355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 5 » Текст книги (страница 2)
Собрание сочинений. Том 5
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:10

Текст книги "Собрание сочинений. Том 5"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)

Пока мы проходим вокзал, в котором, как в стоячей яме, перемешались светы луны, электричества и керосиновых ламп, все меняется.

Другая луна – нелепой величины, как сползающий со столба газокалильный фонарь, – влачит по крышам и по деревьям свое студеное сияние. Воздух так тонок и прост, что его не чувствуешь. Город пахнет влажной домовитой зеленью и конским навозом. Кони гуляют на улицах. Ночью же – это все одна ночь – мы идем в Дом Красной Армии. Луна то идет с нами рядом, то удаляется в переулки, и мы обгоняем ее.

В клубах буфеты для того, чтобы людям было легче знакомиться. Мы подчинены этим правилам, и, пока выбираем свой ужин, знакомые уже есть и вежливо спрашивают, что нам хочется слышать и что повидать. За ужином из селедки и торта мы узнаем о саранче (Кушка боевой в этом плане район), о белуджах (белуджи – соседи) и подвигах пограничников.

Невероятные человеческие судьбы запросто передаются нам неискушенными в выдумках рассказчиками. В суровых субтропиках Кушки некого пустогорья, таких безлюдных, таких запустелых, что они напоминают временами горы дальней Сирии или выжженные солнцем и объеденные саранчой плоскогорья внутренней Палестины, во всю мощь развивается и благородство, и воля, и смелость. Дряблый, покладистый характер не уживается в этой суровой глуши. Одно волевое упрямство, упорство, настойчивость способны здесь жить, развиваться и безнаказанно мечтать о завтрашнем дне, который всем рисуется таким, какого еще никто не знал.

Мы выходим. То ли луна загорелась и не зайдет, пока не сгорит без остатка, то ли рассвет уж: трубят трубачи, и кони без недоуздок хулиганят на улицах, задевая прохожих. Разъезд с кучей зеленых вех клубит на рысях. Всюду военные, штатских и женщин не видно. Так выглядели, думаю я, старые городки на Кавказской линии при покойнике М. Ю. Лермонтове.

Что такое Туркмения

Из Кушки Туркмения видна как на ладони. Это, понятно, образ, а не географическое открытие. Кушка – особенный город, характер его строг и открыт. Здесь жизнь организована до самых простейших мелочей, и голове ничего не остается, как обобщать. По жизни здесь ежедневно отдается приказ начальника гарнизона, и все с вечера уже знают, что им придется делать назавтра, а так как Кушка город единого дела и общего для всех быта, все проходит в мудрейшем порядке и даже в некоторой праздничности. Утро начинается музыкой. Сначала кажется это странным – что за бездельщина? Но утро рабочее, раннее, очень обычное, трубит в горны. Оркестры, напоминая армии перелетных птиц на отдыхе, шляются партиями по площадям и играют мелодии, которые едва ли отличаются одна от другой чем-нибудь, кроме аллюра, – мелодии шагом, мелодии рысью или наметом; и скоро я привыкаю к различию темпов и могу уже сказать: вот, слава аллаху, заиграли, наконец, они шагом.

Кушка лежит на скате широкой речной долины, переходящей у границы в ущельице. С гор, с Казачьего перевала, она похожа на горку белых с розовато-рыжими пятнами яблок, переложенных зеленою стружкой.

Из библиотеки Дома Красной Армии нам приносят ворох старых военных книг о туркестанской кампании и о взятии Кушки. В книгах – рассказы о генерале Комарове, седеньком старичке в очках, о том, как «жалостливо и миролюбиво» покорял он туркменские племена. Там же живописался штурм Скобелевым крепости Геок-Тепе и давалась расценка этого дела – как начинания отменно дерзкого и примечательного во многих военных смыслах.

А утром мы ходили купаться с Всеволодом Ивановым на реку Кушку, за крепостную стену. Сизые железные ворота крепостной стены стояли на карачках, подпертые несколькими поленьями, и за стеной сейчас же начинался берег реки, изжеванный наводнением. Толстые пласты ила, коряги, полуразмытые основания крепостной стены, растрепанные линии проволочных заграждений, просолонь береговых впадин, вонь мусорных свалок. Кусок колючего сооружения выглядывал из воды, было опасно купаться, потому что река могла итти еще по одной-двум колючим изгородям; но все же мы купались и потом, лежа на солнце, долго смотрели на крепость со стороны реки.

Ее стена, пробуравленная бойницами, давно уже превратилась в старенький, никому не нужный забор, на нем кое-где сушились ковры. Куры долбили основания стен, вырывая в них пещерки от солнца; козы шатались по гребню. Этой стеной никто не интересовался – зачем она? Ее не починяли, наверное, с того самого дня, когда генерал Комаров, прогнав мятежных афганцев, взял сию крепостцу под покровительство русского царя. Это широкий глиняный забор, сохранившийся для нужд крепостного хозяйства, или, быть может, история, которой некуда больше деться.

– Так выглядело Геок-Тепе при Скобелеве, – сказал я. – Так же вот рылись куры в бойницах, и река так же размывала стену в глиняный кисель.

Пришел Скобелев и придумал страшное себе и своим егерям учение – брать эти козьи стены законами европейских войн. Подкладывали фугасы, и они взрывали стены, обращая их в пыль. В образовавшиеся бреши полковник Куропаткин бросал обезумевших от жары и безводья егерей, штыки которых были раскалены, как вертела.

Так все это мне представлялось отчетливо, и сражение генералов, и очумевшие от голода люди за стенами крепости, и деревянные ее ворота, простеганные железом, в которые сквозь железо и дерево, умершие от старости, со скрипом и визгом проникали топоры егерей, что я вправду, в лицах пережил осаду, как если бы она происходила сейчас.

В то время, как генерал Скобелев пробовал на туркменах достижения своей техники, пытаясь ужасами фугасов сломить упорство противника, последний – теперь это известно – не знал, кому надо сдаваться и можно ли это сделать, входил ли в план белого генерала прием пленных, или по плану его надлежало всем умирать под глиняными развалинами?

…Туркмения лежит в складках пустыни островками оазисов. Здесь люди живут, чтобы бороться за право жизни, потому что девяносто пять процентов их родины – это безжизненные пески, и только пять процентов могут поить и кормить человека. На пяти процентах земли, отвоеванной от пустыни водой и садами, идет героическая борьба со стихиями. Борьба эта классовая. В простой и жестокой туркменской стране, одной рукой отодвигающей от себя пустыни, а другой строящей новую жизнь, народ так беден, как никогда не был беден русский крестьянин.

Туркмения – страна средневековых нравов, средневековье двадцатого, революционного века. Семь-восемь лет тому назад здесь торговали женщинами и еще на нашей советской памяти, то есть позднее 1925 года, в аулах снимали с цепей жен-изменниц и родовых врагов. Мне рассказывала партийка в ауле историю прошлого года, когда дехканку, члена уика, муж изуродовал до полусмерти на глазах сельсовета, и никому нельзя было вступиться за нее, так как считалось, что экзекуция носит легальный и показательный характер.

Туркменистан – страна, в которую еще надо путешествовать, ее еще следует открывать, как это ежегодно делает академик Ферсман, когда неожиданно находит сто тысяч человек жителей в кара-кумских песках, считавшихся необитаемыми; и вместе с тем Туркмения страна, где люди привыкли ценить организованность, где коллективизм, общность, массовость издревле лежали в основе их водного хозяйства и потому обладали отделкой, четкостью, мелочностью, прошедшими через века и века.

Туркмен поэтому очень чувствителен к мелочам организации. То, что тульскому или рязанскому крестьянину даже и не бросилось бы в глаза, мервского или чарджуйского хлопковода может задеть или оттолкнуть.

Законы их водной коллективности, классово, конечно, рассчитанные, были всегда законами тончайшей трудовой механики. В ней не бывало никаких срывов, недоговоренностей, непредусмотренных случайностей.

В советской Азии, воспитанной на примитивно-общественных навыках водопользования, умение организовать труд есть единственное право на командование и управление. Судьба поливов, урожаев, каналов, колхозов есть отражение судьбы организованного труда.

В один из вечеров, после поездки вдоль афганской границы по пограничным постам, Н. Тихонов и В. Луговской вернулись из джемшидского колхоза в Чемен-и-Бите. Они рассказывали, что молодые колхозники вырыли для быков хлева – глубокие, как могила, ямы – и опускали в них животных на канатах. Утром вытаскивали на канатах обратно. К ним поехали шефы-красноармейцы и лопатами сделали пологий спуск в яму, превратив ее в землянку.

Это было событие, равное изобретению первого дома.

В Кушке, показавшей нам пограничников и кочевников, уже определились рабочие темы. Галлерея возможных героев расширялась ежеминутно. Люди шествовали к нам в память, как в гостеприимные чайханы, волоча за собой насиженный опыт будней, и сказывались настойчивы и неутомимы в рассказах. Нам почти не приходилось их расспрашивать, мы едва успевали слушать и запоминать.

Какой-то общий для всех приказ повис в воздухе – сдать нам излишек частных воспоминаний. Жанр героического рассказа утвердился могущественно и вытеснил все остальное.

Пойдешь когда-нибудь по Москве темной морозной ночью и сквозь тридцатиградусный мороз вдруг почувствуешь ожоги июльского солнца в Мерве и спокойный, как зыбь, и, как она, медленный настойчивый кушкинский ветер. Замелькают в глазах имена и лица. Все, что забылось, припомнится с небывалой яркостью.

«Спасибо, – зашепчешь, – спасибо вам, дорогие товарищи, за ваши рассказы, за то, что вы встретились на пути, за то, что болтали были и небылицы, и хвастались, и гордились, и злобствовали, требуя от нас хвастовства, и гордости, и злобы. Встречайтесь чаще на нашей дороге, товарищи».

Так с собой рассуждая, доберешься до дому, скинешь шубу и напишешь о замечательной стране, подымающейся из песков фабриками, заводами и насквозь новыми людьми.

Мы прожили в Кушке дольше, чем следовало по нашему расписанию, но заскучать не успели. В часы безделья мы валялись на студеном солнце и очередной местный человек хвалил нам здешний край.

Климат Кушки на глаз, на слух, на дыхание – зверски удачен. Конечно, еще и по сегодня он не исследован. Местные патриоты, захлебываясь похвалами ему, только разводят руками.

– Видали наши фисташковые рощи? – спрашивают они. – Сами судите.

Да, эти рощи вырастил воздух удачливого кушкинского угла, но он может сделать еще гораздо большие вещи. Впрочем, об этом уже никто не думает. Воздух вырастил рощи, пусть он с ними и возится. Хорошо еще, что воздух не взрастил в горной кушкинской глуши тонкорунных овец и этим делом сейчас резонно занимается Туркменгосторг. Между Кушкой и Тахта-Базаром он создает громадный «каракулевый» совхоз.

Через год станут говорить: «У нас климат – о-о-о! Видели наш совхоз? Какие овцы, а?»

Кстати о жанре

Поездки писателей коллективами – дело молодое и еще не определившееся, но с будущностью. До сих пор принято было думать, что писателю удобнее брать материал безответственно и тайком. Он приезжал, присматривался, записывал и уезжал, никому не сказавшись. Источник материала обезличивался, правда факта и вымысел художника оставались неотличимыми, сам художник избегал встреч со своими героями и ответственности перед событиями, от которых он отталкивался. В таком порядке, конечно, были свои резоны, пожалуй еще даже действенные и посейчас, но мне ясно, что начинается параллельно, и пока еще исподволь, эпоха другого порядка – гласного олицетворения событий и типов, когда художник на глазах у героев превращает материал своих наблюдений в элементы искусства, и еще более сложный порядок – когда писатель берет материал не один, а артелью, в увязке с общественностью, чем ставит и себя и собственную работу в графу не только своих, но и более общих дел. Рассказ становится делом не одного только автора, но и делом «героев» рассказа, таким же простым и обычным, как и другие дела их.

Ездить коллективом все-таки трудно, хотя и полезно. Трудно тем, что толкаешься между разных приемов работы и разных установок на вещи, теснишься или теснишь соседа, но очень полезно, как тренинг, когда одно и то же явление жизни проворачивается перед сознанием несколько раз, смотря по тому, сколько в группе людей. В одиночку писатель чувствует себя деятелем, в коллективе – работником. В коллективе заостряются точки зрения на вещи и происходит обмен писательским опытом, которого иначе нигде и никак не поставишь – ни в клубах, ни в кабинетах по изучению творчества, ни тем паче дома за чашкою чая. Нужно неделями есть из одной миски, спать, укрывшись одним одеялом, неделями видеть всем одно и то же, но воспринимать каждому по-разному. Вообще-то говоря, ведь видимого очень мало в событиях. Факт – это комплекс явлений, с одной стороны – видимых, с другой – предполагаемых. В коллективе, артелью, предполагается острее, чем в одиночку.

Пока артельные поездки писателей отразились – насколько мне помнится – только в очерке. Очерк – наилучшая форма для опытов, самая благодарная и до последних дней самая легкая, податливая, удобная. Но сейчас он уже вырастает в одну из наиболее сложных, наиболее монументальных форм. Отчего это так, мне трудно себе объяснить. Быть может, здесь сказываются протест против старых литературных канонов, искание свежих композиционных схем, попытки художника выйти из недр своей творческой лаборатории и превратиться из делателя героев в делателя живых событий, чтобы самому участвовать в сотворенных им процессах жизни. Очерк о путешествиях сейчас излюбленный жанр и на Западе и в Америке. На очерках работают лучшие мастера прозы. Может быть, на это оказывает свое влияние тот распад мировой географии, о котором говорит Н. Тихонов в рассказе «Анофелес»:

Никто не знал Австро-Венгрии, а германские карты были переполнены траурными полосами, указывавшими ее потерянные города, провинции, колонии. Пестрые зоны влияний забрали к себе на службу все цвета радуги. Вместо залива Цесаревича лежал залив Комсомольца, земля Николая Второго стала Северной землей Советов, горы Дзержинского, Красина, Цюрупы, Свердлова стояли на карте… Какой географ знал эти названия двадцать лет назад? Имена городов исчезли. Через Атлантический и Тихий океаны с оглушительным ревом летели аэропланы. Три флага качались на Северном полюсе, донские казаки пасли быков в Аргентине, негры толпились на берегах Рейна. Открывались неизвестные хребты, называвшиеся прямо по фамилии: хребет Черского, горы Корженевского, превосходившие мировые хребты. Днепровские пороги и камни Кивача стирались с карты человеческими руками. И становилось совершенно ясно, что не Волга, а Кама впадала в Каспийское море, а Волга была ее притоком, кончавшимся где-то ниже Казани… Революция взяла на себя обязанности профессора географии.

Книги путешествий западных мастеров – это, как ни странно, меньше всего литература факта и гораздо больше искусство престидижитаторства и трансформации на ответственно взятом материале. Таковы, например, все вещи Джона Рида, названные рассказами, но являющиеся по сути дела новой системой усовершенствованного очерка, закаленного до философской новеллы. Еще более художественно остры взвинченные до изобразительной предельности очерки Казимира Эдшмидта об Испании («Баски, быки, арабы») или очерковые новеллы Поля Морана («Черная магия»), спрессованные в крохотные рассказы. Наряду с этим крупный мастер Келлерман выступает с книгой о Персии («По персидским караванным путям»), возвращающей нас к приемам дневниковых произведений из «Русского богатства» или «Вестника Европы». У Эдшмидта очерк лепится из испанского материала и об Испании, у Морана – из негритянского и о европейской цивилизации, у Келлермана же старый немец от нечего делать путешествует по чужой стране и вслух размышляет о гастрономии, о костюмах или рассказывает о себе на фоне персидских географических названий. Эдшмидт не пишет отдельных лиц, не называет имен, не рассказывает о себе, он обобщает людей по признакам профессий, увлечений или происхождения и пишет безыменные портреты нищих, танцовщиц, игроков в пелотэ, даже не портреты, а колоссальные фрески. Но очерки его вздернуты на дыбы экспрессионистской манерой письма так, что замерли изваяниями. Они не живут, как очерки Рида. Я уже не говорю о том, что они политически слепы. Эдшмидт намеренно обходит некоторые вещи, не утруждая себя социальной зоркостью.

Да и он сам не скрывает этого. «Факты имеют значение лишь постольку, поскольку рука художника улавливает через них то, что за ними кроется», – говорит он. Итак, проблема нового жанра сваливается на наши плечи. Факты, которые у нас имеют свое полновесное значение, потому что мы различаем их место в определенном событии, не явятся мертвым грузом произведения. Набор фактов и ассортимент чувств, которыми оперировали искусства различных эпох, всегда оставались однотипными по номенклатуре и разными по содержанию. Пейзаж и любовные отношения пишутся с тех пор, как человек знает искусство, и сегодня все же нельзя сказать, что эти темы себя исчерпали полностью. Безоговорочно отжили лишь точки зрения на них. Иссякли старые методы. С другой стороны, в искусство вошли темы, о которых никто не имел представления, и методы их разработки еще не найдены. В искусстве мы еще сажаем, как мужики XVIII века, первый картофель, не зная, на что он годен. Когда у нас в СССР началась борьба за каучуконосы, общее внимание привлекла хондрилла, дикорастущее. Некий жук обгрызает корешки хондриллы и из вытекающего сока строит свои «коконы». Эти коконные наросты – каучук. Был произведен массовый сбор наплывов хондриллы, и казалось – выход из каучуковой зависимости найден. Впрочем, произвели какие-то наблюдения, и что же – жук из личинки получается лишь на четвертый год, не всегда склонен подгрызать корешок, чем-то болеет, и что делать, чтобы он работал без перерыва, пока никому не известно. Хондриллу вместе с жуком взяли под наблюдение ученых, высадят ее на опытных грядках и станут годами вести строжайшее следствие о ее манере жить и давать каучуковые наросты. Грядки опытных станций – наш очерк. Он – опытная культура. Тема из очерка переносится в роман, будучи проверена и узнана до крайности. На опытной грядке высеяны человек, предметы, ландшафты. Изображение их должно быть проникнуто чувством, которое рождается из нашего быта, из нашей борьбы за будущее и не дается природой. Мы сами сели в грядки вместе с некоторыми вещами, некоторыми воззрениями и наблюдаем себя в новых условиях. Впрочем, если бы сейчас был изобретен для целей этих наших опытов тонкий аппарат, пульсометр или сейсмограф для внутренней жизни, то его начертания мы ни в коем случае еще не назвали бы произведением искусства. Психологическая диаграмма – это еще не все, это еще только немногое. Мы уже достаточно выросли в новом, чтобы останавливаться на простом показе человека с его переживаниями в данный момент. В искусстве наших дней необходимы единоборства и преодоления, изобретательства и открытия, рационализация старых и строительство новых чувств. «Литература будет все более и более приобретать манеры науки, она станет по преимуществу показательной». И, наконец, всегда было еще одно искушение у писателя – охота рискнуть и написать о человеке в лицо, в глаза, назвав имя, отчество, адрес. Манера изменять имя героя – она уже отживает. Искусство хочет вернуть себе то, что у него в свое время оттягивала публицистика. Все новое и еще местами не ясное, не нашедшее своих крайних форм, находит первое робкое выражение в очерке. Поездки бригадами и почти коллективная работа над общим материалом – начало больших методов, построенных на артельной ответственности, на единоборстве, на изобретательстве. То, что свалил со своих плеч Запад, решим мы.

К этим мыслям уместно будет добавить другие, возникшие в тесной связи с литературной обстановкой в Туркмении.

Мы приехали в дни, когда поэты и прозаики Ашхабада задумывали всетуркменскую литературную организацию. Кажется, мысль эта не совсем привлекала руководителей Наркомпроса по причине неверия в творческие возможности молодых литераторов, и дело тормозилось, перестраиваясь на склоку.

Но организация, конечно же, создалась. Она должна была существовать, и она существует.

Но тут несколько еретических мыслей о силах и возможностях литературы в Туркмении.

Средняя Азия – а были дни ее героики, распада, деспотий, русского наступления – оказалась записанной лишь одним Н. Н. Каразиным, хорошим офицером и наблюдательным туристом. Его книги, как ни забиты они империалистической дребеденью, – прекрасный документ об Азии семидесятых годов. Он – толковый этнограф. Он – краевед по натуре. Он по возможности объективен и – забытый русский Киплинг – рисует людей Азии яркими красками. Его повесть «Тигрица» о туркменской женщине и сейчас еще читается с живостью. Но это все. Самой же Азии мы не знаем. Вот Бальмонт перевел «Барсову шкуру» Руставели, Брюсов показал России армянских поэтов, но мир азиатских народов и посейчас пребывает в неизученности, в полнейшей безличности для нас.

А между тем о туркменском поэте Махтуме Кули говорят далеко за пределами Азии и всего Востока. И думается (мне – вместо того чтобы, сидя в Ашхабаде или Мерве, писать под Безыменского (что просто не нужно, так как он сам успевает писать за себя), ищите, товарищи, золото туркменского эпоса.

Работая на нефтяных промыслах, бессмысленно изучать торф, надо изучать нефть.

Задача туркменских литорганизаций – сосредоточить внимание на работе своей страны. Что мы знаем? Только рассказы о солнце и басмачах да стихи о тяжелой женской судьбе. Но есть ведь нефть на склонах Нефтедага, сера в пустыне, залежи каменных углей. Существует изумительный Кара-Бугаз, полужидкая пустыня соли, и, наконец, нам не известная, доживает последние дни старая феодальная Хива – край лучшего среднеазиатского хлопка, край шелка. Уже бродят в песках первые кочевые колхозы. Кочевники садятся на землю. В песках появляются автомобили. Женщины управляют аулсоветами.

Жизнь несется с неощутимой, но очень реальной быстротой.

Нищий уже не увидит возле себя дважды одного и того же жертвователя, и чайханщик отвык называть своих гостей по именам, так часто меняются его посетители. Все снялось с мест. Все двинулось. И мы вместе с этим потоком брошены к хлопку, на освояемые пустыни, к шелку, к заводам, на съезды и в школы. Все происходит очень стремительно. Человеческие переживания, любовь, привязанность, ненависть – только попутчики главного. Как в поезде. Мы слезаем в колхозе, и наша любовь проезжает далее. Ненависть отстает от поезда, как заглазевшийся на пейзаж пассажир…

…А возвращаясь к себе и к поездке, одно остается сказать – мы видели мало. Есть смысл еще раз вернуться через год, через два – записать диалектику темпов и времени.

Я про себя знаю, что надолго приписываюсь к Туркмении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю