355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 5 » Текст книги (страница 5)
Собрание сочинений. Том 5
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:10

Текст книги "Собрание сочинений. Том 5"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)

Охота на фламинго

Там, где юго-запад Туркменистана упирается в астрабадские провинции Персии, в устье Атрека, вырывшего себе залив в мокрых и парных берегах, лежит поселок Гасан-Кули – джунгли и субтропики Туркменистана.

Бросаясь с высоких гор в море, Атрек разрывает под собой землю и, пятясь от Каспия, трусливо зарывается в ложбину берега и так граничит с морем полупресной мелководной лужей, утыканной заграждением камышей. Пароходы останавливаются перед Гасан-Кули в девяти километрах от берега, и пассажиры пересаживаются в большие лодки, из них в малые, из малых на арбы с высокими колесами и долго едут по морю на экипаже, пока сразу не въезжают в селение с ленивым равнодушием буржуа, возвращающихся домой с пригородных дач.

Море перед Гасан-Кули служит прохладной площадью, и только по нему можно удобно проехать на экипаже, не боясь пыли, удушья тесных улиц и попрошайничества мальчишек. Это гигантский парк воздуха, воды и неба, в котором пароход, и каик, и арба лишь отдельные виды шуточного, затейного транспорта, вроде катанья на верблюде в зоопарке или с русских гор на Ленинских холмах под Москвой.

Парк-море у Гасан-Кули богат оттенками воды и населен шумными птицами. Это зимний птичий курорт всего СССР. Они живут в камышах залива землячествами, бесцельно полощутся в воздухе, поглядывают за морем, поздно укладываются спать и прорабатывают погоду своих родин по остаткам северных ветров, растворяющихся последними каплями в погоде южного Каспия. Розовые фламинго ростом в десятилетних ребят шарят в воде, как тряпичники на свалке, клювами, изогнутыми в крюк. «Пуля не догоняет фламинго, – утверждают гасан-кулинцы, – мы догоняем птицу конем».

Привычкам птиц на зимнем отдыхе присуща капризность и некоторая распущенность. Они относятся к людям Гасан-Кули, как купальщицы к любителям подглядеть в щель раздевальни, – чуть-чуть презрительно и с напряженным искусственным равнодушием, за которым скрывается вызов, поза или смятение.

Фламинго забираются в воду по самый живот. В таком положении они не могут даже взлетать, потому что размаху крыльев мешает вода.

Тогда охотники-иомуды вздымают коней и во весь опор несутся в воду и по воде сотни метров, километр, пока не пробираются к птицам. Фламинго бросаются назад к мелким местам – и два ряда тел, черных и розовых, с криками и визгом стремятся друг другу навстречу. Конь быстрее фламинго и настигает жертву на глубоких местах. Птиц ловят арканом или бьют из ружей.

Глядя на эту охоту коней за птицами, где быстрота и отвага лошади соперничают с легкостью всадника, сразу соображаешь, почему у туркменов нет танца, как это обычно принято понимать. Туркмен никогда не воевал пешком, даже его базары в кочевьях – верховые, где продавцы и покупатели торгуются, сидя в седлах. Его настоящие выходные ноги – лошадь, а свои ноги – это так, домашнее, мало удобное. И танец туркмена – это ход и бег на коне. Он мечется в седле, как на брачном ковре, он нагибается пружиной и, выпрямляясь, выбрасывает коня в воздух, он висит на его боку, как нарост, – и у обоих у них одно сердцебиение и одна дрожь в мускулах. Они понимают друг друга с полудыхания.

Есть еще, кроме охоты на фламинго, игра козлодрания, когда молодые ребята на конях вырывают друг у друга барана. Здесь ставка не на быстроту, но на увертливость, – на умение с карьера поворачиваться назад или бросаться в сторону с такой сокрушительной силой, что воздух отталкивает накрененного коня и этим выпрямляет его прыжок. Если конь упадет на таком скаку – кажется, его скелет выскочит из кожи и, прежде чем разбиться, прыгнет еще в последний раз, хрустя костями.

Птицы в Гасан-Кули, будь-то наивные кулики или утки, боятся лошадей больше, чем человека. Лошади, наверно, кажутся им породою странных, редко летающих хищников, которые ведут не совсем понятный образ жизни. Впрочем, здесь птицы привыкли ко многим бытам, и только человека может изумить манера жить хотя бы того же фламинго. Из-за своих длинных ног фламинго вынужден строить из глины чрезвычайно сложные гнезда-каланчи, равные длине ног. В ямку, наверху каланчи, самка кладет яйца и сидит потом на своей каланче, будто верхом, свесив ноги вниз и упираясь когтями в землю. На европейца вид фламинго в гнезде производит впечатление невыразимо смешное, а если не знать, что это за штука, можно твердо уверовать, что какой-то чудак построил открытую уборную и сидит себе в ней на глазах у всех.

Но танец коней за фламинго – танец-охота, хотя и похож на лихо поставленную киносъемку. Иомуды ловят фламинго на продажу музеям, зоопаркам, коллекционерам. Это, если хотите, редкий вид промыслового танца. Впрочем, охота на фламинго, при всей ее красоте, – к счастью, не основное занятие населения. Гасан-кулинцы по преимуществу рыбаки и, может быть, временами контрабандисты. Гасан-Кули получает питьевую воду из Персии, и гасан-кулинцы пьют со своими соседями из одной чашки и так же запросто делятся жизнью. Рыбные промыслы Гасан-Кули убоги и оборудованы средневеково, несмотря на то, что могли бы быть богатейшими на всем юге Каспия.

Если счесть местных рыбаков и рабочих на промыслах за пролетариат, то вдоль всей туркмено-персидской границы Гасан-Кули единственный пункт промышленности и советского рабочего класса. Но до сих пор работы здесь особенной не было. Работники не едут сюда, обследователи не заглядывают годами, почта работает порывами, очень редкими, что объясняют тем, будто тигры пожирают всех почтальонов. Кстати, всегда вместе с почтой.

Госторг предлагал осесть в Гасан-Кули экзотическим отделеньицем – заготовлять на экспорт живых тигров, барсов и фламинго. Страшно подумать, сколько будет побито здесь уток и певчих птиц в первом заготовительном азарте. Но азарт, даже в неудачности своей, не порок, – тигров ловить все-таки нужно.

Экзотика Гасан-Кули, однако, не в тиграх. Экзотичен воистину климат этих теплых и сырых мест, заросших, как плесенью, джунглями камышей и дикарями-растениями субтропиков. Здесь – разводить пробковые дубы, гвайюлу, египетский хлопок или нежнейшие эфироносы. И судьба Гасан-Кули – быть фабрикой на плантациях и колхозом в заливе.

Природа вместе с пограничными обстоятельствами создали из Гасан-Кули наилучшее место для сооружения новой жизни. Устье Атрека образовало мелководный рыбный бассейн, своеобразный заповедник рыбы, климат готов принять к себе посевы самых капризных растений жаркого пояса и выстроить на камышовых пожарищах промышленные леса.

Жители Гасан-Кули утверждают, что поля здесь многого не дадут: птицы съедят осенью весь урожай и не позволят засеять озимые – выскребут из пашни все засеянные семена. Но птицы нужны Гасан-Кули для науки. Когда-нибудь сюда восторженно въедет исследователь и, пожив с птицами год или два, напишет нужную книгу о птичьих нравах, птичьих сообществах и еще о чем-нибудь, что окажется всем полезным до чрезвычайности. Даже сельчане замечают здесь, что из года в год у них появляются птицы-переселенцы, которые никуда не улетают, а приживаются в камышах и выводят птенцов – чистых гасан-кулинцев. Другие, наоборот, покидают родной залив, чтобы примкнуть к полчищам зимовщиков для путешествий на дальний север.

Несмотря на обилие певчих птиц, у туркменов нет повадки держать их в клетках. Увлечение певчими птицами явление вообще редкое на Востоке. Оно наиболее сильно в Персии и является потехой почти специально торгового класса, иногда превращаясь в вид рекламы, потому что кенарей держат вместо вывески или плаката – возле хорошего кенаря собираются слушатели – для лавки это полезно.

В чайханах птицы заведены в качестве недорогой и неутомительной музыки для посетителей, но нигде никогда не встречается в Азии бескорыстный любитель птиц. Никогда клетка с птицей не была на Востоке типическим украшением обывательского жилища, как в наших российских местечках. На Востоке любят птицу служивую – охотника, зазывателя посетителей, истребителя насекомых. Собаку здесь держат те, кому она необходима, и тоже – рабочую. С собаками никто не гуляет по улицам, собак тут на выставках не показывают, с ними, не мудрствуя лукаво, работают пастухи и охотники.

И собака в Азии – крепкая, умная, исключительной энергии, настойчивого ума. В сравнении с этим повадки российских граждан, их любовь к домашним животным, их затаенная мыслишка завести кошку или даже две, а то и собачку-волка кажутся мало что лживыми, но и бесконечно противными, ханжескими. Это реминисценции собственничества, явления внутреннего кулачества.

Есть сказка: нищий сидел у лавки богатого горожанина. Рядом с хозяином сидела на цепи старая умная обезьяна и лениво грызла орехи.

Нищий спросил:

– Господин, как давно ты бросил ремесло «маймунчи» и как случилось, что оно принесло тебе такое счастье, что ты теперь кормишь эту скотину отборным орехом?

Он не мог понять, зачем было торговцу держать у себя в лавке прожорливое животное, если не ради нежных воспоминаний о тяжелой молодости.

Торговец ответил:

– Дурак, я никогда не ходил с обезьяной, а купил ее, открыв лавку, для своего удовольствия, о котором давно мечтал.

Нищий пожал плечами, ничего не поняв.

– Я ходил с обезьяной, чтобы открыть лавку, а он открыл лавку, чтобы в ней сидеть с обезьяной. Я желал лавку – и стал нищим. Он желал иметь обезьяну – и стал купцом.

Когда иомуды – охотники на фламинго – падают с конями в воду и окружают птиц, розовые крылья фламинго бегут по сине-серому взморью, как отяжелевшие облака. Впрочем, с тою же образной точностью их можно сравнить с мокрым цветным тряпьем, которое моют, волоча на веревках. Редкая птица успевает достигнуть мелей, но, достигнув, стремительно прыгает в воздух и пропадает в нем. Другие же не успевают покинуть воды и скоро повисают за седлами и на арканах кусками неба, которое вздремнуло на морской волне и, настигнутое людьми, было тотчас расхищено для продажи Госторгу.

Таков единственный смысл экзотики.

К вопросу о культстроительстве в пограничных районах

Итак, начинается песня о ветре.

Вл. Луговской


Из Индии в нашу Ср[еднюю] Азию на авто можно промчаться в обход Гиндукуша с запада в течение трех-четырех суток (от Чамана до Кушки).

Гурко – Кряжин

Птица, утром покинув пушкинские сады, к ночи может увидеть горы Северной Индии. Пыль, затмевающая солнце над городом Кушкой в часы южного ветра, идущего с дикою скоростью, еще не успевает потерять запах индийской земли, как падает желтою изжарью на землю и человека в пограничной Туркмении. Тучи не успевают насытиться туманами Гиндукуша, как уже текут сыростью над миндальными рощами позади Кушки или просыхают над жаровней тахта-базарской равнины, вися тряпьем на веревке горизонта.

Караваны Афганорусса входят в Кушку со стороны поселка Полтавского, учредившего Украину хат и садиков на прирубежных пустошах. Девки выскакивают к воротам и кричат поводырям верблюдов:

– Чего привезли, страшидла? У-у гадюки, ходите к нам чай пить, песни играть будем!..

Афганцы торжественно смеются и машут руками, верблюды путают свой шаг, толкаются, выскакивают из строя, и ровная мелодия колоколов переходит в аккорды с частыми паузами.

Похоже, что караван исполняет марш перед входом в город.

Кушка, бывшая крепость, обнесена стеной, ветхой, как забор провинциального цирка.

Афганцы проходят ворота с дикими криками, и в воздухе улиц, занятом полковою музыкой и песнями, начинается давка и разноголосица воплей.

Раньше, до революции, ни один азиат не проникал внутрь стен.

Теперь иные законы: сдав груз, караванщики сходятся в кооперативе, где, как на выставке счастья, долго и чувствительно выбирают ситцы, чайную посуду и парфюмерию. Потом они отправляются в аптеку за хиной и в кондитерскую за местным печением, которое любят покупать еще теплым и мягким.

Их можно видеть позже в поселке Полтавском, на скамейках перед хатами. Они играют на губных гармошках и поют с девчатами песни из русско-афганских слов.

Даже здесь не расстаются они с купленными вещами – с примусами, сковородками и полотенцами. Еще они любят оцинкованные ведра, – складывают в них все покупки и ходят, подбоченясь, с ведром на согнутом локте.

Возвращаясь к себе домой, они рассказывают о Кушке. Слух идет со скоростью ветра, ветер в Индию быстр, в деревнях Северной Индии запоминают славные случаи, происшедшие с поводырями верблюдов в городках за советской границей.

Но что могло бы произойти?

Они видели красные с черным плакаты на стенах: человек держал над головой молот. Туркмен шел в кооператив Туркменберлишика, перед которым стояли тракторы. Женщина выводила шелковичных червей.

Они слышали музыку батальонных оркестров и хоровые песни перед праздником джигитовки, для которого приготовили пограничники целый лес вешек и вырыли траншеи. Они видели колхозников из Полтавского и касались руками трактора. Они встречали слухи о бродячих колхозах, кочующих по глухомани южных Кара-Кумов, и сами доходили до мысли о том, что колхоз – это новый род, новое племя и скоро вместо рода Черных или Вожатого Козла появятся другие роды – роды Бедных из Дивона-Дага или красных кавалеристов-пограничников.

Товарищ Купершток, зампредревкома южных Кара-Кумов, мог бы рассказать удивительные истории из своей киплингианы о том, как он правит пустыней с седла, о том, как колхозы кочуют от колодца к колодцу и чабаны разных стад спрашивают друг друга при встрече: «Вы чьи?» – «Мы имени Ленина…»

Новости идут за рубеж со скоростью ветра.

В Гаудане, на самой черте границы, возле поста, стоит деревянная арка. На ее гребне написано, что отсюда начинается СССР. Караван-баши, ведущий верблюдов из Персии, всегда поднимает голову и читает в сотый раз известную ему надпись. Он относится к арке, как к газете. Он читает, в надежде узнать свежие новости, те, которых не знает еще он. Он будет делать это пять, шесть, десять лет; и если добавится надпись, он остановит верблюдов, прочтет изменение и расскажет о том всюду, где будет.

А в Феисабаде, что лежит в полукилометре от станции железной дороги, вблизи Ашхабада, пограничники-персы приветствуют проходящие поезда, махая руками.

Рассказывают, что, когда привезли сюда первый трактор, гарнизон персидского поста, с винтовками в руках, прибежал смотреть стальное чудовище, нимало не заботясь о соблюдении правил хорошего пограничного тона.

В Боссаге СССР граничит с Афганистаном колхозами. Все, что происходит в колхозах, сейчас же делается известным за рубежом. Прибытие семфонда, опубликование налоговых льгот или обещание трактора усиливают реэмиграцию к нам беднячества, ушедшего с кулаками в первый период коллективизации.

Когда два соседних колхоза объявили между собой соревнование в перевыполнении плана освоения новых земель под хлопок, в чайханах за рубежом держались пари – который из двух колхозов возьмет верх, потому что все было известно спорщикам: и технические возможности, и людские силы, и руководство.

На мервском базаре джарчи – глашатай – поет декреты. Его слушают, как певца, и руководящие мысли запоминаются в плане искусства; а в старой Бухаре толпы людей стоят перед пожелтевшими плакатами кино и переживают их эпос и драматизм с азартом истинных любителей сюжетной живописи.

Тут вспоминаю я: долгий оранжевый вечер на пустырях станцийки Киркичи, у берега Аму. Воздух наполнен неясными шумами реки, первыми звездами и огнями города Керки на противоположном, ускользающем в ночь берегу. Мы ждем переправы. Ветер бежит по реке, спотыкаясь о нас и о бочки с нефтью, тоже ждущие переезда. Быстро и грузно темнеет.

В полной темноте подходит, рыча и икая мотором, странное судно. Оно напоминает корабль Библоса – египетскую морскую галеру, – так низко и косо лежит оно на воде, скрипит в бортах и, как когтями, цепляется скрюченными колесами за воду.

Мотор хулиганит в надпалубном помещении и орет разъяренным зверем.

Взяли «фордзон», заперли его в клетушку на палубе гигантского каика и заставили толкать судно через реку. Мы переправлялись в Керки с чувством людей, сидящих на спине быка. Бык в бешенстве преодолевал реку, то низко опускаясь в воду, то подпрыгивая над ней через силу.

Когда мы вылезаем в городе, становится совершенно темно. Мальчишки навьючили наши вещи на осликов, и двинулся караван людей в городских пальто через смрадные входы базаров, предместий и побочных улиц. Мы освещали путь свой карманными электрическими фонарями, и издали можно было принять караван наш за похоронную процессию с факелами. Город открылся неожиданной музыкой дудукчи на крыше хорошо освещенного Дома кино. Музыканты и певцы шумели на добрых пять километров. В заезжем зверинце – напротив – волновались звери.

Толпа заполняла улицу прочно и спокойно.

Я увидел – большинство равнодушно стояло спиной к кино и рассматривало развешанные по забору великолепные картины зверинца. На картинах веселые пестрые птицы сидели, позируя гордостью и презрением. Тигр с раскрытою пастью произносил зловещую речь. Улыбались лисицы. Попугай вызывающе глядел своими циническими глазами.

Я вспомнил Бухару, плакаты кино, жажду людей видеть, мечтать и думать. Я вспомнил рассказы фельдшера в Чимен-и-Бите. По ночам к нему приезжают пациенты с афганской стороны: он им дергает зубы, очищает желудки, предотвращает припадки малярии.

Ожидая приема, они мудро сидят в созерцании страшных картин наркомздравских санплакатов, которые непонятно-жутки, как сцены мифического страшного суда. Они заучивают глазами все подробности заражения надкостницы, черты сифилитических язв и детали правильного ухода за ребенком. Они не знают, что из всего этого им придется пережить лично, и мужественно доверяются науке.

Слабые духом вытаскивают из-под халатов зубные щетки, некогда полученные от фельдшера, и небрежно играют ими, как маленькими идолами или талисманами. Уходя домой, все они просят в подарок плакат. Им обычно отказывают.

В своей повести «Лубок» я рассказал о том, как рисунчатые обертки из-под мыла вошли в большое искусство многих старых ковровых орнаментов. Ковроведы знают также влияние ситцев и обоев на философию рисунка, а пограничники могут всегда предложить несколько историй, из которых легко усматривается польза агитационной графики.

В Афганистане старые советские плакаты – довольно ходкий товар.

Не объясняется ли это неясной традицией древнего Герата, бывшего столицей среднеазиатских миниатюристов?

Здешним людям можно показывать произведения, непонятные рядовому москвичу, – и хорошо бы граничить нам на юге красноречивою изгородью плакатов.

Есть большой смысл…

Впрочем, это относится к другой самостоятельной теме: искусство в обороне границ.

День женщины

– Чорт возьми, сегодня мы едем в пустыню! – вдруг вспомнив, говорю я и радостно просыпаюсь от крепкого и томного сна.

Ночь, и за шерстяным пологом кибитки чувствуется холодный и мокрый ветерок капризного весеннего рассвета.

Лай собак носится в воздухе заблудившимся и неспадающим эхом, звучно вздрагивают проснувшиеся лошади, и беспокойная зевота одолевает спящих рядом со мной в кибитке пастухов.

Я не чувствую никакой усталости, хотя спал недолго и больше ловил в памяти заблудившуюся мысль о походе, чем по-настоящему спал, – то есть, перестав себя сознавать, пребывал в полном отдыхе. Всю ночь, беспокоя меня навязчивым сновидением и заставляя ворочаться с боку на бок, полуспящего сознания моего касалась какая-то важная мысль. Теперь я владею ею, и чувство прекрасного покоя и свежести наполняет меня быстрым, движущимся по телу теплом.

Я просыпался частями, медленно следуя ходу рассвета. Сначала проснулась изнутри голова, мозг, потянувшись, включил себя в сеть возникающих раздражений и поймал мысль, тревожившую его во сне. Вслед за мозгом проснулся слух, и, еще ничего не видя, я уже знал, что за кибиткой бродит туман, что ветер пробегает по неукрытым и озябшим лошадям, заставляя их вздрагивать с шумом, напоминающим бег гардины на кольцах, раздвинутой резким движением. Потом проснулись глаза. За ними, щекоча мускулы, стало лениво просыпаться тело. Волнуемая снаружи ветром, как дряхлая взволнованная овца, вздыхала своими боками кибитка. Зола очага ползла из стороны в сторону, напоминая стайку испуганных насекомых, и, не впору чем-то встревоженный, плаксиво завыл и сейчас же умолк в темном углу комар.

Эхо собачьего лая, часами носившееся в ночной темноте, исчезло. Собаки приблизились к кибитке и сосредоточенно обнюхивали ее, как бы справляясь, скоро ли проснутся хозяева, каковы будут их распоряжения на день и не предвидится ли каких-нибудь неожиданных новостей. Я протянул руку и тихо разбудил своего товарища – секретаря соседнего аулсовета. Осторожность, с которой я коснулся его, отразилась в нем призывом к осторожному пробуждению, сигналом к бдительности, и он мгновенно оказался сидящим на кошме, готовый встать и броситься в драку, и глаза его следили за моей рукой, которая одна могла сказать, куда надлежит ему обратить себя. Было необдуманно будить уставшего человека, и я не знал, что ему сказать в свое оправдание. Но, должно быть, он расценил мое молчание как растерянность европейца и сам обратился в слух.

Быстрый оранжевый свет на глазах приближался к нам сквозь кошмы кибитки. Он двигался так быстро, как может двигаться нечто от человека, и в такт шагам, явственно доносящимся снаружи. Кто-то шел и нес на себе огонь.

Мы встали, ползком добрались до выхода и окунулись в мягкий блестящий воздух раннего утра, игравшего красками еще лунного неба, сырых, поблескивающих, как раскаленная зола в печке, песков и отражений зелени у далекого волнистого горизонта.

Мы оглядели пески и увидели вереницу женщин, идущих с кувшинами дымящегося овечьего молока. Солнце двигалось их шагами.

– Откуда они? – спросил я.

Караван молочниц был необычен. Откуда, действительно, могли итти эти женщины в час, когда еще только проснулись псы, где же застала их ночь и куда шел их путь?

– С овец, – ответил мне товарищ, – то есть с молока. – Он откашлялся и еще раз сказал, уточняя свои слова: – С хозяйства!

Но почему же я не слышал, когда они выходили из кибиток, готовили кувшины, строились толпой?

Мой товарищ пожал плечами и резонно оказал мне:

– Молоко теплое, – пойдем выпьем, согреемся.

Мы пошли навстречу хозяйкам, и одна, ускорив шаг, приблизилась к нам, с радостной готовностью глядя в глаза. Ее лицо было измучено, и худые синие руки, выпачканные молоком, уже дрожали от усталости. Она присела на корточки, мы сделали то же, и шопотом, отчетливым, как голос, но почти неуловимым, она спросила о чем-то моего спутника. Она вскочила и, пронесясь красной тенью – вся она была сверху донизу в красном, – исчезла за дальней кибиткой. Мы не успели ничего сказать друг другу, как она вернулась с двумя пиалами и налила их пахучим, с пузырьками, молоком, потом присела на корточки; и пока мы пили, она радостным шопотом что-то стала рассказывать моему спутнику. Женщина говорила, и товарищ пил все медленнее и медленнее. Когда он поставил пиалу на песок, она была еще наполовину полна. Прекращая шопот, товарищ мой вдруг произнес много слов тоном, который всюду, всегда, каким бы ни был язык, означает гнев. Голос его испугал чей-то храп, сон каких-то людей притаился в соседней кибитке, женщина схватила свой кувшин и побежала, оглядываясь на нас.

– Что случилось? – спросил я. – Что вы сказали?

Он глядел в землю и механически, сам того не замечая, полоскал пальцы в теплом, медленно стекающем молоке.

– Объясните мне, что случилось? – приставал я.

Но он встал, крикнул в воздух, чтобы оседлали наших лошадей, и, отшвырнув носком сапога пиалу с молоком, сказал мне коротко и любезно:

– Поедем, пожалуйста, я тебе потом расскажу.

Я отъезжал от кочевки с досадой и недоумением. День в пустыне начался для меня легким и праздничным, и изломать его было просто обидно.

Когда мы потеряли из вида кочевку, мой товарищ сказал:

– У них – вот в чем дело – у них, брат, сегодня праздник. Да. Она так мне сама сказала – большой праздник, гости приедут из разных мест, родственники… Плов будут варить, и бахши приедет песни петь.

– Ну смотри, пожалуйста, – сказал я, – до чего же ты вспыльчивый человек. Сколько времени я искал случая посмотреть на туркменский той (пир)! Эх ты, чудак человек!

Солнце, выплеснутое в пустыню, уже жгло последний воздух утра. Наши лошади спотыкались о ползучие черепки черепах. В стороне глиняными кувшинчиками стояли у своих нор внимательные желтые суслики. Они не подавали никакого признака жизни. Месяца через два, как выгорят последние травы, суслики и черепахи, бездельно и терпеливо отнаблюдав свое короткое лето, начнут летнюю спячку. Они проспят горячие месяцы и проснутся осенью, в дожди, когда сквозь желтый пепел летних трав начнут пробиваться новые побеги.

По сусликам старики определяют лето.

– Посмотри на них, – говорю я товарищу, – и скажи хоть, какая погода сегодня будет.

Мы выехали вчера из большого приамударьинского кишлака проведать колодцы вокруг его летних пастбищ, в пески, где басмачила лет сорок тому назад Аму-Дарья и когда-то стоял своим шерстяным городом хивинец Тимур. Еще до сих пор богат водою колодец из трех шахт, каждая в форме овала, расположенных лепестком трилистника, то есть тамгой – гербом Хромого. Еще до сих пор свежа и благополучна вода его. В двух часах верблюжьего хода есть другой, сделанный мастером Искандером, которым пользовался теперь человек Ашраф Ибрагимов. В верблюжьем получасе от него – других два, и опять того же мастера, имя которого давно уже стало именем пустынной воды.

Еще вечером в кишлаке сказал мне товарищ мой, что нужно смотреть колодцы как инженерию и в то же время как историю туркменской культуры, как бытовую базу и как платформу классовой, неповторимой в иных местах, борьбы. И слов не передать – их не было, – одним дыханием и жаром жестов – так, как итальянец о римском форуме или москвич о почти безыменном искусстве своей городской старины – он все перечувствовал передо мною, чтобы я понял колодезный период туркменской жизни.

Что история туркменов, гонимых хивинскими узбеками с севера, всегда шла на юг, к верховьям азиатских рек, владея головами которых, они могли бы повелевать Азией. Что, бросив непоспевающую за конем цивилизацию, туркмены налегке, в кибитках, пробивали в песках дорогу колодцев, а передвигаясь, засыпали колодцы позади себя, чтобы обезопасить свой тыл пустыней. Что, осев, туркмены сделали колодцы своими первыми городами. Что искусство началось из тем о воде. Что мастера колодцев незабываемы. Их мастерство – цивилизация. О методах их работы он мог бы говорить мне распространенно – так, как перс о своей религии, как турок о явлении природы, не знающем никакой параллели.

Он готовился ввести меня в жизнь колодцев, как вводят в музеи, объясняя не только его сокровища, но и самые стены дома, перечень событий, в нем происшедших, и биографии замечательных лиц, посетивших его. Именно так он начал мне историю Ашрафа Ибрагимова – хозяина колодца в форме тамги Тимура, и Ата Гельды – хозяина трех соседних колодцев.

История этих людей коротка и поучительна. Она начинается с мастера Искандера. Когда Ашраф Ибрагимов, очистив Тимуров колодец и обложив края его жженым кирпичом, стал – в силу вложения капитала – хозяином источника и выразил твердое желание получать аренду за водопой чужих стад, кую-уста Искандер обмолвился, что он был бы также непрочь получить плату за помощь ему в ремонте. Ашраф Ибрагимов, однако, отказал ему в этом, ссылаясь на то, что помощь была незначительна и что ему некогда. Тогда мастер поклялся, что он отобьет у Ибрагимова доходы с воды, захваченной жульнически, ибо нигде не сказано, что за воду из древних колодцев можно брать плату. Был колодец Тимура велик, чист и построен из привозного гранитного камня, и никто не поверил, что Искандер, не имея за душой ничего, кроме злобы, построит такой же.

Мастер бил руками землю, говоря:

– Земля свидетель – сделаю!

Но один ему поверил – Ата Гельды и, поверив, дал мастеру денег на расходы. Долго ли, коротко ли, но построил Искандер по соседству с тимуровым три своих бедных и грустных колодца, обложенных изнутри вязкой из веток кандыма и обнесенных сверху высокими глиняными краями. Вода в них была, правда, грязной и солоноватой, но для овец это и надо, зато оказались колодцы дешевы, водообильны и просто построены, именно так, как надо строить в этих местах. Ата Гельды, давший деньги, стал их хозяином и нанес убыток соседу.

На том и кончается история двух конкурентов и начинается наша, потому что мы ехали наложить на них налог или произвести советизацию всех четырех источников.

– Ты не ругай меня, – сказал товарищ, – у них той, но я не могу быть на таком тое. Много человек я оскорбил бы сегодня и себя не сдержал бы.

И он рассказал мне медленную историю о том, что здесь, в этих песках, нет ничего, что можно взять для завтрашней жизни, и она – завтрашняя – должна возникнуть ни на что не похожей, и о ней нельзя рассказывать вперед, потому что слова не определят ее. Он говорил мне об этом с жаром горечи и обиды. Я смотрел на него. Мы были в пустыне одни; на желтом фоне песков рябой черно-красный халат его светился, как радуга, а на сапогах, громоздких и одеревенелых от многолетней грязи, песок натер шершавые, будто волосистые язвы.

Такие, как он, ходили с Моисеем искать Ханаанскую землю, завоевывали Аравию с Магометом и прошли вдоль и поперек Азию под началом Тимура. Рука его, которой он поощрял свои слова о завтрашней жизни, была рукой терпеливого человека. В старом халате, в незнающих погибели сапогах, он мог искать свою землю с суровою трезвою упрямостью, с презрением к времени, равнодушный ко всяческим испытаниям. В его жестах было такое, что потом, когда человек умирает, относят к истории, как характерный след своего века. И в то же время все в нем было от своего народа, старое, известное, из самой крови возникающее. Есть такие карты – Волга в веках, ее русла в X, в XII, в XX веках, – так и он был для меня не человеком, но картой туркменского бедняка во времени. Может быть, именно таким, в тех же самых рыжих взлохмаченных сапогах, был Магомет в молодости, когда он писал стихи, и так же крепко и верно поднимал к глазам руку пастух Худояр, легендарный хан кара-кумской нищеты?

– А праздник у них сегодня женский, – сказал он мне, – и не вообще, а личный праздник той самой женщины, которая угощала нас молоком. У нас еще существует зверский обычай, запрещающий женщине разговаривать со старшими родственниками мужа. Со свекром женщина не имеет права разговаривать в продолжение всей своей жизни. Понял? В течение всей своей жизни! А свекровь и жены старших братьев дают свое разрешение по прошествии нескольких лет. Она (он имел в виду женщину с молоком) вчера получила такое разрешение от свекрови, на четвертый год жизни с мужем, и сегодня поэтому будет праздник у них, зарежут барана и всю ночь будут петь песни. Женщина, налив молока, попросила, чтобы я – коммунист – сказал речь на ее сегодняшнем празднике, потому что ежегодно я выступаю со словом восьмого марта и все думают, что я специалист по жендвижению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю