыв на волю и последствия неудавшихся побегов. Ясно представлялась картина перерождения людей, где моральное сопротивление переходило в сопротивление физическое и где выступали во всей своей силе голые инстинкты звериной борьбы за жизнь.

Слухи о «вязках» приходили со всех концов тюремной матушки России. «Вязки» катились волной и выхлёстывали из жизни насмерть схватившихся в тюремной схватке непримиримых врагов. Казалось, что революция пятого года пламенем вырывается из тюремных стен.

Как громом, поразила меня новость:

– В Симферополе кровавая «вязка». Побег не удался. Тюрьма взята в приклады. Много ваших постреляли во время побега, двадцать семь человек повесили.

В этой «вязке» было убито много надзирателей, помощник начальника тюрьмы, тюремный врач, который своим криком предупредил стражу.

Многие из членов крымской организации погибли под пулями и на виселице. Погиб и рабочий Степан, член крымского комитета.

Лишь к концу 1908 г. правительству удалось зажать тюрьмы и прекратить массовые «вязки».

Прокатились по тюрьмам последние кровавые схватки, в них, как эхо, отразилась революция пятого года, прогрохотала ещё раз над безбрежной Россией и затихла.

Маёвка в тюрьме

Большое количество «бродяг», скопившихся в тюрьмах, сильно тревожило полицейские и жандармские власти. Жандармы и прокуратура выбивались из сил, чтобы расшифровать эту загадочную и опасную массу; но в виду многочисленности этого нового, неожиданно возникшего «сословия» невозможно было производить тщательное расследование.

Не имея возможности добиться расшифрования бродяг обычными «розыскными» и тюремными способами, власти решили испробовать более радикальное средство. Начальником военно-морских сил в Крыму был издан приказ: всех бродяг, не желающих открыть своих фамилий, передавать военно-полевому суду с применением к ним статей, карающих смертной казнью.

Учитывалось, что эта жестокая мера повлияет на стойкость «бродяг» и даст возможность в достаточной мере их расшифровать. Однако несколько смертных приговоров, вынесенных «бродягам» не дали никакого эффекта: ни один из приговорённых не пожелал открыть свою фамилию.

Эта выходка столыпинского правительства была встречена бурей протеста рабочей и умеренно-революционной общественности. Правительство, опасаясь, что революционная эмиграция поднимет за границей большой политический шум, поспешило отменить эту крайнюю меру.

Угроза расправы, нависшая над революционным активом, скрывшимся под покровом бродяг, благополучно миновала, и все нерасшифрованные пошли отбывать в арестантские роты.

Наступила южная весна. Деревья покрылись зеленью, расцвели во дворе тюрьмы акации. Ночи были полны томящими, беспокойными звуками и шелестами. Нарушалась неподвижность замкнутой жизни. Тянуло к решётке, к воле…

Наступал май. Я решил устроить первомайскую демонстрацию. Утром, как только началась утренняя поверка, я начал петь:

Вихри враждебные веют над нами…

К моему удивлению и радости песню подхватили стройные голоса соседних одиночек. Песня мощно и торжествующе понеслась по тесным коридорам тюрьмы. Старший надзиратель, поражённый неожиданной демонстрацией, растерянно метался по одиночкам.

– Петь нельзя! Замолчите, замолчите! Начальник может услышать! Эй ты, корова, что смотришь!

Галушка, испуганный окриком, тоже заметался по одиночкам, но только сопел и усиливал толкотню.

Песня за песней продолжала нестись по тюрьме. С энтузиазмом и невыразимым увлечением пел я. Радостно было, что рядом оказались свои. Это была чудесная демонстрация и перекличка неизвестных друг другу, но близких людей, зажатых в каменные клетки и окружённых врагами.

Запыхавшись, прибежал начальник. Открылась дверь в мою камеру.

– Малаканов, чего вы орёте? Я требую, чтобы вы перестали. Встаньте, наконец! Неприлично лежать, когда перед вами начальник…

Я не обращал внимания на начальника и, вытянувшись на койке, заложив ногу на ногу, продолжал орать. Начальник комично и беспомощно разводил руками. Потом быстро выбежал и начал метаться по другим одиночкам.

– Замолчите! В карцер всех засажу! Зови надзирателей!

Прибежали надзиратели. В соседних камерах началась возня. Пение продолжалось с прежней силой. Надзиратели пытались вытащить из одиночки ребят, но они, уцепившись друг за друга, сопротивлялись, не прекращая пения. Я тоже продолжал петь, чутко прислушиваясь, не начинается ли избиение, готовый бить стёкла и двери.

– Не начало ли?

Наконец надзирателя справились: одну одиночку уволокли в карцер, но мы продолжали петь. Начальник кричал на Галушку:

– Шляпа ты, а не надзиратель!

Растерявшийся Галушка только усиленно сопел.

– Кто первый начал петь?

– У первой начали, ваше благородие…

– «У первой, у первой!» Даже говорить-то до старости не научился… Открой первую!

Ввалились начальник и надзиратели.

– Ну, вставай! Айда в карцер!

Я продолжал лежать и пел.

– Тащи его!

Меня стащили с койки на пол.

– Хватай его за ноги и за руки!

Я энергично отбрыкивался, не подпуская надзирателей. Наконец Галушка навалился на меня, мне скрутили, руки и поволокли в карцер. Карцер находился на женском дворе. Ключ от карцера был у старшего. Меня положили на землю среди двора; я лёжа продолжал петь. Начальник стоял надо мной и кудахтал:

– Ну, не ребячество ли это? Ведь только дети могут позволить себе такое. А вы же человек серьёзный – и вдруг ни с того, ни с сего этот нелепый шум…

Приволокли остальных. Старший надзиратель открыл замок, и нас втиснули в тесный и грязный карцер. Карцер был настолько тесным, что из десяти человек могли присесть на корточки только четверо. Мы опять дружным хором затянули революционные песни; песни подхватило несколько женских голосов. Здесь уже нас никто не трогал; только на женщин кричал дежуривший у них надзиратель.

Скоро петь перестали; хотелось поближе познакомиться друг с другом. Ребята знали, что я «бродяга», потому спрашивал больше я. Часа три мы так провели вместе, и я основательно познакомился с молодёжью. В карцере мы не досидели даже до вечера. Пришёл старший и открыл карцер.

– Выходи!

Мы, не понимая в чём дело, вышли в коридор.

– Пошли в корпус…

Старший развёл нас по одиночкам. Оказалось, что начальник был у прокурора с докладом. От прокурора ему попало за то, что он соединил нас всех в карцере, нарушив режим изоляции. Напуганный начальник, вернувшись от прокурора, приказал водворить нас по своим местам.

Маёвку мы просели прекрасно: она не только дала нам моральное удовлетворение, но и позволила ближе познакомиться друг с другом.

Молодёжь оказалась вся по одному делу, или, вернее, по одним делам, так как дел за ними оказалось весьма много. Последним их делом было ограбление казённой винной лавки в Керчи, где они и были арестованы.

Все они были рабочими севастопольского порта и членами социал-демократической боевой дружины в Севастополе. Они, как и многие, не поняли решения партии о роспуске боевых дружин, вышли из партии и образовали революционную организацию под названием «Свобода внутри нас». Смысла этого названия они и сами себе ясно не представляли. Мои слова, что от этой формулы сильно попахивает анархизмом, весьма их смутили, но они пытались возражать, заявляя, что остались старыми боевиками социал-демократической рабочей партии, что сделали непоправимую ошибку, отколовшись от неё, но анархистами они себя не считают.

Имели они за своей спиной целую серию мелких политических убийств и эксов. Скоро они увидели ложность своего пути, но, связанные сетью совершённых преступлений и сжатые кольцом полицейщины, они продолжали катиться под гору, пока не попали в лапы тюремщиков. Здесь, никем не поддержанные, они как-то сжились с мыслью, что их жизнь кончена; они остро почувствовали боль отрыва от родной партии.

Моя неожиданная для них майская демонстрация обожгла их, как огнём, всколыхнула непогасшее революционное чувство.

Они с захватывающей радостью и энтузиазмом подхватили революционную песню.

Однажды, проснувшись утром, я на столе обнаружил пучок свежих цветов: явление было для меня весьма приятным, но и удивительным. Кто из обитателей тюрем не испытал, какое волнение вызывают цветы, особенно когда они попадают одиночнику? Трудно это описать. Цветы, видимо, были недавно брошены через окно. Рано утром на мужской двор на прогулку выпускали женщин – по-видимому, кто-то из них. Развязав стебли, я среди них обнаружил записку, в которой было написано несколько строк:

«Пётр, привет тебе от «Молодой гвардии», а цветы от меня. Я видела вашу первомайскую демонстрацию и восхищена. Я тоже кричала и пела, когда вы пели в карцере. Сарра».

