444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Видеосалон 1986 (СИ) » Текст книги (страница 5)
Видеосалон 1986 (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин


Жанр:

   

Дорама


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Двадцать восемь стульев. Все заняты. Ещё девять человек стояли вдоль стены, и двое пацанов сидели прямо на полу под экраном, задрав головы так, что завтра шеи не разогнут. Полтора рубля за стул, рубль – стоя, пацаны прошли по полтиннику. Я считал в уме, пока перематывал: пятьдесят два рубля, минус тридцать тёте Вале за то, что она мне вообще открыла помещение, минус червонец Славику за кассету. Богатым в этой стране с такими мощностями мне не стать

– Крути уже! – крикнули с задних рядов.

– Тихо. Кто пришёл на «Терминатора», а не на мой затылок, – тихо.

Смех. Хороший смех, добрый. Я щёлкнул тумблером, «Электроника ВМ-12» сожрала кассету с утробным звуком, и «Рубин» с диагональю шестьдесят один сантиметр выплюнул на экран синеву.

Я сел на табурет сбоку, где стоял микрофон от «Романтика», подключённый к колонке. Пятая копия. Лица уже плыли, у Шварценеггера двоился контур, но звук я вёл сам, живьём, и в этом было всё моё преимущество перед остальными салонами города.

Гнусавые переводчики работали с листа и с первого раза. Я этот фильм знал наизусть. Каждую паузу.

На экране пошли титры.

Я подождал ровно столько, сколько нужно, и сказал в микрофон – негромко, без пафоса, тем самым голосом, который отрабатывал две недели:

– Лос-Анджелес. Две тысячи двадцать девятый год.

Зал выдохнул.

Дальше я почти не думал. Работали руки – подкрутить громкость, когда пойдёт музыка, – и рот, который сам находил интонацию. Я держал паузы. Я не переводил ругательства дословно, я переводил их так, как сказал бы человек, которому только что прострелили плечо. Когда Кайл Риз орал «Come with me if you want to live», я не сказал «пойдём со мной, если хочешь жить», как говорили все.

– Хочешь жить – за мной.

Зал качнуло. Я почувствовал это спиной, физически, как сквозняк.

* * *

Их было четверо, и они пришли к середине фильма.

Дверь скрипнула – я даже не обернулся, опаздывающие были всегда, – но по тому, как зашевелились задние ряды, стало ясно: не просто опоздавшие. Народ подбирал ноги. Кто-то встал и молча уступил стул.

Я скосил глаза.

Спортивные штаны с лампасами, кроссовки «Адидас» – две пары настоящих, две пары того, что делали в Мытищах и продавали как настоящие. Куртки. Стрижки короткие. И главное – то, как они вошли: не толпой, а в определённом порядке. Первым сел один, трое остальных – только после него.

Секция «атлетической гимнастики» в подвале дома на Пионерской, которая стала гимнастикой только с восемьдесят первого, когда за карате стали давать до пяти лет. Вход по знакомству, на дверях расписание кружка мягкой игрушки.

Я переводил дальше. Голос не дрогнул. Следующие сорок минут я работал не на весь зал, а на четверых.

Не подхалимничал – добавил точности там, где обычно можно смазать. Когда Шварценеггер брал оружие, назвал каждый ствол по имени, хотя мог бы сказать «взял автомат». Когда пошла драка в участке, замолчал совсем и дал им смотреть.

Тот, который сел первым, за весь фильм не шевельнулся ни разу.

Кассета кончилась. Свет.

Народ повалил к выходу, гудя, пересказывая друг другу то, что все только что видели своими глазами. Через минуту в красном уголке остались я, перемотка, тётя Валя со шваброй в дверях и четверо.

Тётя Валя посмотрела на них, посмотрела на меня, беззвучно сказала мне что-то губами и ушла в коридор.

Первый подошёл к столу. Лет двадцать пять, невысокий, с тем самым спокойным лицом, по которому ничего не понять. Взял коробку от кассеты, посмотрел на самодельную наклейку.

– Ты переводил, – сказал он.

Не спросил.

– Я.

– Сам?

– Сам.

Он положил коробку.

– У Гриши на Октябрьской тоже показывают. Там переводчик в нос гундосит, ничего не разобрать. – Пауза. – У тебя лучше.

– Спасибо.

– Это не комплимент. Это факт.

Мне это скорее нравилось.

– У вас есть про восточные единоборства? – спросил один из тех, что стояли сзади, и тут же получил от старшего короткий взгляд, от которого заткнулся.

Но вопрос прозвучал, а у меня был на него ответ – Славикова цепочка уже запущена:

– Сейчас – нет, но будет. «Выход Дракона». Брюс Ли. Семьдесят третий год. Копию обещали третью. Я проверю – хуже не покажу, там надо видеть всё. Драка в зеркальном зале просто атас.

Тишина за спиной у старшего стала другого качества.

– Когда? – спросил он.

Правильный вопрос. Не «сколько», не «а не врёшь» – «когда». С человеком, который спрашивает «когда», можно иметь дело.

– Недели две. Идёт через Москву, я тут не ускорю. Салон работает среда, пятница, суббота, с семи. Как кассета придёт – вы узнаете первыми. Додзё ваше знаю.

Главный от «додзё» расплылся в улыбке, кивнул и протянул руку:

– Мурат.

Я пожал.

Трое за его спиной чуть заметно расслабились, и один – самый младший, лет девятнадцать, с уже сломанным носом – не выдержал:

– А в зеркальном зале – там правда с зеркалами?

– Там правда с зеркалами.

– Ой, мля, – с чувством выдохнул он.

Мурат вздохнул, как вздыхает старший брат. Потом достал из кармана куртки деньги, отсчитал шесть рублей и положил на стол, рядом с коробкой от «Терминатора».

– Вы с середины смотрели, – заметил я.

– Досмотрим, – сказал Мурат. – В среду зайдём. На целого.

Они вышли – тем же порядком, младший последним, придержав дверь.

Тётя Валя вернулась со шваброй раньше, чем я успел собрать выручку.

Мыла она молча, углами – хотя по договоренности мыть должен был я, вот она, трудовая совесть получающей аж тридцать как бы совсем не заслуженных личным трудом денег – поглядывая на меня, и по этим взглядам было понятно: у неё есть сообщение, и она выбирает форму подачи.

– Эти-то приличные, – наконец кивнула она на дверь, опершись на ручку швабры. – Местные, с Пионерской. Старшего знаю, он Зинаиды-крановщицы сын. Спортсмены.

– Хорошо, – кивнул я.

– А я чего сказать хочу. – Она отжала тряпку. – Те двое, что ко мне летом приходили. Которые срамоту крутить предлагали, я тебе говорила. Они вот такие же были с виду. Спортивные, куртки, стрижки. Только не наши. С того берега.

Швабра прошлась под первым рядом и вернулась.

– Я к тому, – заключила тётя Валя, – что по виду они одинаковые. А ты разбирайся давай, кто есть кто. Помещение казённое.

Я записал это – не в тетрадь, туда такое не записывают. В ту же боковую память, где уже лежало её летнее «двое приходили».

Спортивные. С того берега. Предлагали срамоту и получили от ворот-поворот.

Пока это были просто приметы.

Я собрал со стола выручку, шесть муратовских рублей положил отдельно, перемотал кассету и выключил свет.

Ноябрь восемьдесят шестого. За окном мело.

Я улыбался, чувствуя, что все наконец-то правильно.

Глава 9

Четверка каратистов пришла в среду к началу сеанса. Зал к их приходу устоялся: двадцать восемь сидячих, человек семь стоячих – вторая неделя, сарафан работал, и «Терминатора» город смотрел уже не по легенде, а по второму разу, приводя тех, кто не поверил пересказу.

Каратисты вошли без пятнадцати семь, и зал перестроился сам, как перестраивается вода вокруг камня. Никто ничего не говорил – просто на втором ряду образовались четыре свободных стула, а те, кто их освободил, оказались у стены с таким видом, будто там и стояли.

Я отметил порядок посадки. Первым – Мурат. Потом здоровый, которого Мурат, двигая стул, назвал Кабаном, и это было не прозвище, а, судя по плечам, диагноз. Потом Тёма со сломанным носом. Четвёртый сел последним и молчал – как я успел понять ещё с пятницы, это было его основное состояние.

Смотрели они не так, как зал.

Зал ахал, ржал, комментировал и жил. Эти четверо работали. На погонях сидели ровно, на диалогах ровно, а на каждой драке – я видел это боковым зрением, не отрываясь от микрофона, – у всех четверых менялась посадка: спина отделялась от спинки стула, вес уходил вперёд, на края сидений. Четыре человека смотрели кино всем телом.

После сеанса Тёма задержался у стола.

– А чего он в конце руку так? – Тёма показал, как Терминатор в конце тянул руку. – Ему же полтуловища оторвало. Больно же.

– Ему не больно. Он машина.

– Машина, – повторил Тёма с сомнением. – А чего тогда страшно?

Вопрос был, между прочим, на уровне хорошей киноведческой статьи, и я ответил честно:

– Потому что ему не больно. Всё, что нас останавливает, его не останавливает. Страшно не то, что он сильнее. Страшно то, с чем нельзя договориться, он не устает, и всегда придет за тобой.

Тёма думал над этим секунд пять, шевеля сломанным носом.

– Как военкомат, – подобрал он наконец аналогию.

Кабан, ждавший его у двери, издал короткий звук, который у него, видимо, означал смех.

Три недели прошли как хорошая смена – в работе, которую не замечаешь. Салон набирал ход. Среда, пятница, суббота, с семи. К концу второй недели у меня сложился штат, которого я не нанимал. Юрка сам себя назначил на билеты. Стоял у двери с общей тетрадью – завёл собственную, в свою я его не пустил, – отмечал палочками вошедших и говорил «проходим, не задерживаем» с интонацией, которую мог взять только у гардеробщицы тёти Зины. Соучредитель наслаждался своим бесплатным входом и социальной значимостью.

Толик занимал именной стул у батареи и добровольно исполнял обязанности технадзора: перед сеансом обходил подставку, трогал сварные швы и сообщал «стоит». Один раз к нему попытался сесть чужой – Толик ничего не сделал, просто посмотрел, и человек пересел сам.

Тётя Валя заходила «проверить помещение» по средам, проверяла его из заднего ряда до самых титров и уходила со словами «ну, порядок вроде». На «Терминаторе» она была четыре раза. Он ей нравился не меньше, чем порядок, и она продолжала мыть полы после сеансов – «да че там, чай не тунеядка».

А в субботу второй недели ко мне пришел тщетно попытавшийся остаться незамеченным конкурент. Валерий Палыч явился инкогнито: в кепке, без своего довольного лица, отдал Юрке полтора рубля, как посторонний, и сел в задний ряд. Смотрел он не на экран – смотрел на подставку, на колонку, на расстановку стульев, на меня. Считывал, как я месяц назад считывал его комнату с ковром.

Я вёл сеанс, не подавая вида, и только на «хочешь жить – за мной» позволил себе покоситься. Палыч сидел с лицом человека, у которого на глазах делают его работу так, как он не умеет, и он это понимает. Ушёл он до титров, ни с кем не заговорив. Юрка потом доложил, что «Палыч, блин, секретный такой весь» на выходе долго рассматривал шторы.

Я записал в тетрадь: конкуренты начали ходить на разведку. В моей системе координат это была не угроза. Это была рецензия и признание. Мать в салон не ходила – но в конце месяца я вернул ей прокатные пятнадцать рублей и, отдельной монеткой, две с половиной копейки: два процента годовых, посчитанные за месяц, честно, по-сберкассовски.

Мать пересчитала.

– Копейки не хватает, – сказала она.

– Округление, – пояснил я.

– В сберкассе округляют в пользу вкладчика, – отрезала мать и копейку взяла. По-моему, это был лучший финансовый день её жизни, включая обе премии.

Деньги шли. Не золотые горы – вечер приносил полтинник с копейками, неделя сто пятьдесят, и из них вычитались аренда, кассеты, прокат и долг Славику, который я гасил кусками, – но это были живые деньги, заработанные единственным способом, который я считал своим. К декабрю долг усох до сотни, а в тетради появилась страница «Оборот», на которую было не стыдно смотреть.

Проблема была не в деньгах. Проблема была в том, что одну кассету город в какой-то момент досматривал весь и терял интерес.

Три недели «Терминатора» вычерпали всех, кто ходит: двор, политех, Заречную, знакомых знакомых. В пятницу я впервые увидел в зале свободный стул, и этот стул сказал мне больше, чем сказала бы пустая касса. Славик предлагал «Рокки-три» и обезьяну, но у Славика за душой было четыре барыги и один канал, и весь этот канал возил пятые копии.

Об этом предстояло думать отдельно и всерьёз. Но думать я собирался после – потому что во вторник Славик принёс кассету.

* * *

Он вошёл в красный уголок с коробкой, которую держал двумя руками, как выносят награду.

– Всё, – с порога заявил он. – Достал. Ты мне теперь по гроб.

Кассета была свежей перезаписи, в коробке от чистой TDK, и на наклейке чужим почерком, через десятые руки, было выведено: «ВЫХОД ДРАКОНА (Брюс Ли) кар.».

– Сто двадцать, – огласил ценник Славик. – Как за родную. Барыга клялся, что третья копия, но ты проверь, я в этой херне не секу совсем.

Я отдал сто двадцать – кассета покупалась насовсем, не в прокат: у неё в моих планах была отдельная жизнь, – и в тот же вечер устроил приёмку.

Дома, за полночь, с блокнотом. Копия была честная третья: цвет держался, контуры стояли, звук шёл чисто, насколько это слово вообще применимо к гонконгскому звуку семьдесят третьего года, который и в лицензии-то не очень. Я гнал плёнку и писал столбиком показания счётчика: ноль сто сорок – выход героя, ноль восемьсот – остров, две двести – подвал с шестами, две восемьсот сорок – зеркальный зал.

На зеркальном зале я поймал себя на том, что блокнот лежит на колене, а я просто смотрю.

Сороковой, наверное, раз в жизни. Кино все еще работало.

В среду после сеанса я подозвал Мурата.

– Пришла, – обрадовал его я. – Третья копия, я проверил. Видно всё.

Четверо переглянулись – коротко, без слов, как переглядываются люди, у которых внутри уже всё решено и осталось согласовать протокол.

– Когда? – спросил Мурат.

– Завтра. В десять утра. Салон закрыт, зал пустой, никого не будет. Смотрите сколько хотите. Захотите – отмотаю назад, поставлю ещё раз. Хоть пять раз. По кадрам, если надо.

– Сколько?

– Нисколько.

Мурат молчал секунд пять. За эти пять секунд я успел прикинуть, что примерно с этого места моя жизнь здесь поворачивает и обратно уже не отматывается.

– Почему? – спросил он наконец.

Был соблазн сказать что-нибудь красивое. Про то, что я знаю, каково это – хотеть научиться, когда учиться не у кого и не по чему.

Я решил не выпендриваться.

– Потому что вы будете смотреть внимательно. А это редкость.

Мурат кивнул. Один раз.

– В десять, – сказал он. – Мы придём.

Они пришли в девять пятьдесят девять. Я специально посмотрел на часы – и зауважал: так в этом городе не приходил никто, включая слесаря Витю, тётю Валю и городской транспорт.

Утренний красный уголок выглядел непривычно: шторы открыты, декабрьское солнце лежало на полу квадратами, и двадцать восемь стульев стояли пустые. Я оставил четыре, в первом ряду, остальные составил к стене – и по тому, как четверо посмотрели на эту расстановку, понял, что жест прочитан правильно: это не сеанс. Это занятие.

– Значит так, – хлопнул я в ладоши. – Регламент простой. Останавливаю, где скажете. Отматываю сколько скажете. Одно ограничение: на паузе больше минуты не держу – аппарат жуёт плёнку, а плёнка у нас одна на весь город.

– Понял, – сказал Мурат за всех.

Первый час они смотрели молча. Совсем молча – я не слышал даже дыхания, только гудел «Рубин» и шуршала плёнка. Смотрели они странно для обычного зрителя и правильно для профессионала: почти не следили за сюжетом, зато на каждом движении Брюса Ли четыре головы делали одинаковое микродвижение – не вслед за камерой, а вслед за ногой.

На подвале с шестами Тёма не выдержал первым:

– А можно вот это вот… ещё раз?

Я отмотал. Потом отмотал ещё раз. Потом Кабан, до того молчавший, попросил «помедленнее», и я открыл им паузу с покадровой протяжкой – стоп-кадр на ВМ-12 дрожал и шёл полосами, но фаза движения читалась, и на третьем кадре Кабан издал тот самый короткий звук.

– Вот, – сказал он Тёме. – А ты локоть роняешь.

– Я не роняю!

– Роняешь, – сказал Мурат, не отрываясь от экрана. – Всегда ронял.

Дальше пошла работа, на которую я мог бы продавать отдельные билеты. Между стульями и стеной было метра три свободного пола, и на этих трёх метрах Тёма с Кабаном, разувшись, повторяли фазу за фазой то, что дрожало на стоп-кадре. Четвёртый молча вставал, делал движение один раз – правильнее обоих – и садился. Мурат не вставал вообще. Мурат смотрел так, как читают.

Один раз я вмешался сам. На эпизоде, где Ли бил в прыжке, Тёма застонал от восторга и полез повторять. Я остановил плёнку.

– Стоп. Это склейка.

– Чего?

– Склейка. Два дубля, смонтированы встык. – Я отмотал и провёл их по кадрам. – Смотрите на тень под ним. Вот тут она с этой стороны. А вот тут – уже с другой. Между этими кадрами прошло время, солнце передвинулось. Прыжок настоящий, но не такой длинный, каким кажется. Кино умеет врать, и вам надо знать где, – иначе будете гоняться за тем, чего не бывает.

Четверо разглядывали тень так, как разглядывают фокус, у которого только что показали механику. Потом Кабан спросил про другой эпизод: а тут? Настоящее. А тут? Ускорено, камера медленнее снимала. А тут?

– А тут настоящее, – сказал я. – Без склеек и без тросов. Поэтому и пересматриваем.

Мурат посмотрел на меня долгим взглядом и ничего не сказал. Но что-то в этом взгляде переменилось – как меняется отношение к продавцу, который сам показал тебе, где товар с дефектом.

Зеркальный зал я прогнал им шесть раз.

На шестом Мурат наконец откинулся на спинку стула и сказал – не мне, воздуху:

– Он не быстрее. Он опережает.

Я промолчал, хотя мог бы добавить к этому пару абзацев из будущих умных книг. Человек, который сам дошёл до «он не быстрее, он опережает», в моих абзацах не нуждался.

В четверть второго я выключил аппарат. Тёма был мокрый, как после смены, Кабан задумчив, четвёртый молчал уже другим молчанием – сытым.

Мурат подошёл к столу. Я приготовился второй раз отказываться от денег, но денег он не предложил. Он предложил другое:

– Пойдём. Покажу кое-что.

Идти оказалось десять минут – на Пионерскую, к жилому дому с торцевой дверью в подвал.

На двери висело расписание. Отпечатанное на машинке, за подписью и печатью ЖЭКа – не моего, другого, – оно сообщало, что здесь работает кружок мягкой игрушки: понедельник и четверг с семнадцати, руководитель О. П. Санникова, вход свободный.

– Ольга Петровна существует? – спросил я.

– Существует, – сказал Мурат. – Мать Кабана. Она даже игрушки иногда шьёт.

Кабан кивнул с достоинством человека, чья мать прикрывает подпольную секцию каратэ кружком мягкой игрушки и при этом действительно шьёт.

За дверью была лестница вниз, за лестницей – подвал: низкий, сухой, выбеленный, с трубами под потолком. Пахло потом, извёсткой и почему-то яблоками. Пол устилали самодельные маты – брезент, набитый ватином, простёганный крупными стежками, я догадывался чьими. У стены стояла макивара из доски, обмотанной верёвкой, висел мешок, набитый явно не тем, чем положено. В углу – шведская стенка, честно украденная, судя по казённой краске, из какого-то спортзала.

А на стене, под стеклом, как в музее, висели листы.

Я подошёл. Это были фотокопии – серые, контрастные до черноты, переснятые с переснятого: страницы японской книги. Фигуры в стойках, стрелки, иероглифы. Пятое поколение, если не седьмое. Лица людей на рисунках уже слились в пятна, стрелки местами оборвались, и подпись под одной из фигур была старательно обведена от руки шариковой ручкой – чтобы совсем не пропала.

Вся техника, по которой эти люди учились, существовала в стране в том же виде, что и моё кино: копия с копии с копии, без перевода, добытая через десятые руки. Они разбирали дрожащие стоп-кадры своей науки задолго до того, как я показал им первый настоящий.

– Сэнсэй, – подал клич Мурат куда-то в глубину подвала.

Из-за фанерной перегородки вышел человек лет сорока. Невысокий, сухой, в трико, с полотенцем на шее и лицом сельского учителя физики. Посмотрел на меня без выражения, потом на Мурата.

– Это он, – сказал Мурат.

– Который переводит.

– Который показывает.

Сэнсэй подал руку – сдержанно, ладонь была как деревянная.

– Николай Степанович, – представился он без «сэнсэя». – Ребята говорят, у вас фильм. Ли Сяолун.

Он произнёс это имя не по-нашему – не «Брюс Ли», а так, как оно было написано в источниках, с которых переснимали его серые листы. Я отметил и это.

– «Выход Дракона». Третья копия, видно движение.

– Кино, – сказал Николай Степанович, и в это слово поместился весь его скепсис. – Кино – это кино. Там монтаж, тросы и оператор. Учиться по кино – как учиться плавать по картине Айвазовского.

– Согласен, – кивнул я.

Он поднял бровь.

– Согласен, – повторил я и добавил. – Учиться надо у тренера. Кино не заменяет ни вас, ни книгу, ни зал. Кино делает одно: показывает, что это вообще возможно. Живого движения ваши ребята не видели никогда – только вот это. – Я кивнул на серые листы. – Стрелочки. Человек не может стремиться к тому, чего ни разу не видел целиком. Теперь увидели. Дальше – ваша работа, не моя.

Николай Степанович молчал. У него было лицо человека, который приготовился спорить и которому не оставили с чем.

– Тёма, – сказал он наконец, не оборачиваясь. – Что ты понял?

– Что я локоть роняю! – радостно доложил Тёма.

– Это я тебе два года говорю.

– А теперь я видел!

Что-то прошло по лицу Николая Степановича – не согласие, тень согласия. Он повернулся ко мне:

– Ребят от занятий не отрывать. Утро – можно, вечером у нас работа. И вот что ещё.

Он подошёл ближе. Говорил тихо, только мне:

– Вы понимаете, где вы находитесь?

– Понимаю. Двести девятнадцатая прим. До пяти лет.

– И приходите.

– И прихожу.

Николай Степанович посмотрел на меня ещё секунду – как смотрят на снаряд, который решили допустить в зал, – и отошёл к своим. Аудиенция кончилась.

У двери меня догнал Мурат.

– Теперь знаешь, где мы, – сказал он.

Я кивнул. Мы оба понимали, что это работает в обе стороны, и оба не стали говорить это вслух.

Домой я шёл через снег – настоящий, беленький, скрипучий.

Вечером, разнося день по тетради, я упёрся в графу «приход-расход». По бухгалтерии утро вышло так: кассета – минус сто двадцать, сеанс для четверых – ноль рублей ноль копеек, три с половиной часа рабочего времени – бесплатно.

Я записал цифры честно, как есть. Посмотрел на них.

Потом закрыл тетрадь.

Есть вложения, для которых в гроссбухе не придумали графу. Но я в своей жизни построил на них больше, чем на всех кредитах, вместе взятых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю