444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Видеосалон 1986 (СИ) » Текст книги (страница 15)
Видеосалон 1986 (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин


Жанр:

   

Дорама


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

– Знаю я твой закон, – сказала мать, не оборачиваясь. – Всю зиму с ним носишься, газета уже светится. Чего тебе от меня в законе?

Издалека не получилось. С этой женщиной никогда не получалось издалека – она принимала любую партию сразу по факту, без сопроводительных документов.

– По закону работать могут только члены семьи. Совместно проживающие. Мне нужно, чтобы ты вошла в дело. Официально. На бумаге.

Мать закрыла воду. Вытерла руки. Села напротив – и я приготовился к «Разберусь он», к отцу на этой же кухне, ко всему заготовленному арсеналу, который знал уже наизусть.

– В какой должности? – спросила мать.

Я моргнул. Она смотрела на меня через стол взглядом мастера ОТК, принимающего новую линию: без восторга, без страха, по существу.

– Что значит – в какой…

– То и значит. Я тебе не девочка расписываться где попало. Что делать буду, спрашиваю. Билеты рвать не пойду, не жди. И это твоё орево по вечерам слушать – тоже.

– Контроль качества, – сказал я первое честное, что пришло, и, сказав, понял, что попал в десятку. – Приёмка помещения, санитарное состояние, учёт. И кассовая дисциплина.

– Кассу, – уточнила мать, – считать или держать?

– Считать. Держать буду сам.

– Правильно, – одобрила она. – Кассу держит один человек, а считают двое, порознь. У нас на комбинате так весовую вели, пока Клавку не посадили, – потом опять так же, только с другой Клавкой. – Она помолчала и выложила встречное условие, которое, я видел, лежало у неё готовым давно: – Диплом.

– Мам.

– Диплом, Саша. Июнь, сессия, потом преддипломная. Закон твой – хорошо, бумажка твоя государственная – хорошо, я в твоё дело войду, раз для дела надо. Но если ты мне из-за этих своих сеансов институт бросишь – я твою кассу сама в ОБХСС отнесу, и считать нам с тобой будет нечего. Понял меня?

– Понял.

– Тогда наливай чай, компаньон, – сказала мать, и я налил, и мы просидели на кухне до одиннадцати, обсуждая штатное расписание предприятия из двух совместно проживающих членов семьи, и она дважды поймала меня на завышенной оценке ресурса и один раз – на заниженной, по хлорке.

Тридцатого апреля вечером я готовил документы к утру, как готовят к премьере.

Паспорт. Справка из института. Заявление, написанное от руки по форме, которую я сочинил сам, потому что формы не существовало, – сочинил скучную, канцелярскую, со ссылками на статьи: такую, чтобы инспекторше в кримплене было не страшно подшить её в дело первой. Две фотографии. Тринадцать рублей мелочью и бумажками – пошлину я не знал и взял с запасом.

Тетрадь я в тот вечер закрыл раньше обычного. На правой странице, под обведённым дважды знаком вопроса, осталась одна строчка апреля: «до 1 мая – 1 день».

За окном двор развешивал флаги. Толик на спор с дедом Игнатьевым крепил транспарант поперёк подъезда, транспарант провисал, «Мир. Труд.» читалось, «Май» уходил в водосточную трубу. Первомайская демонстрация начиналась в десять от площади.

Горфинотдел открывался в девять.

Я завёл будильник на семь и лёг спать счастливым человеком: завтра вся страна выходила праздновать день солидарности трудящихся, и один человек в ней шёл узаконивать частный капитал. Мне было важно успеть до колонн.

Глава 27

Первого мая я встал по будильнику в семь, побрился, надел чистое, взял папку с документами и в девять ноль две стоял перед дверями горфинотдела.

На дверях висел замок и бумажка: «1–3 мая – выходные дни».

И ведь знал же, что Первого – демонстрация, но знал где-то глубоко, в районе генов, и достать это оттуда вовремя не смог. Картина, однако, получалась очень кинематографичная: пПервый частник города Стародольска стоял на пустом крыльце финансового органа, а мимо, по улице, к площади, уже стягивались колонны: комбинат нёс транспаранты, машзавод нёс портреты, детсады несли шары. Я развернулся и пошёл против потока, с папкой под мышкой, единственный человек в городе, идущий Первого мая не туда, – и двое с машзавода, узнав, крикнули мне из колонны: «Фомин! 'Экипаж" когда⁈»

Долги мои знали в лицо даже на демонстрации.

Четвёртого, в понедельник, к открытию, я был первым у окошка. Инспекторша в кримплене приняла заявление, прочла его дважды, шевеля губами на ссылках, – придраться в нём было не к чему, я писал его со всей душой, – и выдала мне квитанцию на госпошлину и первую в этом городе резолюцию новой эпохи:

– Удостоверение будет к пятнадцатому. Если спустят бланки. – Она посмотрела на меня почти с сочувствием. – Походите пока так.

Так я и походил. Ровно десять часов.

Они пришли в понедельник вечером, в девятнадцать двадцать, когда я перематывал субботние кассеты. Кассу я закрыл ещё тридцатого – вешать на дверь «технический перерыв» меня научила одна знакомая касса: девять дней между старым законом и новой бумагой я решил простоять с бесплатными детскими и клубом, без единой копейки через порог, потому что глупее всего тонут в апреле те, кто доплыл до мая.

Их было двое в штатском, и с ними – Сомов. По лицу Сомова я понял всё раньше, чем старший показал удостоверение: участкового привлекли по территориальности, час назад, и мнения его не спрашивали.

– Капитан Горбунов, ОБХСС. – Старший был лет сорока пяти, невысокий, с портфелем, с лицом человека, который двадцать лет слушает враньё и научился не тратить на него мимику. – Поступил сигнал. Постановление на осмотр помещения – ознакомьтесь. Понятых пригласите, товарищ старший лейтенант.

Понятых Сомов привёл из двора, каких нашёл, и нашёл он бабу Шуру и Толика.

Дальнейшие два часа сорок минут я наблюдал процедуру, которую в той жизни проходил четырежды, только там она называлась выемкой, люди были в масках, а понятых привозили с собой. Здесь всё было человечнее и оттого страннее. Горбунов работал медленно и очень чисто: каждый предмет – в опись, каждую кассету – под номером, наклейку – дословно. Второй, молодой, писал.

Толик понятым быть отказывался.

– Я лицо заинтересованное, – заявил он с порога, воспроизводя интонацию Аркадия Ильича до последней запятой. – Я постоянный зритель. Беру самоотвод.

– Самоотвод на собраниях, – терпеливо объяснил Горбунов. – Вы понятой. Ваше дело смотреть и расписаться.

– Вот я и говорю, – не сдался Толик, – насмотрелся уже. Про такое кино было. Там тоже сначала распишись, а потом…

Дорассказать ему не дала баба Шура, у которой процедура вызвала не протест, а прилив хозяйственности. Она сопровождала опись, как приёмку:

– Ведро не пиши, ведро казённое, жэковское. И песок ихний. А вот тряпку пиши, тряпка евонная… хотя нет, тряпку Валентина давала. Тряпку тоже не пиши.

Молодой сбивался и переспрашивал. Горбунов не сбивался. Он дошёл до полки, и в протокол, под диктовку, ровным канцелярским голосом, пошла моя фильмотека:

– Кассета видеомагнитофонная, надпись на наклейке: «Том и Джерри». Одна штука. Кассета, надпись: «Дамбо». Одна штука. Кассета, надпись иностранными буквами, не читается. Одна штука. Кассета, надпись: «Кино про собаку»…

На «Наташе не давать» он остановился и в первый раз за вечер посмотрел на меня по-человечески.

– Кто такая Наташа?

– Не могу знать. Кассета куплена с рук, с наклейкой.

– Все вы так говорите, – серым голосом ответил Горбунов и продиктовал: – Кассета, надпись: «Наташе не давать». Одна штука.

Изъяли всё железо: «Электронику», «Панасоник» и прокатный «Рубин», на который я тут же, поверх описи, предъявил договор горбытуправления. Горбунов договор прочёл, поморщился – я видел, что он понял, какая переписка ему теперь предстоит с прокатным пунктом за изъятие государственного телевизора у государства, – но «Рубин» всё равно записал: система не умела останавливаться на полпути.

Тетрадь лежала у меня во внутреннем кармане куртки, и куртка была на мне. Постановление было на осмотр помещения. Личный досмотр – другая бумага, другая санкция, и Горбунов, судя по аккуратности, это знал лучше меня.

Уходя, Горбунов оставил мне копию протокола и повестку на четверг – «для дачи объяснений». Сомов выходил последним. В дверях он задержался, посмотрел на опустевший угол, где час назад стояла аппаратура, и спросил тихо, не по-протокольному:

– Сам-то понял, откуда дует?

– Понял.

– Ну вот и я понял, – заявил Сомов и вышел.

Мать прочла протокол за кухонным столом, дважды, с карандашом – так, как читала когда-то сопроводительные на бракованную партию.

Я ждал чего угодно: «вот так же отца», валидола, крика. Компаньон повела себя иначе. Компаньон нашла в протоколе три нарушения.

– Здесь, – карандаш ткнул в опись. – «Телевизор 'Рубин"» – а инвентарный номер проката не переписан, у них на задней стенке бирка. Здесь: время окончания не проставлено. И понятая Шурыгина расписалась только на второй странице, а на первой – нет. – Она подняла на меня глаза. – Опись, составленная с нарушением, – не документ, а черновик. У нас на комбинате за такую опись из ОТК выгоняли.

– Мам, ты откуда это всё?

– Клавку когда судили, весовщицу, я все бумаги прочитала, какие достала. Интересно было, за что человека сажают. – Она отложила карандаш. – Выяснилось: наполовину – за свои же подписи. Ты в четверг подписывай только то, что сам прочитал два раза. Медленно читай. Пусть ждут, им положено ждать.

А потом наступили три дня, за которые я узнал много нового и приятного.

Я никого не просил. Я – человек, у которого на каждый случай жизни был план, на эти три дня не планировал ничего, кроме повестки. План был у города.

Во вторник утром тётя Валя вынесла из недр ЖЭКа папку, о существовании которой я не подозревал. В папке, подшитые, лежали: заявка на побелку красного уголка, выполнено силами общественности; заявка на ремонт проводки, выполнено; акт об оборудовании уголка противопожарным инвентарём; благодарность жилконторы активу дома за содействие. Всюду, где полагалось имя, стояло моё, и половину этих бумаг я видел впервые.

– Ты когда розетку менял и когда красил – я всё писала, – сказала тётя Валя. – Не для тебя. Для порядку. Бумага есть – работа была. Бумаги нет – не было работы. – Она сунула папку мне. – Снеси ихнему капитану. Пусть видит: человек полгода на общественных началах помещение содержал. А деньги… – тётя Валя поджала губы, – какие деньги? Я никаких денег не видала.

Тридцать рублей в месяц она брала у меня наличными с октября, без единой расписки, и сейчас, глядя ей в глаза, я понимал, что эта женщина только что, не моргнув, положила на кон собственную голову рядом с моей.

В среду в ОБХСС явился Аркадий Ильич – сам, без приглашения, при полном параде, с портфелем. Мне об этом визите рассказала Ира, а ей – весь кинотеатр «Родина», потому что старик отпросился у Роберта Ивановича «по служебной надобности» впервые за одиннадцать лет. В кабинете Горбунова он пробыл сорок минут и оставил там: план кинолектория с печатью, акт областной инспекции с «рекомендовано к распространению», справку о шефской культурно-массовой работе – и заявление. В заявлении методист кинотеатра «Родина» просил вернуть изъятое имущество культурно-просветительного назначения, «поскольку срыв работы кинолектория в мае месяце поставит под угрозу выполнение квартального плана, согласованного с областью».

Старик бил по системе её же оружием: он единственный в городе умел объяснить власти, что, арестовав видеомагнитофон, она сорвала себе отчётность.

В четверг, перед моей повесткой, к Горбунову пришла Нина Фёдоровна Тарасова, Пролетарская, двенадцать. Она принесла бумагу, подписанную двадцатью шестью родителями, и бумага была составлена так, как умела только она: три абзаца, ни одного лишнего слова, ни одного слова неправды. Дети посещают воскресные сеансы четыре месяца. Плата символическая, для взрослых бесплатно. Успеваемость не снизилась, случаев правонарушений во дворе не отмечено, список прилагается. Женщина, чьё заявление в октябре чуть не закрыло меня, теперь тем же почерком и в том же жанре меня открывала обратно – и я оценил симметрию.

Про остальное я узнавал случайно и по частям. Что Гриша, вызванный «для беседы», на все вопросы отвечал «конкурент, отношений не имеем, аппаратура у него барахло» – и это была лучшая характеристика, какую Гриша мог мне выдать, не соврав ни слова. Что Палыч на той же беседе развёл руками: «Какие кассеты? Я зубной техник». Что инспекторша из финотдела, когда к ней пришли сверять, сухо подтвердила: гражданин Фомин обратился за разъяснениями ещё в апреле, заявление подал четвёртого мая в девять ноль пять, первым в городе, – и от себя добавила, что ей бы таких аккуратных побольше. Что Вадим Геннадьевич, узнав об изъятии, позвонил куда-то по вертушке и произнёс фразу, которую мне потом передали дословно и которой я наслаждался, как музыкой: «Товарищи, вы там определитесь: у нас молодёжная инициатива или у нас состав? А то у меня это в докладе на бюро, мне переписывать?»

Каждый из них приходил со своим жанром: тётя Валя – с актами, старик – с планом, Тарасова – с подписями, Гриша – с враньём, в котором не было ни слова лжи, комсомол – с докладом. Никто ни с кем не сговаривался, я знал это точно, потому что сговориться они не могли физически: половина из них друг друга не переносила.

В среду же, в самую глухую точку недели, почта принесла письмо от Кэндзи.

Кэндзи писал по-русски, старательно, с падежами, поставленными как стулья после чужого сеанса – почти на место: он сдал сессию, он купил билет, он приезжает двадцать девятого мая, на два дня, поездом. «Я весь ждал этого. Покажи мне твой зал, который получше. И покажи людям кино, ты обещал. Я привезу ещё одну, мама прислала, тоже без перевода, но ты же не переводишь то, что не надо переводить».

Я прочёл это, сидя в комнате, где из аппаратуры оставались двадцать восемь стульев и ведро с песком. Зала «получше» у меня не было. Зала «похуже» у меня в тот момент тоже не было – был угол с четырьмя вмятинами в полу, где неделю назад стояла подставка.

До двадцать девятого оставалось три недели. Я положил письмо в тетрадь, между левой страницей и правой, – по месту оно было ровно посередине.

Беседа с Горбуновым заняла час десять.

Он не давил. Он работал устало и грамотно: раскладывал передо мной сигнал, эпизод за эпизодом, и смотрел, где я начну врать. Сигнал был анонимный, отпечатан на машинке, и человек, писавший его, знал про салон много – но врал в двух местах, и оба места я отметил про себя ещё на первом чтении: «систематическая демонстрация порнографических фильмов в ночное время» и «выручка до трёхсот рублей за вечер».

Порнографии у меня не было ни метра – это подтвердила экспертиза, на которую у Горбунова ушли, подозреваю, лучшие кадры: кто-то по службе отсмотрел «Дамбо», «Есению», кота с мышью и кино про собаку. А триста рублей за вечер были не завышенной оценкой моей кассы. Это была смета. Так считает человек, который прикидывал этот бизнес для себя – с ночными сеансами и «снабжением».

Автор сигнала описал не мой салон. Автор описал свой, который у него не получился.

Говорить этого Горбунову я не стал – «сам ничего не начинай», сказано было ясно. Я вообще говорил мало, медленно и только то, что было в бумагах: кинолекторий, детские сеансы, шефская работа, заявление от четвёртого мая. Про полтора рубля Горбунов спросил трижды, тремя разными способами. Трижды я отвечал одинаково: добровольные взносы зрителей на чай и хозяйственные нужды учёту не подлежат.