– Сарра… Сарра…

Никак не мог вспомнить, чтобы когда-либо встречалось мне это имя. Только позднее узнал, что Сарра – родная сестра двух школьниц, образовавших группу, которая несла функции связи между мной и керченским гарнизоном; называлась эта группа «Молодой гвардией».

С Саррой мы завели оживлённую переписку, иногда удавалось и видеться, проходя мимо женских камер в контору. Я даже написал ей какое-то стихотворение.

Сарра оказалась человеком весьма интересным и политически грамотным, понятно, в рамках того времени. Привлекалась она за принадлежность к СДРП и готовилась к сибирской ссылке.

Сарра обладала непримиримым и буйным характером, вследствие чего находилась в беспрерывном конфликте со всей тюремной администрацией. Однажды в ответ на какую-то грубость тюремного надзирателя она выбила все стёкла в окне своей камеры. За это её посадили в карцер. Стёкла вставили. Когда её выпустили из карцера, она эту операцию повторила снова. Обозлённый начальник приказал заложить её окно кирпичами, что и было сделано. Узнав о проделке начальника, мы начали шуметь и требовали начальника к себе. Все одиночки заявили начальнику, что, если он немедленно же не даст распоряжения разобрать кирпичи в окне Розенберг, ему придётся замуровывать и наши окна.

Больших тюремных скандалов начальник боялся и потому немедленно же дал распоряжение часть окна Сарры от кирпича освободить. Освободили только четверть окна, и Сарра получила возможность видеть из своей камеры клочок неба.

Вскоре Сарра ушла в симферопольскую тюрьму. Там судилась палатой, а потом ушла в сибирскую ссылку.

В августе 1908 г. на мою голову неожиданно свалилась большая опасность.

1907 и 1908 гг. в Крыму были богаты целой серией политических убийств и экспроприации: было покушение на начальника морских сил, был убит начальник крымской охранки – жандармский полковник; было убито много второстепенных жандармских и полицейских чинов. Большинство убивавших скрывалось. Убивший начальника охранки был в перестрелке ранен в ногу, но тоже скрылся. Почему-то с этим убийством крымская охранка связала меня. В керченскую тюрьму приехала специальная комиссия, которая, не учиняя мне никакого допроса, произвела только тщательный осмотр моего тела. Особенное внимание комиссии привлекли два белых пятна на моей ноге ниже колена, расположенные друг против друга.

О причинах этого странного исследования комиссия мне ничего не сказала, только один из членов комиссии как бы невзначай спросил:

– Как ваша фамилия?

– Малаканов.

Больше ничего мне не сказав, комиссия уехала. Заинтригованный всем происшедшим, я спросил начальника:

– Скажите, пожалуйста, что это за люди и что им от меня нужно?

– Это эксперты. Вас подозревают, что вы убили жандармского полковника. Завтра будет предписание от прокурора направить вас в Севастополь. На ноге у вас обнаружены признаки раны.

Неожиданная напасть, свалившаяся па мою голову, сильно меня смутила. Я осмотрел злополучную ногу и действительно обнаружил на ней два пятна.

«Вот тебе и фунт! Доказывай теперь, что ты не верблюд». Ясно, что особенно доискиваться не будут, откуда у меня могли появиться эти пятна: если не дам удовлетворительного объяснения, вздёрнут за милую душу, особенно в моём бродяжном положении.

Это нелепое событие было настолько угрожающим, что я невольно стал думать о немедленном побеге.

На следующий день начальник объявил, что согласно распоряжению крымского охранного отделения и предписанию керченского прокурора я с ближайшей партией направляюсь в Севастополь.

– Посмотрите, пожалуйста, в этих бумагах, когда был убит полковник.

– Это… это было в феврале…

– В феврале? Так ведь я уже в это время сидел у вас в тюрьме…

Начальник поспешно вынул из шкафа моё дело и внимательно стал его просматривать:

– В декабре арестован… В январе прибыл… Мм… да-а… Посмотреть-то не догадались. Придётся сообщить прокурору, – как бы с сожалением проговорил начальник. Было установлено, что во время убийства полковника я находился в керченской тюрьме. Отправку мою отменили. Неожиданно свалившаяся на меня напасть миновала.

В поисках за «родными»

Следствие моё тянулось весьма медленно. Следователь – молодой, по-видимому, только что со студенческой скамьи.

– Как ваша настоящая фамилия?

– Малаканов.

– Из дела видно, что это не ваша фамилия.

– У меня другой нет.

– Но ведь в вашем паспорте село указано такое, какого вообще в природе не оказалось.

– А вы поищите – может где и окажется. Следователь покраснел и обидчиво стал меня упрекать:

– Вы, кажется, склонны надо мной издеваться, я вам не дал для этого повода. Я у вас не выпытываю, почему вы скрываете подлинную вашу фамилию, а веду допрос по требуемой форме.

– Зачем же издеваться? Я отвечаю на ваши вопросы.

– Вы заявлений не желаете никаких сделать?

– Нет.

Следователь ушёл. Через несколько дней я получил записку:

«Найди родных, могут послать на опознание». Записка без подписи, но с воли – об этом говорила приписка. Что получится из этого предложения и почему такая уверенность, что могут послать на опознание?

Возможность пойти на опознание была соблазнительной, и я решил при первой же возможности позондировать почву. Я ничего не терял, а выиграть кое-что можно было.

Я начал на эту тему переписку с ребятами, для которых это дело тоже было новым. После долгих обсуждений решили остановиться на некоем Мишустине, товарище одного из ребят и даже из одного с ним села. Мишустин уже несколько лет оторвался от родных – они даже не знают, жив он или нет. Ребята писали, что его родные могут признать мою фотографию за сына. Решили послать «родным» пробное письмо; ребята его составили, я переписали мы отправили его, минуя контору. Адрес для ответа один из ребят взял на себя. Время тянулось медленно; много уже сменилось однообразных и нудных дней: не вызывали уже интереса ни Карапет, ни Галушка. Приезжал следователь и учинил мне не совсем обычный допрос:

– Ну, что надумали?

– Ничего не надумал.

– Жаль. Придётся вам четыре года в ротах-то париться.

– Ну что ж, теперь много по милости вашей по России по тюрьмам-то парятся.

Следователь опять покраснел, но на этот раз промолчал.

– Вы всё же открыли бы родных-то…

– Злы они на меня, не признают.

Следователь, как бы давясь, гмыкнул и, скрывая улыбку, проговорил:

– Попробуйте.

На этом допрос окончился. Из поведения следователя я заключил, что через него ко мне с воли тянется какая-то невидимая связь.

Чья-то близкая рука протягивается для помощи и, по-видимому, имеет какое-то влияние на следователя. Скоро пришло и письмо от «родных». Старики подробно описывали, какую радость доставило им «моё» письмо и что они горько плачут «что сын их попал в тюрьму». Это письмо взволновало меня, как будто я действительно открыл родных. По ночам не спалось. Картины воли, новой работы одна ярче другой проходили передо мной.

Мысль напряжённо работала, лишь под утро я чувствовал усталость и засыпал.

Необходимо было приступить к изучению «родни». Ребята прислали мне довольно внушительный список.

Прошло значительное время, пока я его одолел. Когда я основательно всё усвоил, я послал начальнику заявление, что хочу видеть следователя. Следователь приехал дня через три.

– Здравствуйте. Что нового скажите?

– Хочу открыть свою фамилию.

– Да? Пожалуйста.

– Моя фамилия Мишустин Иван.

Я подробно рассказал следователю всю мою «родословную», ответил на ряд вопросов о «родных». Следователь с удовлетворением закончил протокол допроса и заявил, что «родным» на опознание будет послана фотографическая карточка.

Я чуть не плюнул с досады: «Вот тебе и пошёл на опознание».

Весна уже кончилась, наступили июньские ночи. И хороши же эти ночи в Крыму. Небо тёмное, близко нависшее над землёй, ночи тихие, безмолвные, но почему-то хочется в это безмолвие вслушиваться и ждёшь чего-то необычайного… В одну из таких ночей кто-то негромко запел:

Опускается ноченька тёмная,

Хороша эта ночка в лесу.

Расступися, решётка железная,

Я неволи в тюрьме не снесу…

Забилося сердце тревогой,

Застучали в стене кирпичи…

Уже близко так веет свободой,

Эй, ты сердце, не громко стучи.

Подалася решётка железная,

И упала наземь, не стуча,

Не услышала стража тюремная.

Эй! Теперь не догнать вам меня!

Песня лилась тихо и тоскующе. Это были единственно слышимые звуки ночи. Они как бы таяли в ласкающей темноте и засыпали. Кончилась песня. Надзиратель, ходивший под нашими окнами, как только растаяли последние звуки песни, спохватился и хрипло окрикнул певца:

– Эй ты! Довольно там! Распелся!

Хриплый голос надзирателя как бы разбудил дремлющую ночь, и больше не хотелось в неё вслушиваться.

В августе меня опять вызвал следователь.

– Карточку вашу родные признали. Теперь необходимо выяснить ещё пару вопросов. Вы тогда не указали, что у вас есть ещё один дядя. Как его зовут?

«Э-э! Чтоб он провалился, этот самый дядя; чёрт его знает, как его зовут…»

Надо было однако что-то ответить.

– Должно быть, я не назвал дядю, который с давних пор где-то в отъезде. Я почти его не знаю… Зовут его Алексеем…

– Андреем.

Следователь равнодушно перелистывал моё дело. Я стоял и молчал, как провинившийся школьник, ждал, в какой ядовитой формуле следователь выразит мой провал.

Но следователь неожиданно заявил:

– Вашу личность можно теперь считать установленной. Ещё одна формальность – и дело ваше будет закончено.

– Какая ещё формальность?

– По закону мы должны предъявить вас вашим родным для личного опознания, после чего я передам ваше дело прокурору для направления в суд. Заявлений у вас ко мне не имеется?

– Нет.

Следователь ушёл. Я вернулся в свою одиночку. Забыл следователя спросить, в кандалах меня поведут или раскуют. На следующий день меня вызвал старший:

– Ну, бродяга, давай расковываться!

Долой цепи! Долой цепи!!

Только тот не знает радости освобождения от цепей, кто их не носил. Сняли с меня и арестантскую одежду и выдали моё покрывшееся плесенью барахло. Я почувствовал себя наполовину на свободе.

Начальник предложил мне перейти на политический дворик, где сидели два поалей-циониста, высылаемые в административную ссылку. Мне хотелось пробыть последние недели с молодёжью, с которой я сжился. За последнее время Карапет мне попустительствовал, и я часто беседовал с молодёжью.

Много горечи накопилось у них. Ещё будучи на воле, они почувствовали, как вокруг них образуется пустота и они постепенно остаются в одиночестве; повсюду они встречали только осуждение. И теперь, когда неумолимая петля и каторга нависли над ними, они ещё острее почувствовали одиночество. Некоторые из них ещё бодрились, но большинство уже ясно осознало крах своей, как им раньше казалось, непреодолимой «непримиримости».

– Никакой «свободы внутри нас» у нас не было. Было лишь нежелание впрячься в повседневную кропотливую работу, которой требовала от нас партия, – вот и всё. Остальное же всё было шумом.

Ребята любили меня: было видно, что любят они во мне партию, от которой они, как не окрепшие ещё щенки от матери, оторвались, попали в беду, скулят и тянутся ко всем, кто напоминает им мать. До боли было жаль эти молодые жизни, обречённые на бесполезную гибель. С воли мне прислали явку на Харьков, но предупредили, что она может быть провалена; прислали три рубля денег.

В конце сентября я был отправлен с очередной партией в тульскую тюрьму. Предстояло пройти через феодосийскую тюрьму. В открытом листе значилось: «Следует для удостоверения личности». И уже опасной приписки «склонен к побегу» не было. Это сильно облегчило моё положение.

В феодосийскую тюрьму шли с трепетом: многие знали её по жутким слухам, были ещё живы воспоминания о ней. Пароход причалил к пристани. Нас, человек двенадцать, вывели из трюма, и повели в тюрьму. Шли молча. Bceм было не по себе.

Во дворе тюрьмы нас встретила толпа надзирателей, во главе со старшим. Началась приёмка. Раздевали догола. Тщательно прощупывали всю одежду и котомки. Я был в одной чёрной рубашке, ни пиджака, ни пальто у меня не было, была лишь котомка с хлебом. Я один был в вольной одежде. Старший спросил:

– Куда идёшь?

– Домой для удостоверения личности.

– За что был арестован?

– Паспорт потерял, арестовали на облаве.

– Кучко, принимай!

Я начал было одеваться, но сейчас же получил затрещину и свалился на землю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю