Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанр:
Дорама
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Я сел рядом с ним на бордюр. Говорить ему, что два телевизора и обогреватель на одном удлинителе – это ровно то, от чего горят, было поздно и незачем: он это теперь знал лучше любого пожарного.
– Людей вывели, Гриша, – сказал я. – Всех.
– Всех, – повторил он и вдруг засмеялся – коротко, страшно, по-детски. – А Жора говорил: грамотные горят. Грамотные, говорил, горят. – Он вытер лицо рукавом, размазал копоть. – Хрен там. Неграмотные горят.
Светало в четыре. В начале пятого я всё ещё сидел на бордюре – встать почему-то не получалось, ноги стали чужие, как в первое утро этой жизни, – когда подошли четверо.
Кабан держал правую руку в левой: ободрал ладони о накладку. Мурат был в копоти до бровей. Тёма, который по боевому расписанию не делал ничего, кроме того, что бегал вокруг здания и докладывал, был возбуждён до невозможности и порывался рассказать всё сначала. А четвёртый стоял чуть позади, как всегда, и молчал, как всегда.
Я посмотрел на него.
– Ты за комендантшей побежал. Сам. Никто не говорил.
Четвёртый пожал плечами.
– Как тебя зовут?
За полгода я ни разу этого не спросил. Он был «четвёртый» в моей голове, в тетради, в очереди – с того первого ноябрьского вечера, когда они пришли смотреть Брюса Ли всем телом. Я знал про него всё, кроме имени, и считал это нормальным.
– Павел, – Голос у него оказался низкий, спокойный, взрослый. Потом, подумав, добавил: – Николаевич.
Я посмотрел на него внимательнее: на лицо, на то, как он стоял, на руки. Лицо сельского учителя физики. Двадцать лет спустя.
– Николая Степановича?
– Сын, – сказал Павел Николаевич.
– А чего молчал полгода?
Павел посмотрел на меня так, будто вопрос был не очень умный, но он из вежливости ответит.
– Батя говорит: кто говорит – не делает.
– Он и дома так! – восторженно встрял Тёма. – Он за ужином три слова скажет – всё! Батя его хвалит!
Мурат дал ему подзатыльник, мягкий, воспитательный, и четверо пошли домой через пустырь, в рассвет, как уходят из кино после хорошего сеанса, – обсуждая. Тёма размахивал руками и показывал, как Кабан выдирал петлю.
Домой я пришёл в шесть, пахнущий дымом так, что мать, открывшая дверь, отступила на шаг.
– Мля, – сказала мать.
Четвёртый раз за обе мои жизни. Первые два касались правительства. Третий – варёнки. Четвёртый – меня, и я понял, что наконец вошёл в список.
Она не стала ничего спрашивать. Она уже знала – баба Шура знала, значит, знал весь двор, – и только взяла меня за руки и повернула ладонями вверх. Ладони были в саже, на правой – волдырь, я не заметил, когда: наверное, когда поднимал лавку.
– Обработать, – сказала мать голосом мастера ОТК при ЧП. – Сядь. Молчи.
Я сел и молчал, пока она мазала ладонь облепихой и бинтовала, туго и аккуратно, как бинтуют брак, который ещё можно спасти.
Около восьми в дверь постучали. На пороге стояла тётя Валя. В руках у неё было ведро – новое, эмалированное, полное речного песка.
Она прошла мимо меня, не говоря ни слова, на кухню, поставила ведро у двери в прихожую, посмотрела на него, поправила, чтобы стояло ровно, – и только тогда обернулась.
– В уголок второе снесу, – сказала она. – У второй двери поставлю. А это – сюда. В дом. – Она помолчала. – Блажь, говорила. Всю зиму говорила. Дура старая.
И ушла, хлопнув дверью – казённой, между прочим.
Ира пришла к девяти. Как узнала – не спрашивал, в этом городе глупо спрашивать, как узнают. Она стояла на пороге, в платке, без пальто – июнь, – и в руках у неё был термос.
Она увидела мою забинтованную руку. Потом лицо. Потом – снова руку.
– Живы все? – спросила она.
– Все. Пятьдесят два.
– Вы считали.
– Я всегда считаю.
Ира кивнула, как будто этот ответ был правильным и других не предполагалось. Налила чай в крышку термоса, протянула – и, увидев, что правой я взять не могу, не отдала, а сама поднесла к моим губам. Держала, пока я пил. Мать, стоявшая за моей спиной в коридоре, тихо ушла на кухню и закрыла за собой дверь – впервые в жизни, потому что дверь на кухню у нас не закрывалась с семьдесят девятого года, её заклинило краской.
Она её открыла только к обеду. Специально, я думаю, чтобы мы слышали, как это трудно.
Ира ушла на смену в половине десятого. Термос остался стоять на нашем кухонном столе, рядом с ведром тёти Вали.
Забыла.
Или оставила. Я уже давно перестал решать это за неё.
Глава 31
К понедельнику город знал про пожар на Октябрьской всё, и почти всё было неправдой.
Сгорело сто человек (неправда). Поджёг японец, который приезжал к Фомину (неправда, и за японца мне было обиднее всего: Кэндзи к тому времени второй день мыл окна в Москве). Горело от кассеты, потому что кино такое, что плёнка не выдерживает (неправда, но с этой версией я бы работал в рекламе). И Фомин вынес всех на руках (неправда, но слушать было приятно).
Правдой из всего этого было одно: город испугался. А испуганный город в восемьдесят седьмом году делал то же, что и в любом другом: запрещал.
Во вторник утром тётя Валя принесла из ЖЭКа бумагу. Она несла её двумя пальцами, как несут дохлую мышь, и положила передо мной на стол, не садясь.
Распоряжение горисполкома. Всем жилищно-эксплуатационным организациям, ведомственным общежитиям, домам культуры и красным уголкам – прекратить демонстрацию видеофильмов до особого распоряжения. Помещения опечатать. Аппаратуру… про аппаратуру там ничего не было, и я понял, что писали наспех: наспех всегда забывают самое главное.
– Всех, – сказала тётя Валя. – И тебя. Под одну гребёнку. – Она посмотрела на ведро с песком у двери, на второе, которое принесла в субботу и поставила у окна. – Тех, которые горят, и тех, которые вёдра ставят. Всех.
В одиннадцать пришёл Сомов с полоской бумаги, печатью и лицом человека, которому стыдно, но который никогда не скажет этого вслух.
– Приказ, – сказал он. – Не мой.
– Знаю, товарищ старший лейтенант.
Он наклеил полоску на дверь красного уголка – ровно, по уровню, как тётя Валя вешает объявления, – и прижал ладонью. Потом постоял, глядя на печать.
– Ты ж, считай, полсотни вывел, – сказал он, не оборачиваясь. – А опечатывают тебя.
– Так всегда, – сказал я. – Кто ставит вёдра, того и проверяют. Кто не ставит – того хоронят.
Сомов посмотрел на меня долго, как в феврале, когда я показал ему тетрадь, и ушёл, не попрощавшись. Попрощался он на лестнице, с тётей Валей, и я слышал, как он сказал ей: «Ну, Валентина Тимофеевна, держись», – и как она ответила: «Сам держись».
Малого зала «Родины» распоряжение не касалось – там было государственное. Но Роберт Иванович, узнав о приказе, отменил видеолекторий на неделю «до выяснения», выпил корвалол и, по слухам, ушёл на больничный с ногой, которая заболела у него впервые с восемьдесят второго года. Ира рассказывала это без улыбки, но с тем самым выражением, с каким сдерживала смех в мае.
Сеть легла вся, в один день. Палыч крутил дома – квартира, не общественное место, – но позвонил через тётю Валю сказать, что «пока пересидит», и спросил, что будет с ротацией. Гриша не крутил ничего: крутить ему было нечего и негде.
Я сел за тетрадь в тот же вечер и просидел до утра.
Правая страница за восемь месяцев исписалась до конца. На ней стояло всё: участковый, облкинофикация, ОБХСС, родители, Заречная, пожар. Не стояло одного пункта – того, который я не записывал никогда, потому что он был записан во мне. Метр двадцать. Двери наружу. Ведро. Последний выходит и закрывает дверь.
Теперь я его записал. Весь, по пунктам, печатными буквами, на отдельных листах, вынутых из середины тетради. Двенадцать пунктов, три страницы, без единого прилагательного.
Я писал это и понимал, что пишу то, что в той жизни писали за меня. После той декабрьской ночи в Перми вышел приказ, и я его читал, и половину его пунктов считал идиотизмом, а вторую половину – запоздалым здравым смыслом. Теперь я знал, какие из них настоящие. Их было ровно двенадцать.
Проход – не менее метра двадцати. Двери – открываются наружу, не запираются во время сеанса ни изнутри, ни снаружи. Заполнение – не более числа посадочных мест, указанного в паспорте помещения; стоячих – ноль. Электропитание – один аппарат на одну розетку, удлинители запрещены, нагревательные приборы запрещены. Средства тушения – огнетушитель с действующей пломбой и ящик с песком у каждого выхода. Ответственный за сеанс – одно лицо, присутствующее в помещении от начала до конца и выходящее последним. И так далее – до двенадцатого: вечерние сеансы – с шестнадцати лет, детские – днём, с программой, согласованной с родителями.
Последний пункт я дописал уже на рассвете и перечитал. Регламент получился скучный, как инструкция к огнетушителю. Это было правильно: лучшие правила всегда скучные. Скучное не обсуждают, скучное выполняют.
На обложке я написал: «Положение о порядке демонстрации видеофильмов в помещениях общественного пользования (проект)». И подумал, что ни одна душа в этом городе ещё не видела, чтобы подпольщик сам себе принёс ограничения на трёх страницах.
В облисполком меня провёл Вадим Геннадьевич.
Точнее, провёл он себя, а меня – как приложение. Узнав про пожар и распоряжение, второй секретарь горкома, по свидетельству Иры, полдня ходил по кабинету с моей апрельской папкой и произносил вслух одно слово: «Вовремя». Потом позвонил в область. В области созывали совещание по «упорядочению», и там, как всегда, не хватало одного: предложения, которое можно положить на стол.
Предложение лежало у Вадима Геннадьевича в столе с апреля. Он его достал, сдул пыль и поехал в область с молодёжной инициативой, а меня взял как «автора проекта и представителя актива».
– Вы, главное, говорите цифрами, – инструктировал он меня в электричке. – Там цифры любят.
– А не любят что?
– Будущее, – сказал Вадим Геннадьевич неожиданно, глядя в окно. – Будущее там не любят. Говорите про то, что уже есть.
Я посмотрел на него с уважением. За два месяца он вырос.
Совещание шло в малом зале облисполкома – длинный стол, графины, портрет, – и собралось на нём человек двенадцать. Майор пожарного надзора, с папкой актов, в которых, судя по толщине, сгорела половина области. Замначальника УВД, суровый, как параграф. Сысоева А. Г. из облкинофикации – она увидела меня и едва заметно кивнула, по-свойски. Женщина из отдела культуры горисполкома, та самая, что разослала распоряжение. Два товарища неясного назначения. И во главе стола – заместитель председателя облисполкома Кручинин, грузный мужчина лет шестидесяти, бывший директор завода, по лицу которого было видно, что совещания он ненавидит всем организмом, как ненавидят тесные ботинки.
Первые сорок минут говорили все, и все говорили одно.
Пожнадзор: запретить. Видео в неприспособленных помещениях – прямая угроза жизни, акт прилагается. УВД: запретить. Видео – канал распространения порнографии и спекуляции, пример – Заречная, дело возбуждено. Отдел культуры: запретить. Горисполком уже запретил, область должна поддержать. Двое неясного назначения: запретить, но с формулировкой.
Кручинин слушал, подперев щёку, и по мере совещания щека подпиралась всё сильнее.
Сысоева выступила пятой и осторожно: опыт кинолектория при «Родине», изученный в апреле, показывает, что возможна и организованная форма, но… – и дальше было «но» на три минуты, из которого следовало, что облкинофикация не против, но не будет против и запрета.
Вадим Геннадьевич выступил шестым, бодро, про молодёжную инициативу, хозрасчёт и охват. Кручинин послушал его минуту и спросил, не открывая глаз:
– А пожар как же, комсомол?
Вадим Геннадьевич посмотрел на меня. Я встал.
– Можно запретить, – сказал я. – Это просто. Горисполком уже запретил, неделю назад. Вопрос не в том, можно ли. Вопрос в том, что будет через месяц.
– И что будет? – спросил Кручинин, открыв один глаз.
– Через месяц будет ровно то, что горело на Октябрьской. Только в десяти местах, а не в одном. – Я говорил цифрами, как учили в электричке. – В городе на сегодня, по моим данным, семь точек, где показывают видео за деньги. Из них одна – в государственном кинотеатре, по договору. Одна – в красном уголке ЖЭКа, по кинолекторию, с актом вашей областной инспекции. Пять – по квартирам и подвалам. Видеомагнитофонов в городе, по моим оценкам, около сорока. Через год будет двести. Их везут из Германии, из Москвы, их продают в комиссионках, их не остановит ни одно распоряжение.
– Вот мы и остановим, – сказал замначальника УВД.
– Аппараты – остановите. – Я повернулся к нему. – А зрителя – нет. Человек, который один раз увидел «Терминатора», больше не пойдёт на «Сверстников» в двенадцать дня. Он пойдёт туда, где показывают. Если показывают в зале с проходом и дверью наружу – он пойдёт туда. Если зал запретили – он пойдёт в подвал. А в подвале будет замок снаружи, потому что в подвале прячутся. Вы запретите мой зал – и через месяц у вас будет десять подвалов. И в одном из них загорится удлинитель.
Стало тихо. Майор пожнадзора перестал листать свою папку.
– У меня есть предложение, – сказал я. – Не запрещать, а упорядочить. Показывать можно – там и только там, где соблюдаются правила. Правила – вот.
Я положил на стол три листа. Кручинин посмотрел на них с подозрением – три листа на совещании у него были редкостью, обычно клали тридцать.
– Кто писал?
– Я.
– Вы? – Он открыл второй глаз. – Сами себе?
– Сам себе. И всем.
Кручинин взял листы и стал читать. Читал он медленно, по-директорски, водя пальцем, – так читают технические условия, по которым потом будут принимать продукцию. На пятом пункте хмыкнул. На седьмом («удлинители запрещены») посмотрел на майора пожнадзора, и майор кивнул. На двенадцатом отложил листы и посмотрел на меня.
– А вам-то это зачем? – спросил он. – Вы ж себя ограничиваете. Метр двадцать, огнетушители, стоячих ноль. Это ж вам минус касса.
– Меня это не ограничивает, – сказал я. – Я так работаю с октября. Можете спросить участкового. Это ограничивает тех, кто работает иначе.
Кручинин смотрел на меня секунд десять. Потом вдруг рассмеялся – коротко, по-заводскому, как смеются в цеху над хорошо сделанной деталью.
– Конкурентов душите, значит.
– Правилами, – сказал я. – Не утюгом.
– Правилами, – повторил Кручинин с удовольствием. Он посмотрел на майора пожнадзора. – Майор. Твоё мнение. По пунктам.
Майор взял листы, пролистал – быстро, профессионально, – и вернул.
– Годится, – сказал он неохотно, как говорят люди, у которых из-под носа увели их работу. – Я бы сам так написал. Если б меня спросили.
– Вот тебя и спрашивают, – сказал Кручинин. – Товарищ из УВД?
– Порнография, – упрямо сказал замначальника.
– Пункт девять, – сказал я. – Репертуар – только по согласованию с органом кинофикации. – Я посмотрел на Сысоеву. – Анна Григорьевна, вы же не пропустите?
Сысоева, которую никто в этом зале не назвал по имени за всё совещание, выпрямилась.
– Не пропущу, – сказала она, и я увидел, как у неё на глазах облкинофикация из пятого выступающего превращается в ведомство, от которого что-то зависит.
Кручинин постучал по листам ладонью.
– Значит, так. Проект – доработать. Пожнадзору – к пунктам про пожар замечания. Кинофикации – порядок согласования. Комсомолу, – он посмотрел на Вадима Геннадьевича, который замер, как суслик, – комсомолу первый зал по этим правилам. Показательный. В течение месяца. Распоряжение горисполкома – отменить по мере приведения в соответствие. Всё. Свободны.
И вышел первым, как выходят из тесных ботинок.
Положение вышло через две недели, в областной газете, на третьей полосе, под заголовком «Упорядочить видеопоказ». Подписано оно было облисполкомом. Разработано, как значилось в преамбуле, «по инициативе областного управления кинофикации, при участии отдела пожарной охраны УВД и областного комитета ВЛКСМ».
Моей фамилии в нём не было. Ни в одной строке.
Я прочёл газету в автобусе, стоя, дважды, и меня разбирал смех, который пришлось держать при себе. В той жизни я платил хорошие деньги людям, которые следили за тем, чтобы моей фамилии не было на бумагах, которые я писал. Здесь это произошло бесплатно, и само, и по всем правилам. Двенадцать пунктов из моей тетради, слово в слово, кроме одного, девятого, где пожнадзор вставил «огнетушитель ОХП-10», а я писал просто «огнетушитель».
Их огнетушитель был лучше. Я это признал.
Жору взяли в понедельник, сообщил Сомов, проходя мимо уголка, не останавливаясь. Не за стёкла. За замок. Парня с ключом нашли у тётки в Заволжске; он рассказал всё сам, в первые полчаса, и про замок, и про кассу, и про «снабжение», потому что был, как выразился Сомов, «неграмотный, но разговорчивый».
– С того берега больше не придут, – сказал Сомов. – Там теперь свой товарищ сидит не так, как сидел.
И ушёл, оставив мне вместо прощания самую длинную фразу, какую я от него слышал.
Гриша пришёл через неделю. Он был в новом свитере – без оленей, серый, как у пожарного, – и с предложением, которое, я видел, вынашивал несколько бессонных ночей.
– Слышь. Тебе же по этому Положению нужен… ну, этот. Ответственный за электрику. Я теперь в этом, – он постучал пальцем по голове, – разбираюсь. Лучше всех в городе. Можно сказать, на своей шкуре.
Я взял Гришу техником в комсомольский видеоцентр, который ещё не существовал. Первое, что он сделал на новой должности, – обошёл красный уголок тёти Вали с отвёрткой и нашёл удлинитель под плинтусом, который я сам положил в октябре. Выдрал его с корнем, молча, с лицом инквизитора, и повесил на гвоздь у двери – как трофей и как предупреждение.
Больше удлинителей в моих залах не было.
Славик явился последним, в той же кожаной кепке, с тем же неловким лицом, что и в декабре, когда отказал мне в концах своего барыги.
– Слышь, – сказал он. – Ты теперь, говорят, при Положении. Кассеты откуда брать – только через кинофикацию. А мне бы… ну… выход на Рому твоего. Концы дашь?
Я посмотрел на него.
– Дам, – сказал я. – Только условие. Приведёшь кого – всё. Торговли нет.
Славик открыл рот, закрыл его – и покраснел под кепкой медленно, от шеи до ушей. Он узнал эту фразу. Это была его фраза, с декабря, слово в слово.
– Запомнил, значит, – сказал он наконец.
– Запомнил.
Мы помолчали. Потом Славик засмеялся первым, и я вслед за ним, и я написал ему адрес в Медведкове на обороте кассового бланка, без всяких условий, – потому что «запомню» у меня всегда означало «запомню», а не «отомщу». Разницу эту в городе понимали не все, но Славик понял.
Звонить в Москву мне пришлось через три дня: Рома узнавал про японский журнал, и мне нужен был ответ.
Я пришёл на почтамт в чётный день. За стеклом сидела Королёва Ж. В., как всегда, с карандашом в причёске над правым ухом.
– Москва, – сказал я. – Три минуты. Фомин.
Жанна взяла бланк, посмотрела на него, потом на меня – ровно, без всякого выражения, как на незнакомого гражданина – и сказала голосом, которым сообщают погоду:
– Здравствуйте, Александр. Москва – ожидание два часа. Ваш номер двадцать третий. Присаживайтесь.
И отвернулась к следующему.
Я сел у фикуса. Два часа. Двадцать третий. Впервые за три месяца я ждал Москву, как ждут её все люди этой страны, и сидел среди этих людей, со Свердловском, с Ташкентом, с вечной Лозовой, и чувствовал себя так, как, наверное, чувствовал себя Гриша, когда его общага ушла к Палычу.
Без четверти шесть к окошку подошёл лейтенант.
Молодой, крепкий, в форме, с папкой под мышкой и с лицом, на котором было написано: у меня всё по плану. Жанна при виде его чуть-чуть, на миллиметр, изменилась в лице – так, как не менялась при мне ни разу. Он подождал, пока она сдаст смену Пыжовой. Она вышла из-за стекла, взяла его под руку ровно настолько, насколько положено на виду у зала, – и они пошли к выходу.
Проходя мимо фикуса, Жанна увидела меня. Кивнула – ровно, коротко, без выражения. Как кивают знакомому по двору.
И всё.
Я смотрел им вслед и думал сразу о двух вещах. Первая: Тёма в декабре сказал про Терминатора – «как военкомат». Не устаёт, всегда придёт, договориться нельзя. Жанна выбрала себе будущее, с которым нельзя договориться, – и это был, я признал, самый разумный выбор из всех, что я видел в этом городе.
Вторая мысль была хуже. Меня задело. После десяти лет той жизни, после «уходи», после всего – меня задел кивок. Я стоил ей одного пирога и двух месяцев. Меньше, чем Москва по срочному тарифу.
Москву мне дали в семь сорок. Пыжова объявила её так, будто извинялась за существование телефонной связи вообще.
Дома мать встретила меня в прихожей.
– Зинаида звонила, – сказала она. – Велела тебе спасибо передать.
– За что?
– За лейтенанта, – сказала мать. – Говорит, если б не ты – Жанночка бы так и сидела на тебе, как на очереди за коврами, до пенсии. А тут – квартира через два года, по линии части. – Она помолчала. – Хорошо, говорит, что ты у меня с браком оказался. Скрытым.
Я сел на табуретку в прихожей и засмеялся так, что мать вынуждена была принести воды.
Вечером тётя Валя сняла печать с двери красного уголка.
Она сделала это сама, торжественно, с газетой в руке, где на третьей полосе стояло Положение. Потом достала из кармана халата портновский сантиметр – сантиметр был жёлтый, клеёнчатый, с цифрами, стёртыми до половины, – и пошла по проходу.
Мерила она долго. Присела на корточки. Приложила сантиметр от стула до стула, в трёх местах, у первого ряда, у третьего и у последнего.
– Метр двадцать два, – объявила она, выпрямляясь. – В третьем ряду.
– Соответствует, – сказал я.
– Соответствует, – согласилась тётя Валя и убрала сантиметр в карман. – Два сантиметра – запас. На всякий пожарный. – Она посмотрела на меня поверх газеты. – Кто, интересно, такое написал? Умный человек, видать.
– Облисполком, – сказал я. – По инициативе кинофикации. При участии ВЛКСМ.
– Облисполком, – повторила тётя Валя с глубоким сомнением. – Ну-ну.
И пошла ставить чайник, прихватив с подоконника газету – подстелить под горячее.




