На пятьдесят восьмой минуте Горбунов закрыл папку, снял очки и спросил без протокола – вторым голосом, человеческим, которым спрашивал про Наташу:

– Слушай, Фомин. Я в органах с шестьдесят девятого. Я цеховиков брал, я валютчиков брал. Я таких, как ты, знаешь сколько оформил? – Он показал на палец. – Вот с такой картотекой. А теперь мне спускают: разъяснять гражданам положения закона об индивидуальной трудовой деятельности. Разъ-яс-нять. – Он посмотрел в окно, где над площадью обвисал недоснятый первомайский кумач. – Ты же головой соображаешь, по бумагам видно. Вот и скажи мне: это всё – насовсем? Или как с нэпом?

Я посмотрел на него и на секунду испытал искушение, знакомое по каждому разговору этой жизни: сказать. Про кооперативы через год. Про то, где будет его контора через пять лет и как будет называться то, что придёт на её место. Про то, кем станут люди из его картотеки – половина сядет, а вторая половина будет заседать.

– Насовсем не бывает ничего, товарищ капитан, – сказал я. – Но на наш с вами век хватит.

Горбунов хмыкнул, надел очки и стал писать. Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела я получил через неделю: за отсутствием состава – свидетелей выручки не нашлось, порнографии не обнаружено, а деятельность гражданина Фомина «носила характер культурно-просветительной работы, осуществляемой с ведома жилищно-эксплуатационной организации». Аппаратуру возвращали со склада три дня, «Рубин» – четыре, потому что за него ОБХСС и горбытуправление успели завести переписку, и переписка не хотела умирать.

Кассеты вернули все до одной. «Наташе не давать» лежала в коробке сверху, и мне было мучительно интересно, отсматривали ли её, но спрашивать в этом здании я не стал бы и под протокол.

Салон открылся в пятницу пятнадцатого – в день, когда инспекторша выдала мне регистрационное удостоверение номер ноль ноль один, бланк которого всё-таки спустили. Я повесил его в рамке у входа, рядом со схемой прохода.

Аншлаг в тот вечер был такой, какого не делала ни одна премьера за полгода. Город пришёл проверить, что я цел, потрогать рамку и посмотреть кино с человеком, про которого «было, а ему ничего». Пришлось ставить приставные, потом пускать стоя, потом Юрка вывесил на дверь табличку «Билетов нет» – первую в истории заведения.

Лучшую рекламную кампанию моего предприятия бесплатно провёл отдел борьбы с хищениями социалистической собственности.

Я стоял у аппарата, вёл зал и поглядывал на стоящий на подоконнике термос – клетчатый, китайский, с пробкой на цепочке. Ира принесла его во вторник, в самый глухой день, когда в пустом углу ещё не было аппаратуры и никто не знал, чем кончится. Вошла, поставила его на подоконник, на старое место, сказала: «Чай кончится – скажете» – и ушла на смену.

Термос стоял. Прочее прикладывалось.

Глава 28

Зал «получше этого» я обещал Кэндзи в ноябре, в общежитии на Ленинских горах, легко и на выдохе, как обещают через полгода. Теперь до двадцать девятого мая оставалось три недели, и я провёл ревизию обещанного.

Вариантов в городе было четыре. ДК – но у Маргариты Ивановны на май стояли два смотра художественной самодеятельности и выпускные, и большой зал ДК не отдали бы мне даже под съезд. Дом офицеров – чужой гарнизонный устав, куда со своим кино не ходят. Горком – «посоветуемся», а советоваться они будут дольше, чем едет поезд из Москвы. И «Родина».

В «Родине» был малый зал. Я знал его давно – мимо него меня водили к каморке старика: шестьдесят четыре места, откидные кресла, настоящий экран, настоящая, пусть и осыпавшаяся, звукоизоляция на стенах. Использовался он по назначению последний раз при прошлом директоре: с тех пор там проводили собрания коллектива, хранили фанерных матросов с довоенной афиши и однажды, судя по запаху, сушили половики.

Зал стоял мёртвый посреди умирающего кинотеатра, как исправный мотор на списанном корабле. А у меня было регистрационное удостоверение номер ноль ноль один, аппаратура, репертуар, голос – и не было шестидесяти четырёх кресел с экраном.

Задача читалась с листа. Не читалось с листа одно: Роберт Иванович.

К директору «Родины» я пошёл по всем правилам – записался через секретаря, надел чистое, взял папку. Кабинет у Роберта Ивановича был большой, полутёмный, с портретом, сейфом и запахом корвалола, въевшимся в мебель, как у матери – комбинат.

Я изложил коротко и мирно: договор о совместной деятельности. Кинотеатр предоставляет малый зал в свободные от мероприятий часы, я – аппаратуру и организацию видеопоказа. Билеты идут через кассу кинотеатра, по официальной цене, вся выручка – в кассу «Родины», мне – процент за обслуживание по договору с гражданином, осуществляющим индивидуальную трудовую деятельность на основании удостоверения, копия прилагается.

По мере изложения Роберт Иванович отодвигался от меня вместе со стулом. К слову «договор» он приехал спинкой в подоконник.

– Это надо согласовывать, – сказал он.

– С кем?

– Со всеми. – Он произнёс это слово с той полнотой, с какой его умеют произносить только люди, тридцать лет прожившие в страхе перед подлежащим. – И вообще. У вас было это… у вас изымали. Мне сигнализировали.

– Дело прекращено за отсутствием состава. Постановление приложено, страница четыре.

– Вот видите! – непонятно чему обрадовался Роберт Иванович. – Уже и постановление. Нет-нет. Мне это не надо. У меня и так… – он не договорил, что у него и так, но по глазам было видно: у него и так всё.

Я вышел из кабинета через одиннадцать минут после входа, не продвинувшись ни на сантиметр, и по дороге вниз сформулировал диагноз для тетради: с этим человеком нельзя договориться, потому что договор – это будущее, а будущего он боится целиком, без деления на хорошее и плохое. Роберта Ивановича нельзя было убедить.

Его можно было только обойти.

Технологию «обойти» мне выдали в тот же вечер двое, каждый свою половину, и опять – не сговариваясь.

Ира слушала мой отчёт о визите, расставляя стулья после детского, и по мере рассказа на лице у неё проступало выражение, которое я не сразу опознал, потому что видел его редко: она сдерживала смех.

– Вы к нему с папкой пошли, – сказала она. – С договором. Через секретаря.

– А как надо было?

– А никак не надо было. К нему нельзя приходить с бумагой – он от неё просыпается. Ему бумага должна приходить сама. В стопке. – Она поставила последний стул и повернулась ко мне. – Он по вторникам и пятницам подписывает папку «на подпись». Кладу её я. Сверху – что-нибудь страшное, про электроэнергию или из пожнадзора, он его читает целиком и весь страх тратит там. Дальше идёт стопкой, не глядя. Ваш договор должен лежать четвёртым. Между графиком отпусков и актом на списание половиков.

– Это я уже понял. Не понял – почему вы мне это рассказываете с таким удовольствием.

– Потому что я в этой кассе десять лет продаю по двадцать шесть билетов на четыреста восемьдесят мест, – сказала Ира, и смех из её лица ушёл. – А тут шестьдесят четыре – и полные. Мне интересно посмотреть, как это выглядит, когда у нас очередь.

Вторую половину выдал Аркадий Ильич, который к идее переезда клуба в малый зал отнёсся, как возвращенец к амнистии, – без единого слова благодарности и с немедленной инвентаризацией условий:

– Вторник – мой, это не обсуждается. Экран чинит кинотеатр, это его имущество. И бумагу вашу я завизирую сам, до подписи. – Он поднял палец. – Не подделаю, молодой человек, а завизирую: «не возражаю, соответствует плану работы». Моя виза для Роберта Ивановича – как пломба на вагоне: раз висит, значит, внутрь можно не заглядывать. Он так устроен. Я его таким застал ещё заместителем.

– А если область спросит?

– Область, – сказал старик с достоинством, – в апреле рекомендовала наш опыт к распространению. Мы распространяем. Письменно рекомендовала – письменно распространяем. Я тридцать лет мечтал работать в учреждении, где бумаги сходятся, и на старости лет намерен себе это позволить.

Договор мы готовили три дня, и делался он так, как в этом городе делалось всё настоящее, – тремя людьми в трёх местах, без единого совещания.

Я писал текст – своими руками, печатными буквами, вылизывая каждый пункт, как когда-то бизнес-план для горкома: совместная деятельность по организации культурного досуга, видеолекторий кинотеатра «Родина», выручка через кассу, кинотеатру – семьдесят процентов, мне – тридцать за аппаратуру, репертуар и проведение. Семьдесят на тридцать были грабежом – в той жизни я бы уволил любого, кто принёс мне такое соотношение. В этой жизни семьдесят процентов были не долей. Они были бронёй: предприятие, приносящее государственному кинотеатру три четверти сбора, защищено лучше, чем сейф Роберта Ивановича.

Ира перепечатала текст на машинке кинотеатра, на его бланке, и произвела расчёт выполнения плана: шестьдесят четыре места, четыре сеанса в неделю, билет пятьдесят копеек – при моей заполняемости малый зал давал «Родине» пятьсот рублей в месяц. Кинотеатр не выполнял план с восемьдесят четвёртого года, и не хватало ему, по её кассовым книгам, четырёхсот двадцати.

Аркадий Ильич поставил визу и приложил выписку из плана кинолектория, где вторничный клуб уже полтора месяца существовал на бумаге, согласованной с областью.

В пятницу Ира положила папку «на подпись». Сверху лежало предписание пожнадзора о недопустимости хранения фанерных матросов в проходах – подлинное, старик добыл его из архива, ему было два года, но выглядело оно свежо. Роберт Иванович прочёл предписание целиком, дважды, испугался, велел матросов убрать – и дальше подписал стопку не глядя, со скоростью человека, убегающего от бумаги вплавь.

Четвёртым в стопке лежал договор.

Вечером, рассказывали, он спросил у Иры, что это была за бумага с процентами. Ира ответила: выполнение плана, Роберт Иванович. Он подумал и сказал: давно пора. И пошёл домой, унося в портфеле корвалол, которому впервые за много лет нечего было делать.

Малый зал мы принимали в субботу, всей артелью.

Пыль там лежала та же, что в красном уголке в октябре, только культурнее: слоями по эпохам, как в раскопе. Фанерных матросов выносили вчетвером – Юрка, я, Витя Тарасов и дед Игнатьев, который пришёл «глянуть» и остался руководить. Экран старик не дал трогать никому: осмотрел полотно сам, сантиметр за сантиметром, как врач, и вынес: жить будет, два пятна, оба по краю. Тётя Валя явилась с инспекцией от смежной державы, прошлась по рядам, потрогала кресла и высказалась в том смысле, что у неё в уголке чище, но здесь потолки.

Кресла работали все. Я прошёл и проверил каждое – привычка, за которую в той жизни меня звали за глаза известно как. Скрипело одно, крайнее в последнем ряду. Я запомнил его номер и ничего не сказал.

В разгар этого субботника, часа в четыре, в дверях малого зала появилась Жанна.

Она была не с пустыми руками – с сумкой, из которой торчала мамина форма для пирога, и с информацией, изложенной с порога, деловито, поверх наших вёдер:

– Саша, добрый день. Мама ваша просила передать форму и сказать, что в воскресенье вы обедаете у нас, мама моя приглашает, к двум. Я мимо шла, у меня смена с шести. – Она оглядела зал, отметила объём работ и добавила с одобрением: – А хорошо получается. Основательно.

Всё во мне сработало раньше меня.

Три недели дедлайна, ночная перезапись, обыск, договор, пыль трёх эпох – я мог бы потом перечислять смягчающие обстоятельства до утра, но правда была проще: я услышал «в воскресенье вы обедаете у нас», увидел, как это воскресенье выстраивается в череду других воскресений, знакомую мне до две тысячи двадцать шестого года включительно, – и сказал. Громко, на весь зал, при Ире с ведром, при старике на стремянке, при Юрке, Вите и дедe Игнатьеве:

– Жанна. Никаких обедов не будет. Ничего не будет. Ты мне не нужна – не в это воскресенье, а вообще. Уходи и больше не приходи.

Стало очень тихо. Только стремянка скрипнула – старик наверху счёл нужным не оборачиваться и этим обозначил, что не слышал.

Жанна не переменилась в лице ни на волос. Она посмотрела на меня три секунды – не обиженно, а уточняюще, как смотрят на бланк, где неразборчиво написан пункт назначения, – потом достала из сумки форму для пирога, поставила её на крайнее кресло и открыла свою книжечку. Что-то вычеркнула. Что-то, кажется, вписала.

– Поняла вас, – сказала она ровно. – Это вы зря при коллективе, конечно, но я не в обиде: у вас объект сдаётся, все на нервах. Формочку маме верните, она про неё спросит. До свидания.

И вышла – не убежала, вышла, ровным шагом человека, у которого в шесть смена и по дороге ещё сберкасса.

Я стоял посреди зала с чувством, которого не мог назвать. К драме я был готов – драму я репетировал про себя с апреля, во всех вариантах, от слёз до матери. К пометке в книжечке я готов не был. Десять лет той жизни, свадьба, кредиты, молчание на кухне – всё это сейчас уложилось в одну вычеркнутую строку между сберкассой и сменой, и оскорблённым из зала вышел не тот, кто должен был.

Работа возобновилась сама, без команды. Минут через десять Ира, проходя мимо с ведром, сказала – не мне, воде в ведре, тихо и сухо:

– Зря вы так. При людях-то. Она же вам ничего не сделала.

– Она… – начал я и обнаружил, что продолжения нет.

Рассказать, что она мне сделала, было невозможно: всё, что она мне сделала, она сделает через восемь лет, в другой жизни, другому человеку, и не сделает уже никогда.

– Не сделала, – согласился я.

– Вот и я говорю, – сказала Ира и понесла ведро дальше.

Из всех выговоров, полученных мною за две жизни, этот был самым коротким и подействовал сильнее всех.

Домой я в тот вечер шёл, как на вторую смену, и не ошибся.

Скорость, с которой информация пересекала этот город, я изучал с октября и считал, что изучил. Я ошибался. Между четырьмя часами дня, когда в малом зале прозвучало «уходи», и восемью, когда я открыл дверь квартиры, прошло четыре часа, из которых баба Шура, судя по всему, потратила на доставку не больше одного.

Мать сидела на кухне и встретила меня классикой:

– Явился. Садись, жених.

Я сел, поставив форму на стол.

– При всём народе, – начала она без разгона. – При посторонних людях. Девушке, которая к тебе со всей душой и с формой. Королёвой Зинаиды дочке. Ты мне одно скажи: я теперь Зинаиде что говорить должна? Мы с ней в очереди четыре месяца отстояли. На ковры.

– Скажи, что жених оказался с браком.

– С каким ещё браком?

– Со скрытым дефектом, – сказал я. – Снаружи не видно, при приёмке не выявляется, проявляется в эксплуатации. Такое ведь бывает?

Мать посмотрела на меня долгим взглядом мастера ОТК, у которого двадцать лет пытаются протащить через контроль что-нибудь эдакое.

– Бывает, – признала она. – На такое рекламацию пишут. – Она подвинула мне чашку, что означало смягчение приговора. – Ладно. Зинаиде я скажу, ей и самой этот твой видик поперёк горла, ей лейтенант из военкомата нравился всегда, это Жанночка сама тебя выбрала, по способностям. – Мать помолчала и добавила другим голосом, без комиссии: – Только ты мне вот что объясни. Девка ведь хорошая. Работящая, непьющая, хозяйственная. Все при ней. Чем она тебе не подошла – я же вижу, ты не выдумываешь, ты знаешь чем. Откуда?

Вопрос был лучший из всех, что мне задавали в этой жизни, включая вопросы капитана Горбунова. И, как на лучшие вопросы этой жизни, отвечать на него было нельзя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю