Текст книги "Муравьи революции"
Автор книги: Петр Никифоров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
– Кончай прогулку!..
Сразу спадает оживление, лениво и неохотно тянутся друг за другом серые фигуры, глухо гремя кандалами. Опять на двадцать три с половиной часа в тесную, сырую, промозглую, вонючую камеру.
Опять кто читает, кто пишет, кто слоняется по узенькому пространству между столом и нарами. Группа примостила в углу чёрную доску и потеет над математическими формулами. В уголовных камерах, запрятавшись от надзирателя по углам, дуются в карты, в азарте проигрывая свой обед и хлебный паёк…
Изредка вспыхивают ссоры, раздаётся мат. Спешно на шум шагает надзиратель.
– Эй вы, шпана!..
Камера затихает, надзиратель отходит, опять всё в порядке. Иногда раздаётся придушенный крик. Это уголовные кого-то бьют. Тогда в камеру врывается надзиратель. Если не справляется, раздаётся свисток, прибегают ещё надзиратели, наводят порядок. Кого-то уводят в карцер или в изолятор. Кончается, и опять тот же каторжный нудный покой.
Открываются двери:
– Выходи за мясом!
Принесли мясо. Камерные старосты разрезают его на микроскопические кусочки. Эту труднейшую операцию проделывают с большой тщательностью, прилагают все старания, чтобы кусочки были равны, потому что десятки голодных глаз наблюдают, насколько староста беспристрастен. Потом каждый берёт свой кусочек и тут же немедленно проглатывает или откладывает его до обеда и съедает с жидкостью, называемой супом.
В двенадцать часов опять открывается дверь:
– Выхода за обедом!
Те же старосты разливают по мискам обед – вода и немного капусты, иногда картофель, или суп из гороха, где обычно бывало много червей. Староста аккуратно сначала вылавливает червей, а потом уже разливает горох или «шрапнель», как его обычно называли.
После обеда шли мыть ушаты и приносили кипяток, и любители располагались пить чай. В пять часов возвращались с работы мастеровые, оживляя своим приходом коридоры, но скоро захлопывались двери, и опять всё успокаивалось.
– Выходи за ужином!
Приносили жидкую гречневую кашицу. Неохотно ужинали. Надоела бессменная.
– Встать, на поверку!
Гремят двери. Стучат по решёткам тяжёлые молотки. Это надзиратели проверяют, не подпилены ли решётки. Иногда осматривают кандалы – не доверяют железу. На вечерней поверке часто бывают помощники. Кончается поверка. Опять раздаётся зычный голос надзирателя:
– На молитву-у-у!..
Политические расходятся по нарам. Уголовные затягивают «отче». Надзиратели пока кончится молитва, сняв шапки, ждут в коридоре. По окончании молитвы идут проверять другие коридоры. В девять часов команда:
– Спать!
На следующий день опять то же, так изо дня в день. Один день похож на другой. Так недели, месяцы и годы.
Политические, не работавшие в мастерских, разнообразили свою жизнь чтением и различного рода занятиями. Занимались языками, математикой, увлекались эсперанто, читали вырезки из газет, которые особыми путями проникали в централ, до одурения спорили по злободневным политическим и программным вопросам. Политические имели художественную мастерскую, где выделывались различные художественные вещи. Художественная являлась местом сбора всяких новостей, откуда эти вести распространялись по всем политическим камерам. Староста коллектива, по договорённости с администрацией, имел свободный доступ ко всем политическим камерам, осведомляя политических обо всех новостях. Библиотека каторги также была в ведении политических, благодаря чему она имела постоянно свежую и даже нелегальную литературу.
Политические имели возможность выходить в «вольную команду» и жить вне стен централа. Выход в вольную команду, выход на временные работы, на огороды, на покосы и т. д. обусловливался дачей честного слова администрации, что получаемая льгота не будет использована в целях побега. Этот момент ярко характеризовал отсутствие революционной принципиальной выдержанности коллектива в условиях каторжной неволи. Дача честного слова тюремщикам для получения льготы не только лишала возможности использовать эту льготу в политических целях, но и притупляла революционную заострённость заключённого, ослабляя силу коллективной революционной сопротивляемости. И, с другой стороны, лишала возможности использовать эти льготы тем, кто не желал давать администрации честного слова.
Как далеко заходила забота о спокойной жизни коллектива в ущерб революционной активности, свидетельствовало ещё одно важное обстоятельство: в камерах политических не допускалась подготовка к побегу. Мотивировалось это всё тем же, что это грозило потерей тех негласных привилегий, которыми пользовались политические. Так, не путём революционной борьбы и организацией единой революционной воли завоёвывались привилегии политических, а путём сдачи принципиальных революционных позиций и путём разложения революционной воли коллектива.
Уголовная каторга подвергалась более строгому режиму в области дисциплинарных взысканий, но пользовалась большими возможностями передвижения по двору на разные работы, чего были лишены политические. Баня, пекарня, прачечная, уборка двора – всё это обслуживалось уголовными, политические господствовали только в мастерской. Уголовные более свободно выпускались в вольную команду и на внетюремные работы.
Состав каторжного населения делился на несколько, особо стоящих друг от друга групп: политическая группа, основная часть которой входила в коллектив, группа политических, в свою очередь, делилась ещё на три группы: политические, входящие в коллектив, анархисты, стоящие вне коллектива, имеющие самостоятельную группу, подаванцы, недопускаемые в коллектив согласно уставу коллектива: дальше шла военная группа, состоящая из солдат, получивших каторгу за различные военные преступления неполитического характера; затем шли уголовные, самая большая группа каторги. И ещё была одна небольшая группа, главным образом, уголовных. Называлась эта группа «легавыми», а камера, где они находились, называлась «сучий куток». Эта группа состояла из доносчиков из выдавших при допросе своих соучастников, не уплативших карточного долга тюремным игрокам. Вообще там помещались лица, боявшиеся самосуда уголовных. Там же помещались и политические предатели и провокаторы.
Политический коллектив имел свой устав, первый пункт которого гласил, что: «Целью коллектива политических является совместное сожительство их для взаимной материальной и интеллектуальной взаимопомощи, для сохранения духовной и физической личности заключённых революционеров и для согласованного поведения их в обстановке тюремной жизни и тюремного быта».
Этот пункт, лежавший в основе всей примиренческой политики большинства коллектива, служил основным узлом его внутренней политической борьбы, потрясавшей коллектив на протяжении всего его существования.
Во главе коллектива стоял эсер Е. М. Тимофеев. Человек умный и влиятельный. Он умело вёл коллектив по пути примиренчества, противопоставляя мещанско-обывательское благополучие трудностям революционной борьбы в условиях каторги, отводя коллектив от проявления революционной воли даже в такие моменты, как встреча с палачом Сементковским, вводившим систему жестоких репрессий по политическим каторгам, где коллектив отказался от демонстрации своего революционного отношения к врагу. Лишь небольшая группа протестовала против отступления перед Сементковским, но большинство коллектива было за старостатом, который провёл усиленную агитацию «несопротивления».
Кроме старостата имелся суд, который разбирал различные этические, дисциплинарные и конфликтные дела членов коллектива. Имелась приёмочная комиссия, в задачу которой входило рассмотрение заявлений желающих вступить в коллектив. Имелась ревизионная комиссия, наблюдавшая за расходованием коллективных средств; библиотечная комиссия, ведающая библиотечными делами коллектива, снабжением коллектива новейшей литературой и газетами. Кроме того каждая камера имела своего камерного старосту, на обязанности которого лежало следить за чистотой камеры, раздавать обеды. Эта часть обязанностей старосты была весьма щекотливой, нужно было разделить скудный обед таким образом, чтобы не обделить никого теми редкими блёстками навара, который плавал на водянистом супе. Кроме старосты в камере выбирался политический представитель, который должен был объясняться с администрацией во всех нужных случаях. Имелся кухонный староста, в обязанности которого входило следить за тем, чтобы продукты полностью получались от администрации, за их качеством и за тем, чтобы уголовные её могли воровать продукты с кухни.
Внутренние политические отношения в коллективе регулировались уставом и установившимися обычаями. По уставу, членами коллектива могли быть революционеры всех партий и политических убеждений, попавшие на каторгу «за борьбу против существующей теперь системы политического и экономического угнетения». Таким образом, в коллектив могли входить не только партийные, но и беспартийные революционеры. Приведённая выдержка из пункта второго устава свидетельствует о том, с какой политической осторожностью формулировался устав коллектива, дающий возможность создания организации, выходящей не только далеко за пределы политической партийности, но и устраняющей чётко-революционные установки, могущие отпугивать революционеров беспартийных. Этот пункт, собственно, и являлся основный внутренне-коллективным компромиссом, на основе которого и строилось сожительство всех революционеров, включая и протестантов-националистов.
Каждая организованная группа в коллективе «автономна в своей внутренней жизни, поскольку это не нарушает устава» (п. 10). Хотя уставом и давались широкие возможности автономной жизни каждой партийной группе, однако в обыденной жизни этой автономии не чувствовалось. Лишь во время принципиальных политических дискуссий или перевыборных кампаний партийные группы широко пользовались своими автономными правами. В этих случаях коллектив резко делился не только на партийные группы, но и на фракции. Группы или отдельные члены коллектива, желающие внести какое-либо политическое предложение коллективу, могли это делать только через старостат (исполнительная комиссия) или с его ведома. Самостоятельных политических выступлений перед коллективом устав не разрешал (п. 14).
Этическая и моральная сторона жизни, как отдельных членов коллектива, так и групп, регулировалась товарищеским судом, избранным всем коллективом и постоянно действующим. Решение суда было для всех обязательно и могло быть отменено только постановлением всего коллектива. В отношении лиц, добровольно вышедших из коллектива, применялось нечто вроде санкции, они могли быть приняты обратно только постановлением общего решения коллектива. В коллектив вступать могли только лица, не опорочившие себя какими-либо антиреволюционными поступками, как-то: подача прошения царю или другим властям о помиловании или опорочившими себя какими-либо неэтическими поступками серьёзного характера. Устав так определял отношения коллектива к подаванцам: «Лица, подавшие прошение о помиловании или смягчении своего наказания, партийные, в коллектив совершенно не принимаются, а беспартийные же только в том случае, если они были реабилитированы судом, действующим при коллективе» (п. 3). Этот пункт служил одним из объектов трений в коллективе. На практике этот пункт дал возможность войти в коллектив группе офицеров-подаванцев, осуждённых за принадлежность к военной организации и подавших прошение о помиловании. Устав был использован в их пользу, и они были приняты. В то же время группе молодых рабочих-уральцев, большевиков, присуждённых к смертной казни и по неопытности подавших прошение о помиловании, в приёме было отказано. Так на основании устава устанавливались внутренние отношения в коллективе.
Кроме устава, отношения внутри коллектива регулировались ещё и обычаями. Так, желающие устроить попытку к побегу должны были делать это вне коллектива и перейти из камер коллектива в другие камеры; не разрешалось вступать в пререкания с администрацией без согласия старостата или без согласия камеры и т. д.
Внешне политические отношения также в значительной степени определялись уставом. Так, занятие разных тюремных должностей допускалось (п. 4), но оговаривалось, что занимаемые должности «не должны противоречить нам как революционерам и как политикам», поэтому занятие должностей ограничивалось только библиотекой. Пункт шестой устава подробно перечислял, на какие должности не должны становиться политические. Не допускалось сотрудничество с лицами себя опорочившими: с подаванцами и т. д. Отношения с уголовными также определялись уставом, где говорилось, что «наша организация во всех своих решениях и выступлениях должна рассчитывать только на себя, исходить только из своих взглядов, представлять только себя. Такая линия должна проводиться в тех случаях, когда приходится выступать и по общетюремным вопросам». Это означало, что ты не связываешь себя с уголовными никакими тюремными обязательствами даже в том случае, если мы выступаем с ними вместе.
Самым щекотливым вопросом во внешне-политических отношениях, вызывавшим глубокие трения в коллективе, была дача членами коллектива честного слова администрации. Администрация под честное слово выпускала членов коллектива в вольную команду, а также на внетюремные работы. Вообще честное слово давалось во всех тех случаях, когда необходимо было получить льготу, которая предоставляла возможность побега. Это обстоятельство также регулировалось уставом, где указывалось, что «дача честного слова администрации вообще допустима, но производится в том случае, когда принимаемое товарищем обязательство не противоречит основной задаче общежития…». Против этого пункта и против дачи честного слова вообще резко выступала четырнадцатая камера и даже поставила вопрос о выходе из коллектива и добилась перед руководством создания комиссии по пересмотру устава, однако большинство высказалось за сохранение пункта устава о честном слове.
На почве всех этих рискованных уставных положений устанавливались не только официальные, но и личные отношения руководства с администрацией, принимавшие иногда вид сотрудничества. Это обстоятельство также служило предметом борьбы внутри коллектива. Меньшинство требовало чётких революционных отношений с администрацией, которые бы воспитывали революционную непримиримость в массе коллектива, а не усыпляли её. Однако большинство держалось за полученные привилегии, не желая расстаться с ними.
Политика коллектива в значительной мере определялась его партийным составом. Из трёхсот членов коллектива подавляющим большинством там обладали эсеры и меньшевики, за ними шли пепеэсовцы, бундовцы и значительное количество беспартийной военной политической массы, которая ни в какие принципиальные споры не ввязывалась, но всегда дружно голосовали за сохранение имеющихся привилегий. Были в составе коллектива небольшие группы рабочих-анархистов, главным образом украинцы; основная же масса анархистов находилась вне коллектива. И, наконец, была маленькая организованная группа большевиков из пяти человек. Иногда группе большевиков удавалось организовать общественное мнение значительной части коллектива по тому или иному принципиальному вопросу, однако подавляющее большинство коллектива всегда было на стороне руководства.
Отдельно от коллектива стояла группа анархистов под руководством синдикалиста Сандамирского. Эта группа, не приемля компромиссной политики коллектива в отношении администрации, решила сохранить свою революционную чистоту и выделилась в отдельную камеру вне коллектива. Выбрасывая знамя революционной непримиримости, анархисты тащились в хвосте у коллектива; даже в такие моменты, когда коллектив выступал с каким-либо протестом против действий администрации, анархисты сидели смирно, демонстрируя таким образом на практике свою псевдонепримиримость. За всё время существования анархистской группы в Александровском централе у них не было ни одного столкновения с администрацией. Эта шутливая пустозвонная группа считала ниже своего «революционного» достоинства быть в рядах коллектива, не хранившего «революционной» чистоты. Всё же анархисты не отказывались от привилегий, которыми пользовался коллектив, и как раз в тех же рамках.
Неудавшийся побег. Ещё год кандальных
Мысли о побеге я не оставил, и решил использовать всё возможное, чтобы попытаться убежать. Мне казалось, что условия для побега на каторге более благоприятны, чем в иркутской тюрьме, особенно если удастся попасть в общий корпус. Пролом стены из камеры общего корпуса не представлял больших затруднений, а первая же бурная ночь давала значительные шансы выбраться через стену на волю.
Ознакомившись с условиями жизни в коллективных камерах, где могли возникнуть препятствия осуществлению моего плана побега, я решил отложить свой переход в коллективную камеру, а устроиться в одной из солдатских камер.
Я вызвал коллективного старосту и сообщил ему о своём намерении временно поселиться в солдатской камере.
– Вы имеете какие-либо принципиальные соображения в отношении коллектива?
– Нет. Я просто хочу на некоторое время быть свободным от обязательств, которые несколько могут стеснить меня в коллективе и помешать моим некоторым намерениям.
– Хорошо. Тогда я вам советую перейти в одиннадцатую камеру. Там солдатская молодёжь и ребята хорошие. Если начальник не согласится вас перевести, скажите мне, я с ним поговорю.
На этом порешили.
Я вызвался к начальнику и заявил ему о моём желании перейти в общий корпус.
– Вы к политическим'?
– Нет, я хочу в солдатскую камеру.
– К солдатам? Вы разве солдат? Дайте мне дело Никифорова.
Писарь принёс моё дело. Начальник его развернул и стал внимательно просматривать. Перелистывая листы, он качал головой…
– Ну, ну, у вас тут такое, что вам придётся пока остаться в одиночке…
– Я настаиваю, чтобы вы меня перевели…
– Настаиваю… тоже… Уведите его.
Дело осложнилось. Мой «послужной список» был в таком состоянии, что вступать в пререкания с начальником не было никакого смысла. Я сообщил старосте о результатах моих переговоров с начальником.
Дня через три староста мне сообщил, что начальник соглашается и мне нужно ещё раз вызваться к нему. Я вызвался. Но меня принял уже не начальник, а его помощник Сосновский. Перед ним лежало моё дело.
– Ну, что Никифоров?
– Да я вот насчёт перевода меня в общую камеру.
– В общую камеру? Дело-то уж больно у вас засорено… и шалости насчёт побегов… Если вы дадите обещание не повторять того, что у вас было в иркутской тюрьме, тогда, пожалуй, можно будет перевести…
– Как же я могу вам это обещать? Если вы здесь со мной будете поступать так же, как в иркутской тюрьме, я принуждён буду бороться; если же здесь меня не будут трогать, то и мне незачем скандалить.
– Ну что же, я доложу начальнику, если он решит, – переведу.
Снежков был уже накануне ухода со своего поста и не был заинтересован держать меня под нажимом и дал старосте согласие на мой перевод.
Разговоры же помощника со мной носили лишь характер предупреждения.
Через два дня меня перевели в общий корпус в одиннадцатую камеру к солдатам.
Два с лишним года тяжёлой борьбы с глазу на глаз с тюремщиками создали во мне какую-то неспадающую напряжённость; даже изменение места и обстановки не ослабило этой напряжённости. Перспектива одиночного заключения на каторге и неизвестность, каковы создадутся для меня новые условия, доводили эту напряжённость до физической боли. Когда я очутился в общей камере среди людей и притом приветливо меня встретивших, я почувствовал, что наконец-то оторвался от того, что непосредственно, нудно и беспрерывно меня давило, угнетало бесконечно долгое время; напряжённость внезапно опала, и я почувствовал, что я очень и очень устал.
Целыми днями я лежал на своём жёстком матраце, без дум, без мыслей: мой мозг и нервы медленно освобождались от напряжённости. Целыми днями никто на меня не обращал внимания, только утром и вечером во время поверки глаза помощника или старшего надзирателя равнодушно скользнут по мне. Я по-настоящему отдыхал от тяжёлой чрезмерной напряжённости.
Состав солдатской массы в камере был почти однороден как по возрасту, по своему социальному положению, так и по составу преступлений. Молодые, здоровые, большинство из них полные энергии и сил, на них не было «печати» казармы, каждый из их сохранил на себе следы влияния земли или фабрики. И все они чувствовали себя не обречёнными жить долгие годы в стенах каторги, а как бы временно втолкнутыми в эти стены и что скоро они должны быть у своей земли, фабрики, у станка… И все разговоры их сосредоточивались вокруг земельных, заводских и фабричных вопросов. Казарму вспоминали как эпизод в своей жизни, тяжёлый и неприятный. Казарма связывала каждого из них с его преступлением, поэтому вспоминали о казарме и солдатчине злобно и неохотно.
Однако эта солдатская масса резко отличалась от матросской и солдатской массы эпохи революции 1905 года. Та масса являлась активом революции, пропитанная идеями революции, закалённая в смертельных боях, она несла с собой революцию на каторгу и там, продолжая революционную борьбу, гибла в ней.
Солдатская масса эпохи 1910-1911-1912 и 1913 годов являлась результатом жестокой реакции, создавшей невыносимо тяжёлые условия военной службы. Эта масса в большинстве не была пропитана идеей революционной борьбы и не несла в себе революции, а несла тупую озлобленность против солдатчины, против офицерства, против «шкур», вызванную жестокостями военного режима. И преступления этой массы были не массовыми, а индивидуальными, совершаемые в состоянии озлобления. Убийство офицеров, «шкур», уход с постов, дезертирство, похищение и продажа оружия, отказ от военной службы были основными «преступлениями» этой массы.
С населением камеры я сошёлся быстро. Особенно я сблизился с двумя сокамерниками: Севостьяновым и Грицко. Первый был строительный рабочий-маляр, молодой парень, черноватый, с немного вздёрнутым носом, рязанец, бесхитростный, непосредственный, откровенно выявлявший свои недоумения перед вопросами, которые не понимал. Будучи неграмотным, он считал себя человеком ни к чему не способным и весьма тяготился этим.
– Тип я, и больше ничего, – говорил он, будучи чем-нибудь расстроен.
– Почему тип? – недоумённо опрашивал я его.
– Неграмотен я. Ни к чему меня применить нельзя, только кистью махать и могу. О таких типах, как я, только в книгах пишут…
– А что же в том плохого, что о таких, как ты, в книгах пишут?
– Это уж последнее дело. Значит, этот человек ни к чему, а только типом ему и быть.
Никакие уверения, что нет в этом ничего позорного, Севостьянова не убеждали, крепко он был убеждён в своём безысходном положении.
Любил Севостьянов играть в домино и постоянно проигрывал. Смеялись в камере по этому поводу над ним; насмешки причиняли ему сильные страдания.
Он даже пытался бросить играть, но каторжное безделие было для него невыносимым и он опять принимался за старое. Я неосторожно изобразил его увлечение в самодельной литературной юмореске и весьма раскаялся в этом. Эта юмореска окончательно утвердила его мнение, что он «тип». Он сначала вспылил, а потом заплакал, лёг на свой матрац и проболел целую неделю.
Большие усилия пришлось мне приложить, чтобы вернуть его доверие.
Грицко был украинец, смуглый, с хорошим открытым лицом; по характеру был полной противоположностью Севостьянову: знал себе цену, был серьёзен, и в то же время весёлая улыбка не сходила с его лица. Грицко любил работу и всегда был чем-нибудь занят. Любил петь, имел приятный голос; украинские песни он пел с воодушевлением. Хорошо дирижировал небольшим хором, им же подобранным, но самой любимой его песнью была:
Сидел за решёткой орёл молодой…
Грицко пришёл на каторгу за убийство фельдфебеля или офицера, он не любил говорить о своём преступлении, когда его спрашивали, он отвечал неохотно, насупливался и становился мрачным.
Савостьянов и Грицко, обладая большими каторжными сроками, были подходящими для участия в побеге. С ними я и сговорился о подготовке к побегу в первые же весенние дни.
По плану нам нужно было пробить из камеры стенку на дворик мастерской и оттуда уже через стенку на волю. Сибирские бурные и тёмные весенние ночи обеспечивали успех побега. Из мастерских мне доставили плоский ломик для выборки из стены кирпичей, чёрной краски и стальную пилку для перепиливания кандалов.
В апреле мы приступили к пролому станы. Работу можно было проделывать только во время прогулки, когда из камеры все уходили. Оставаясь по двое в камере, мы вели кропотливую работу разборки каменной стены: один из нас стоял у двери и наблюдал за коридорным надзирателем, а другой осторожно расшатывал в стене кирпичи. Работать можно было очень недолго, после чего нужно было до возвращения в камеру гуляющих успеть заделать пролом так, чтобы его было незаметно: кирпичи укладывали на место в пролом, всё место пролома затиралось сухой глиной, смешанной с мякишем хлеба, и под общий фон закрашивалось чёрной краской. Работать нужно было не только без малейшего шума, но и не пачкать пола. В силу этого работа с разбором стены протекала весьма медленно да мы и не торопились: бежать можно только в конце апреля, когда снег в лесах уже значительно должен стаять.
Однажды ночью на нашу камеру нагрянули с обыском: нас всех вывели в коридор. Сняли на нашей стороне нары и, стуча молотками по стене, обнаружили наш пролом, а потом нашли и ломик, заделанный в одном из столбиков нар. Меня взяли из камеры и увели в одиночку. В одиночке меня тщательно обыскали: дали матрац, подушку, одеяло и ушли. В эту ночь меня не беспокоили. Утром вызвал меня начальник и предъявил мне обвинение в проломе стены с целью побега.
– Доказательства, что это дело ваших рук, мы имеем. Что скажете?
Я молча пожал плечами и ничего не ответил.
– Нам известны и ваши соучастники… и вот это… – он пхнул ногой лежавшие на полу приготовленные нами к побегу выкрашенные в чёрную краску летние брюки и куртки, – Это нашли у вас и ваших соучастников в матрацах…
Я стоял молча и ничего не говорил.
– За порчу казённого имущества и попытку к побегу я имею право вас выпороть и отдать под суд, но к политическим я порку не применяю, а под суд отдать вас обязан, или, по предоставленному мне праву, я могу вместо суда в административном порядке продлить вам кандальный срок на один год. Выбирайте. И, кроме того, месяц работы в прачечной вместо карцера.
По суду мне могли продлить мой каторжный срок от двух до трёх лет. Я предпочёл год кандальных.
– Согласен год кандальных и работу в прачечной…
Соучастники мои получили по тридцать суток карцера. Так закончилась моя попытка выбраться из каторжного централа.
«Четырнадцатая»
Каторга ожидала смены начальства. Новый начальник должен был разрушить «либеральные» традиции Александровского централа и ввести тот режим, который обычно следовал за посещением Сементковского. Поэтому политическая каторга переживала скрытое волнение. Перспектива остаться в одиночке да ещё при неизвестности дальнейшего режима мне не улыбалась. Поэтому, пока Снежков ещё не уехал, я стал добиваться перевода меня в общую политическую камеру.
Я сообщил Тимофееву, чтобы он помог мне перевестись. Тимофеев спросил меня насчёт моих дальнейших «прожектов».
– Решил подучиться немного… – ответил я ему.
– Придётся в четырнадцатую, большесрочные там.
– А как, Снежков согласится?
– Ему теперь всё равно, ссориться он с нами не будет… Дня через три меня перевели в 14-ю. Я уже фактически вошёл в коллектив и стал активным участником его дальнейшей деятельности.
Моя подневольная жизнь значительно изменилась, меня как будто оторвали от непосредственной связи с тюремщиками, и я затерялся в общей массе политических каторжан, и моя энергия направилась уже не на борьбу с тюремщиками, а на борьбу внутри коллектива.
Четырнадцатая камера была угловой и помещалась на северной стороне корпуса. Зимой в этой камере стены всегда были мокрые, а в сильные морозы покрывались льдом, и каторжане, спавшие возле этих стен, всегда пребывали в состоянии хронической простуженности. Стены камеры леденели потому, что печь, отеплявшая две камеры, не давала достаточного тепла.
Здание централа было переделано из водочного завода и имело широкие заводские окна с густым переплётом рам и с толстыми железными решётками. Большие окна в зимнюю тору покрывались толстым слоем льда и снега и ещё более усиливали холод. Деревянные нары занимали две трети камеры и были расположены возле стен, оставляя небольшое пространство в середине, ещё стояли стол и две длинные скамьи. Постели состояли из соломенных тюфяков, таких же подушек, серых, грубого сукна одеял. Камера рассчитана на двадцать человек, но в ней помещалось 30–35. В углу возле печи стояли два стульчака с «парашами».
Состав каторжан четырнадцатой по своим срокам являлся верхушечным в коллективе: большинство имело сроки от пятнадцати-двадцати до бессрочной каторги включительно, и почти все большесрочные имели за плечами смертную казнь, заменённую каторгой, все были закованы, за исключением пяти-шести человек, имеющих малые сроки. Состояние сроков уже характеризовало четырнадцатую, как самую активную камеру коллектива.
Состав четырнадцатой по политическому и партийному составу был пёстрый. Самая большая партийная группа были эсеры, участники боевых дружин, участники разных восстаний и получившие каторгу за террористические акты; за ними шла группа разного толка анархистов; дальше шли пепеэсовцы, меньшевики; группа беспартийных участников восстаний и группа большевиков – четыре человека. Проминский Леонид, имевший бессрочную каторгу, Рогов Алексей, имевший восемь лет каторги, Петерсон, участник восстаний, и я, имевший двадцать лет каторги, – вот и вся группа большевиков, сосредоточенная в четырнадцатой к моему приходу.
Проминский, сын польского социал-демократа, за лодзинскую стачку сосланный в Сибирь, весьма нетерпимо относился к пепеэсовцам, заражённым националистическим духом. «Панские прихвостни», так резко отзывался он о них; поляки Проминского, в свою очередь, не любили и третировали его. Пройдя суровую рабочую школу, получив первые зарядки от большевиков, попадая, как революционер, в бесконечные переделки и попав, наконец, на каторгу, он остался и там упорным большевиком. Проминский был вспыльчив, мог наговорить грубостей, но имел мягкий и уживчивый характер.
Рогов Алексей был другого типа: это был большевик, неутомимый агитатор, высокий, худой, как мумия, почерневший от курения, он жил только рабочими и партийными вопросами. Во время вспыхивающих дискуссий он с непреклонной непримиримостью наседал на меньшевиков и эсеров, беспощадно вскрывая их мелкобуржуазную сущность. Проминский в такие моменты сиял и подсказывал:








