Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанр:
Дорама
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Здравствуйте, – аккуратно, как на экзамене, поздоровался он.
Ассан объяснил ситуацию тремя словами и испарился – у него внизу шли какие-то свои переговоры.
Кэндзи Ватанабэ, стажёр Института русского языка имени Пушкина, второй год в Москве, специальность – русская литература девятнадцатого века, тема – Лесков. Всё это он изложил в первые полторы минуты, стоя, потому что не догадался предложить мне сесть, а я не догадался попроситься.
– Мне сказали, у вас есть кассеты, – перешёл я к делу.
– Есть, – подтвердил Кэндзи с непонятной интонацией. – Их не берут.
– Почему?
– Потому что там японский язык, – он посмотрел на меня как человек, объясняющий это в двадцатый раз. – Никто не понимает. Приходили двое, посмотрели, сказали… – Он на секунду замялся, подбирая цитату, и выдал её с академической точностью: – «Это чё, китайщина какая-то?»
– И вы больше никому не показывали.
– Я больше никому не показывал.
Он всё-таки предложил мне сесть – на стул, сам сел на койку – но, прежде чем достать коробку, замялся и задал вопрос, который явно носил в себе давно:
– Простите. Вы русский. Что значит слово «шакал»? В смысле человека. У Ожегова только животное.
– А где слышали?
– В коридоре. Про Мамаду. Часто.
Я объяснил, как мог: не вор, но и не честный, скорее человек, который всегда рядом с чужой удачей и никогда – с чужой бедой. Кэндзи выслушал, кивнул и записал в тетрадку. Потом достал из-под койки коробку.
Кассеты в коробке лежали по алфавиту, каждая подписана дважды: сверху иероглифами, снизу латиницей, аккуратнейшим почерком. Мать присылала ему их из Иокогамы, по две-три в посылке, вместе с чаем и лапшой, потому что сын скучал.
– Это японские фильмы?
– Это… – Кэндзи задумался, как переводчик над трудным местом. – Разное. Кино есть. Мультипликация есть. Много мультипликации.
– Покажите мультипликацию.
Он поднял на меня глаза, и в них было ровно то же выражение, что у Хосе при виде Брюса Ли.
– Вы хотите мультипликацию?
– Хочу.
– Русские не хотят мультипликацию, – осторожно проговорил Кэндзи. – Русские спрашивают: американское есть? Я говорю: японское. Они говорят: а зачем?
Он вставил кассету в маленький японский аппарат, стоявший на тумбочке, и я в очередной раз убедился, что мировая экономика устроена смешно: у стажёра-филолога в общежитии стоял видеомагнитофон, за который в Стародольске отдали бы «Жигули».
А потом пошла картинка, и я перестал ёрничать.
Копия была первая или вторая – чистая, с эфира, с идеальным цветом. И это было рисованное кино такого уровня рисунка, какого в этой стране сейчас не видел никто и не увидит ещё лет пять.
Я смотрел молча минут десять. Кэндзи сидел рядом и смотрел не на экран, а на меня – я чувствовал это боковым зрением и не оборачивался.
– Вы понимаете? – спросил он наконец.
– Ни слова.
– Тогда почему вы смотрите?
Хороший вопрос. Ответить на него честно я не мог: правда состояла в том, что этот фильм через сорок лет будут показывать в моих кинозалах на ретроспективах, и билеты на него разойдутся за три дня.
– Потому что я вижу, что там происходит, – ответил я как смог. – Смотрите: вот здесь она отвернулась. Ей не надо ничего говорить, всё уже сказано плечами. Хороший рисунок разговаривает без языка.
Кэндзи молчал долго.
– Вы первый, – произнёс он затем, и голос у него дрогнул на слове «первый». – За два года. Первый, кто это сказал.
Дальше он говорил час, а я ни разу не перебил.
Он говорил о том, что дома у него это смотрят все – дети, студенты, взрослые люди в поездах; что есть режиссёры, у которых он смотрел каждую работу; что это не «мультики для маленьких», а нормальное кино, просто рисованное. Он объяснял мне вещи, которые я знал лучше него, и слушал я не ради сведений. Я слушал, потому что человеку два года не с кем было об этом поговорить, и это было заметно по тому, как он торопился.
Потом мы перешли к делу, и дело оказалось трудным.
– Продать не могу, – Кэндзи покачал головой. – Это мама присылает. Это подарок. Подарок не продают.
– А переписать?
– Переписать? – Он не понял.
– У меня есть чистые кассеты. У вас есть аппарат. Второй аппарат я найду. Ваша плёнка остаётся у вас, я увожу копию.
Кэндзи снял очки, протёр их свитером и надел обратно.
– Так можно, – согласился он с явным облегчением. – Так это не продажа. Это… – Он поискал слово и нашёл идеальное: – Это распространение.
– Именно распространение.
– И что вы с этим будете делать? У вас же никто не поймёт.
Вот здесь я и объяснил ему, что собираюсь делать.
Что у меня зал на двадцать восемь мест. Что я не перевожу с листа, а веду фильм голосом, живьём, потому что видел его раньше и помню, где пауза. Что японского я не знаю, но кино знаю, и если в кадре женщина отворачивается, то залу не нужен подстрочник – залу нужен человек, который вовремя промолчит.
Кэндзи слушал, наклонив голову.
– Вы будете показывать японскую мультипликацию, – медленно проговорил он, – русским слесарям. В зале на двадцать восемь мест. Без перевода.
– С переводом. Со мной вместо перевода.
Он снова снял очки.
– Это очень странно.
– Это работает.
– Я хотел бы посмотреть, – вырвалось у Кэндзи, и в голосе было что-то новое, почти жадное. – Как они будут смотреть. Можно?
– Приезжайте. Только не сейчас. Сначала мне надо привезти домой второй аппарат, а он у меня пока в планах.
– Хорошо, – Кэндзи полез в стол, достал тетрадь и вырвал листок. – Пишите адрес. Я буду писать письма. Мне некому писать письма по-русски, у меня практика страдает.
Я написал ему стародольский адрес и заодно выяснил цену вопроса.
Цена вопроса, после долгих отнекиваний, определилась так: чистые кассеты – за каждую переписанную я привожу ему одну чистую взамен, потому что «иначе нечестно» – и русские книги. Не учебники. Тот самый Лесков, которого он изучал по ксерокопиям и которого в московских магазинах не было, потому что классика уходила по подписке.
– Достанете? – спросил Кэндзи с надеждой.
Я подумал про букинистический на Октябрьской, про бабу Шуру, которая знает всех, и про то, что в Стародольске подписные издания стоят в сервантах у половины города как мебель.
– Достану.
Из общежития я уходил в девятом часу, с тремя испанскими кассетами в сумке и с адресом в кармане.
На вахте тётя Зина оторвалась от вязания.
– Ну чего, земляк, – осведомилась она без всякой иронии. – Наторговал?
– Наторговал.
– То-то. Ходят и ходят, землячки, – Тётя Зина отложила вязание, явно настроившись на беседу. – Ты вот скажи. Вот они все умные, языки знают, книжки читают. А чего они полы не моют?
– Совсем?
– Не то чтоб совсем. Кубинцы моют, эти ничего, весёлые. Арабы чисто живут, не придерёшься, но у них девки из комнат не ходят, а у нас, между прочим, общежитие смешанное, порядок один для всех… – Она махнула рукой, отбрасывая арабов как тему. – А вот японец с девятого – он мне окно мыл. Сам. Я не просила. Он у меня спросил, где взять газету, я говорю – зачем тебе газета, он говорит – стёкла протирать.
– И как?
– Идеально, – с горечью произнесла тётя Зина. – Вот идеально, понимаешь? Прям стыдно. Я потом все остальные два раза перемывала.
Она проводила меня взглядом до двери и добавила уже в спину, с непонятной гордостью:
– У нас тут, между прочим, восемнадцать стран.
Я вышел в морозный двор и остановился. В сумке лежало две кассеты на испанском, а в комнате на девятом этаже – уникальный продукт, который могу показать только я.
Оставалось решить проблему, которую я оттягивал двое суток: чтобы переписывать, нужен второй аппарат, а второго аппарата у меня не было, и денег на него – тем более.
Зато у меня был адрес в Медведкове и человек по имени Рома, у которого этих аппаратов, по слухам, было пять.
Глава 14
Про «Россию» меня предупредил Ассан – в своей манере, между делом, как про гололед:
– За фирменным свежаком – это к утюгам, к гостиницам. Только я туда не хожу.
– Почему?
– Потому что я учусь на четвёртом курсе, – обстоятельно объяснил Ассан. – А там можно быстро перевестись. На заочное. Лет на восемь.
Я пообещал себе просто посмотреть. Прицениться, оценить, ничего не трогать руками. С этим обещанием я во вторник и поехал в центр.
Гостиница «Россия» была самым большим отелем Европы и выглядела соответственно: серый параллелепипед на три тысячи номеров, положенный между Кремлём и рекой, как чемодан, который некому поднять. В той жизни на этом месте у меня был парк, и я честно попытался совместить две картинки. Не совместилось.
Вокруг гостиницы шла жизнь трёх сортов.
Первым сортом шли интуристы – финны, немцы, ещё какие-то, в яркой одежде, с фотоаппаратами, группами по десять – пятнадцать, под присмотром гидов. Вторым сортом шли граждане СССР, которым в гостиницу было нельзя, и швейцар у дверей осуществлял этот запрет самим фактом своей бороды.
А третьим сортом, в кильватере у первого, шли утюги – недалеко от «Березки».
Валютный магазин стоял тут же, при гостинице: витрина, а в витрине – техника, коньяк, сигареты блоками, икра, кофе. Внутрь пускали по чекам и паспортам, и внутри ходили редкие люди из другого мира. А снаружи, у стекла, стояли обычные – человек шесть, – и стояли они молча.
Я пристроился с краю и посмотрел на их лица.
И увидел свой зал.
Тот самый ноябрьский вечер, «Полицейский Беверли Хилз», отель на экране – и четырнадцать человек, глядящих не на героя, а в углы кадра, на витрину между колоннами. Здесь было то же самое, только без плёнки: витрина настоящая, стекло настоящее, и смотрели в неё так же – тихо, длинно, не мигая. Женщина в платке изучала банку кофе с сосредоточенностью, с какой изучают приговор.
Разница была одна, и она была страшненькая: от моего экрана люди уходили весёлыми, а от этого стекла отходили молча и по одному.
Кино про заграницу в этой стране показывали не только мы с Гришей и Палычем. Его показывала каждая «Берёзка», бесплатно, без перевода и без права входа, – и сеанс этот работал круглосуточно.
Я отошёл от витрины с чувством, что подсмотрел чужой сеанс, и вернулся к науке.
Швейцар, кстати, тоже оказался предприятием. При мне к нему подошли двое молодых, пошептались; швейцар, не меняясь в бороде, приоткрыл дверь на ладонь – ровно настолько, чтобы стало видно фойе, люстру и кусок бара, – подержал так секунд десять и закрыл. Из ладони в ладонь при этом что-то перешло. Люди заплатили рубль за то, чтобы посмотреть в щёлку на заграницу, и ушли довольные.
Прейскурант этого города был бесконечен. Продавалось всё, включая взгляд.
* * *
Слово я знал заранее, а теперь увидел процесс.
Утюг – молодой человек, который «утюжит» интуриста: идёт рядом, чуть сзади, и негромко, на смеси языков, предлагает обмен. Жвачка, значки, матрёшка, часы «командирские», рубли на марки. Работали утюги парами и тройками, сменяя друг друга, как велогонщики, и по слаженности это напоминало не хулиганство, а промысел – с бригадами, участками и, надо полагать, планом.
Я встал у парапета набережной, откуда просматривался главный подход. За полчаса на моих глазах было совершено сделок двадцать. Финн – я быстро понял, что «финн» здесь не национальность, а типа должность клиента, – получал значок с Лениным и отдавал жвачку; жвачка уходила в карман; из другого кармана появлялся следующий значок. Оборот крутился со скоростью, которой позавидовал бы наш универмаг, и вся эта биржа работала в ста метрах от Кремля, на виду, при дневном свете.
Одну сделку я разглядел вблизи, в деталях, и она стоила билета в театр.
Утюжок вёл немолодого скандинава от автобуса и работал голосом: «Хэллоу, фрэнд, чейндж, сувенир, вери гуд». Скандинав отбивался вяло, как отбиваются от осы, потом заинтересовался часами. Дальше пошёл торг на языке, которого не существует, но который все всегда понимают: Веня показывал пальцы, скандинав показывал пальцы, оба качали головами с трагизмом Большого театра, и разошлись, судя по лицам, оба в убытке – то есть, по законам торговли, сделка была честная.
Часы «Слава» за двенадцать рублей ушли за жвачку, зажигалку и что-то бумажное, мгновенно исчезнувшее у Вени в рукаве. Курс я прикинуть не взялся: тут была не арифметика, тут была алхимия.
Простояв полчаса, я начал видеть четвёртый сорт людей и понял, что немного ошибся в своем «в ста метрах от Кремля, у всех на виду».
Мужчина у автобусной остановки, который за тридцать минут не сел ни в один автобус. Двое у парапета дальше по набережной – стояли с интервалом метров семь, как кресла в премиальном ряду, и смотрели в разные стороны, что вдвоём получается только у тех, кто делит сектор. И человек с газетой на скамейке.
На улице было минус двенадцать. Газету на морозе не читают. Газетой на морозе греют руки – а он именно читал, третью страницу, полчаса.
Я не из органов, но двадцать лет расставлял людей по залам. Эти четверо стояли по схеме. Утюгов они не трогали – мелочь, план по мелочи не делают. Они ждали кого-то покрупнее.
С этим знанием мне бы развернуться и уехать в Медведково.
Но у меня было дело, и дело называлось «второй аппарат».
Утюжка, который подкатил ко мне, звали Веня – он финну «Славу» и впарил. Было ему лет девятнадцать, и одет он был в куртку «Монтана» такой степени фирменности, что фирменной в ней была только надпись.
– Дядь, часы есть? Значки, командирские, рубль юбилейный?
– Веня, – утюжок вздрогнул: имя его я услышал от соседнего велогонщика минутой раньше. – Мне не жвачка. Мне видео. Кассеты, аппаратура. Кто у вас по этой части?
Веня оглядел меня заново – пиджак, сумка, возраст – и произвёл переоценку.
– Это не ко мне. Это к Эдику. – Он поколебался. – А ты кто ему?
– Покупатель из области.
– Из области – это хорошо, – оживился Веня с интонацией, от которой хорошо стало не мне. – Эдик областных любит. Стой тут.
Эдик появился через десять минут – и по нему было видно, что в местной табели о рангах он стоит от Вени так же далеко, как «Россия» от нашей чайной. Лет тридцать пять, дублёнка, пыжик, перстень, и уверенная неторопливость человека, у которого всё схвачено – причем схвачено уже дважды, после того как отвалилось.
– Из области, значит, – Эдик оглядел меня с ленивой доброжелательностью. – И что область хочет?
– Область хочет свежие фильмы первой копией и, если сложится, аппарат.
– Область знает, чего хочет, – одобрил Эдик. – Пошли, покажу. Тут рядом.
«Тут рядом» оказалось бежевыми «Жигулями» в переулке за церковью. Эдик открыл багажник, отогнул одеяло – и я увидел то, ради чего, собственно, стоило сюда ехать.
Кассеты лежали в фирменных коробках.
Не в самодельных, с наклейкой от руки. В настоящих: глянцевая полиграфия, лица актёров, надписи. Я взял верхнюю, и руки у меня сделались очень спокойными – как всегда, когда внутри наоборот.
«Rocky IV». Оригинал. Не копия с копии, не запись с эфира – заводская кассета, мастер, начало всех родословных. В моей системе координат это был не фильм. Это была печатная матрица, с которой можно тиражировать деньги.
– Свежак, – Эдик наблюдал за моим лицом с удовольствием. – Года ещё нет. Там про вашего, кстати. Про русского. Наш всех бьёт полфильма.
– А потом?
– А потом его, – признал Эдик. – Но полфильма – наш. У меня её знаешь кто брал? Не скажу кто. Из телевизора человек.
У Гоши брали генералы, у Эдика – люди из телевизора. Я отметил, что понты в этом городе растут строго по эшелонам, и спросил цену.
– Двести, – уронил Эдик и, не меняя тона, прощупал: – А есть ли у области такие деньги?
Вопрос был геологический, чистой воды, и ответил я по всей науке, отработанной от Стародольска до этого багажника:
– При себе четвертной на дорогу. Деньги дома, в области. Понравится товар – приеду ещё.
– Все вы приедете, – вздохнул Эдик, но глаза его сделали пометку: мелочь, уважения не заслуживает.
Двести. На самом деле у меня в кармане лежало сто десять, и это были все деньги до дома. Я положил кассету обратно – медленно, с уважением, как кладут чужого ребёнка.
– Дорого для области?– посочувствовал Эдик без всякого сочувствия. – Есть вариант дешевле. Даже сильно дешевле, если у области голова есть.
Схема, которую Эдик разложил мне у багажника, звучала – для человека с улицы – почти красиво.
– Финн у меня есть, – вполголоса, доверительно. – Не финн, немец, но неважно. Уезжает в четверг, продаёт видак. «Панасоник», привозной, почти новый. За рубли не берёт – на кой ему рубли, ему марки нужны. Схема простая: ты даёшь мне рубли, я тебе меняю на марки по-божески, один к трём, ты покупаешь у немца аппарат за марки – и твой «Панасоник» встаёт тебе дешевле комиссионки в три раза. Все в плюсе. Я с тебя даже процент не возьму, мне немец должен.
Я слушал и чувствовал, как во мне борются два человека.
Один был владелец салона, которому позарез нужен второй аппарат: без него не работает перезапись, без перезаписи не работает Кэндзи, Рома и весь план. Этот человек уже считал: сто десять рублей, один к трём, у немца аппарат за триста марок – сходится, почти сходится, можно поторговаться…
Второй человек прожил шестьдесят три года и помнил статью восемьдесят восьмую УК РСФСР.
Валютные операции. До восьми лет – просто так, до пятнадцати – в крупных размерах, а в особо крупных страна за это расстреливала, и это не оборот речи: Рокотова и Файбишенко поставили к стенке за то же самое, чем Эдик предлагал заняться у багажника, буднично, как предлагают подвезти.
И этот второй человек очень вовремя вспомнил четверых с газетой и сектором.
– Ну? – Эдик ждал. – Немец в четверг улетает. Решать сегодня надо.
Я посмотрел поверх его плеча – спокойно, как смотрят, вспоминая. Человек с газетой больше не читал. Человек с газетой сложил её и шёл в нашу сторону прогулочным шагом, и от остановки, с другого угла, тем же прогулочным шагом шёл второй, и в их походках было то общее, что бывает у людей, начавших движение по одному сигналу.
Дальше я говорил уже на ходу вежливого отступления.
– Знаешь, Эдик, область подумает. Область марок боится, у области дети.
– Да какие… Стой, куда ты?
– Спасибо, дорого всё у вас, – громко, для пространства, произнёс я, отступая. – В комиссионке возьму, по-государственному.
Уходил я не бегом – ни в коем случае не бегом: правильным шагом человека, который не сошёлся в цене и обижен на весь свет. Через двор церкви, потом проходным, потом ещё одним, которые тело нашло само, – и уже из третьего двора, через арку, я увидел финал.
К бежевым «Жигулям» подъехала «Волга», из неё вышли двое, и человек с газетой предъявил Эдику что-то маленькое и красное. Эдик стоял у открытого багажника и стремительно уменьшался в размерах. Дублёнка осталась прежней – уменьшался человек внутри.
Веню взяли у парапета, походя, как берут с полки.
Я стоял в арке, дышал ртом и слушал собственное сердце, которое стучало не по возрасту тела. Между мной и «Волгой» было три минуты разговора и одно несостоявшееся «согласен».
Из арки я вышел не сразу.
Сначала обнаружилась интересная физиология: тело у меня было двадцатитрёхлетнее, со здоровым сердцем и сухими ладонями, а страх – шестидесятилетний, опытный, застарелый, и вдвоём им было тесно. Тело хотело бежать. Страх, который старше, объяснял ему, что бегущий человек в радиусе квартала от облавы – это подарок, перевязанный ленточкой.
Мы договорились и пошли шагом.
Через два квартала я зашёл в булочную и встал в очередь за хлебом, который мне не был нужен. Просто стоял среди людей, слушал «за нарезным кто последний», дышал тёплым хлебным воздухом и приходил в норму. Очередь – великое успокоительное: пока ты в ней стоишь, ты не преступник, не свидетель и не подозреваемый. Ты – за нарезным.
Батон я всё-таки купил – не зря же стоял.
До вокзала я ехал длинно, с двумя пересадками, которых не требовалось, и в метро поймал себя на том, что проверяю вагон – по привычке, которой у меня утром ещё не было.
В комнате отдыха я сел за тетрадь, но писать начал не сразу. Сначала посидел.
Потом записал – коротко, по существу, как пишут выводы после аварии.
Первое. Рынок у гостиниц – не мой рынок. Маржа там считается не в рублях, а в годах, и годы эти – не условные. Мой салон – тоже статья, если разобраться: нетрудовые доходы, спекуляция, всё как у людей. Но между моими статьями и восемьдесят восьмой лежит та же разница, что между щукой в реке и миной в реке: и то и другое кусается, но по-разному заканчивается рыбалка. Больше к гостиницам не хожу ни за чем и никогда, что бы там ни лежало в багажниках.
Второе. Оригиналы существуют. Я держал в руках заводскую кассету, и с этого дня я знаю, как выглядит начало родословной. Доставать мастера надо – но не у Эдиков. Мастера должны приезжать сами: через Сергеича, через Любу, через людей в погонах и без понтов.
Третье. Про немца с «Панасоником» я вспомнил уже в метро – и хорошо, что в метро, а не у багажника. Немцы с «Панасониками» бывают настоящие. Но настоящие продают их не через Эдиков у стенки, а через тёщины квартиры, где пахнет вареньем и стоит сервиз «Мадонна». У меня такой канал уже есть. Незачем было жадничать.
И четвёртое, последнее, – я записал его после паузы и с нажимом.
Сегодня меня спасла не осторожность. Осторожный туда бы не пошёл. Меня спасла профессия: я увидел расставленный зал раньше, чем сел в него. Повезло. Нужно быть умнее.
Я закрыл тетрадь, потушил свет и долго слушал, как за стенкой снабженец из Куйбышева ведёт во сне переговоры.
Утром меня ждало Медведково – двушка, где, по словам Гоши, живёт чокнутый Рома, пять видеомагнитофонов и бабушка.
После сегодняшнего слово «чокнутый» звучало как обещание отдыха.




























