444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Видеосалон 1986 (СИ) » Текст книги (страница 10)
Видеосалон 1986 (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин


Жанр:

   

Дорама


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

Глава 17

Термос простоял в шкафчике тёти Вали шесть дней. Он стоял между ведром и мешком извести – клетчатый, китайский, с пробкой на цепочке, – и каждый вечер, убирая колонку, я его видел.

В той жизни вопрос закрывался за десять секунд: набрать номер, сказать «вы забыли термос», выслушать «ой, спасибо». Здесь номера не было. Была касса кинотеатра «Родина», окошко слева, и очередь перед этим окошком, в которой я стоял бы с термосом в руках, как памятник самому себе.

Поэтому я ждал.

Она пришла в среду, за сорок минут до сеанса, когда я расставлял стулья.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте. Он в шкафу.

– Кто?

– Термос.

Она повела бровью – не удивилась, а отметила – и стала разматывать платок.

– Вы его убрали?

– Сохранил. Тётя Валя всё, что стоит без хозяина дольше суток, приходует.

– Разумно.

Ира прошла между рядами, поправила по дороге два стула – машинально, не думая, как я поправляю их сам, – и остановилась у стола.

– Вообще-то я не за термосом, – сказала она.

– Я догадался.

– На вас написали.

Я поставил последний стул и сел на него.

– Кто?

– Тарасова. Нина Фёдоровна, Пролетарская, двенадцать. Сын Витя, тринадцать лет, шестой «б». Тот самый, который под кроватью чудовище ищет.

– Тётя Валя её описывала как сердитую женщину без фамилии.

– У сердитых женщин всегда есть фамилия, – Ира села на соседний стул, не снимая пальто. – Написала в горисполком. Копия в отдел культуры. Копия в милицию по месту.

– Формулировки помните?

– Наизусть. – Она спокойно смотрела на меня. – «Частное лицо систематически осуществляет показ кинофильмов сомнительного содержания в помещении жилищно-эксплуатационной конторы, взимая с граждан, в том числе с несовершеннолетних, денежную плату». Дальше про то, что дети не спят.

Я слушал и раскладывал это по полкам, как раскладывал в той жизни жалобы в Роспотребнадзор: что здесь эмоция, а что состав.

Эмоции в письме было немного, и это было плохо. Состава – три штуки, и все рабочие: помещение казённое, плата денежная, среди зрителей несовершеннолетние. Ни одного слова неправды. Нина Фёдоровна Тарасова, Пролетарская, двенадцать, писала не жалобу. Она писала обвинительное заключение и сама об этом не догадывалась.

– А в «Родину» это как попало?

– На отзыв. Из отдела культуры спустили: дать заключение как специалистам по кинообслуживанию населения. Роберту Ивановичу лично.

Роберта Ивановича я знал по рассказам: директор «Родины», человек, который боится собственной уборщицы, план не выполняет с восемьдесят четвёртого и старается ни к кому не поворачиваться спиной.

– И что он напишет?

– Он третий день ходит по кабинетам и спрашивает у всех, что писать. Спросил у бухгалтера. Спросил у Аркадия Ильича – это который киноклуб ведёт, объявление на кассе его рукой написано – а Аркадий Ильич ему сказал, что Бергман тоже когда-то был сомнительного содержания. Роберт Иванович расстроился.

– У вас он не спрашивал.

– У меня он никогда ничего не спрашивает. Я касса. Печатать заключение всё равно мне. Я могу принести ему готовый проект. Он подпишет не читая, он всё подписывает не читая, лишь бы бумага была.

Вот тут я и понял, зачем она пришла.

Она предлагала мне то, что в той жизни называлось словом, от которого меня тошнило на всех совещаниях: административный ресурс. Только там его продавали, а здесь женщина в пальто предлагала его в среду вечером, между сменой и последним автобусом, и не собиралась просить взамен ничего.

Соблазн был большой, и я честно подержал его в руках, прежде чем положить обратно:

– Не надо меня выгораживать.

– Я и не собиралась.

– Тогда мы сработаемся. – Я подвинул к ней тетрадь и открыл на правой странице. – Напишите правду. Только всю, а не ту половину, которую видела Тарасова.

– А есть вторая половина?

– Есть. Записывайте, у вас почерк лучше.

Ира достала из сумки ручку – деловито, как в кассе, – и я начал диктовать.

Проход по центру метр двадцать. Стулья не вплотную, интервал по счёту, четыре ряда с проходом, из зала выход в одну дверь, дверь открывается наружу. Ведро с песком у двери. Розетка на керамике, нагрузка сорок ватт телевизор и семьдесят колонка, проводка не догружена и вдвое. Помещение проветривается между сеансами. Полы моются после каждого.

– Это вы мне пожарного инспектора диктуете, – заметила Ира.

– Это я вам диктую человека, который двадцать лет боялся одного и того же.

Она подняла глаза. Я не стал объяснять и продолжил.

Вечерний сеанс – с шестнадцати лет. Это правило существовало у меня с первого дня, я просто ни разу не произнёс его вслух, потому что произносить было не перед кем: пацанов с полтинником я сажал на пол и сам же на этом зарабатывал.

– С шестнадцати, – повторила Ира и посмотрела на меня. – А те двое, что на «Чужом» сидели на полу?

– Больше не сядут.

– Это минус рубль с вечера.

– Это минус статья.

Она записала.

Дальше пошло то, чего у меня не было.

– Воскресенье, одиннадцать утра. Детский сеанс. Мультипликация. Двадцать копеек с ребёнка, взрослый с ребёнком бесплатно.

Ира дописала до половины и остановилась.

– Одиннадцать утра, – повторила она. – Вы в одиннадцать утра спите.

– Уже нет.

– Двадцать копеек с ребёнка – это вам за сеанс рублей восемь. Минус помещение, минус свет, минус ваши три часа.

– Семь двадцать, если придёт тридцать шесть. Я считал.

– И зачем?

Хороший вопрос. Правильный вопрос, и задала его женщина, которая пять лет сидит в кассе государственного кинотеатра и лучше меня знает, сколько стоит пустой утренник.

– Затем, что письмо Тарасовой не последнее, – объяснил я. – Оно первое. Дальше будет проверка, потом ещё одна, и в какой-то момент человеку в кабинете придётся написать про меня одну строчку. Так вот я хочу, чтобы у него был выбор, какую именно.

– И какую он напишет?

– «Организует показ детских фильмов для жителей микрорайона». – Я пожал плечами. – Двадцать копеек. Это не выручка. Это страховой взнос, и я его плачу каждое воскресенье вперёд.

Ира дописала строчку до конца, поставила точку и оценила:

– Вы страшный человек.

– Я хозяйственный.

– Это одно и то же, я в кассе насмотрелась.

Последним я продиктовал ей киноклуб.

Киноклуб существовал в этом городе на стеклянной двери кассы «Родины», написанный чернилами, аккуратным старым почерком: второй четверг месяца, малый зал, вступительное слово и обсуждение, чай. Я прочитал этот листок в первое своё утро здесь и с тех пор помнил его наизусть, как помнят чужую хорошую вывеску.

– Аркадий Ильич возьмёт вторник, – сказал я. – Раз в две недели. Вступительное слово, обсуждение, чай – чай я обеспечу, у меня есть человек с термосом.

Ира не улыбнулась, но что-то у неё в лице сдвинулось.

– Он не пойдёт. Он тридцать лет в системе.

– Пойдёт. У него на киноклубе сидит восемь человек, и это на весь город восемь. У меня сядет двадцать восемь и ещё в дверь постучат. Человек, который тридцать лет говорит вступительное слово в пустой малый зал, за полный зал продаст душу, а я прошу всего лишь вторник.

– Всего этого у вас нет, – сказала Ира, глядя в свои записи. – Ни детского сеанса, ни клуба, ни возрастного ограничения.

– К воскресенью будет.

Она посмотрела на меня секунды три. Потом закрыла тетрадь и встала.

– Тогда я печатаю в пятницу, – решила она. – Роберт Иванович подписывает в понедельник. – И у двери, уже завязывая платок, добавила: – Термос оставьте. Мне удобнее забирать его отсюда.

Дверь закрылась.

Я постоял, посмотрел на пустые стулья и понял, что за один разговор без единой просьбы о помощи получил помощь по всем четырём пунктам, которые сам же выписал в декабре на правой странице.

* * *

Зимнюю сессию я собирался пройти как формальность. У человека, который прожил шестьдесят три года и построил четыре кинотеатра, не может быть проблем с четвёртым курсом политеха – так я думал в декабре, и это была самая наивная мысль за обе жизни.

Проблема обнаружилась в первый же вечер над конспектом.

Я мог провести переговоры с товароведом, посчитать в уме кассу за неделю, поставить голос и собрать зал. Я не мог вспомнить, что такое допуск на посадку с натягом, потому что я этого никогда не знал: тот парень, чьим почерком был написан конспект, знал, а я в его теле – нет. Между нами лежала пропасть в сорок лет, и мост через неё предлагалось строить из «Деталей машин» под редакцией Решетова.

Я честно отсидел три ночи, с двенадцати до пяти, с чаем, с конспектом Юрки для сравнения и с матерью, которая один раз заглянула, увидела картину и молча закрыла дверь. Это был единственный род деятельности, который она за три месяца одобрила без комментариев.

Севрюгин принимал в двести двенадцатой, в костюме табачного цвета, и ломал мел так же, как в октябре.

Билет мне достался про подшипники качения, и я отвечал на него, как отвечают на совещании: сначала вывод, потом обоснование, потом – что будет, если сделать иначе. Севрюгин слушал с нарастающим недоумением.

– Фомин, – сказал он, когда я закончил. – Вы у меня в сентябре про допуск спрашивали.

– Спрашивал.

– И не пришли.

– Виноват.

Он посмотрел в зачётку, потом на меня, потом в ведомость.

– Четыре, – вынес он. – Пять я вам не поставлю, потому что вы отвечаете, как начальник цеха, а не как студент. Начальнику цеха я бы поставил.

С этой формулировкой я и вышел в коридор, где меня ждал Юрка, сдавший тремя минутами раньше на трояк и абсолютно счастливый.

– Ну?

– Четыре.

– Ты чего, серьёзно готовился⁈ – Юрка был потрясён по-настоящему. – Ты ж бизнесмен.

– Я подпольный бизнесмен, Юр. У подпольных бизнесменов должна быть безупречная зачётка.

Дома зачётку изучили с пристрастием. Мать открыла её на кухне, под лампой, держа двумя руками, как держат чужой паспорт.

– Четыре.

– Четыре.

– А почему не пять?

– Потому что честно.

Она подумала над этим и вернула зачётку.

– Ну, честно так честно, – сказала она. – Ты, главное, дальше так же честно. Матери-то приятно.

Больше про завод, распределение и очередь на квартиру в этом доме не вспоминали. Не потому, что она передумала. Просто в её системе координат человек с четвёркой по деталям машин был уже не окончательно пропащий, а условно годный, и с этим она согласилась жить дальше.

* * *

«Дамбо» я отсмотрел ночью с четверга на пятницу, целиком, с блокнотом, по регламенту.

Шестьдесят четыре минуты, сорок первый год, копия от Ромы с одной точкой на торце. Цвет держался так, что было больно смотреть на «Рубин» и понимать, чего он не отдаёт.

Работа мне предстояла другая, и я это понял на десятой минуте.

Вечерний зал надо держать. Детский зал надо отпускать. Взрослому нужен ровный голос, пауза и точность; ребёнку нужно, чтобы кто-то тёплый сидел рядом в темноте и иногда объяснял. Первое я умел. Второе я в последний раз делал в девяносто четвёртом, когда дочери было пять, и она уснула у меня на плече на двадцатой минуте.

Про этот раз я в тетрадь ничего не записал.

Объявляли через тётю Валю.

Афишу вешать было по-прежнему нельзя, но тётя Валя была лучше афиши: она объявила про воскресенье в трёх подъездах, в очереди за молоком и лично каждой женщине, приходившей в ЖЭК ругаться на батареи. К субботе про мультики знали дворы от Пролетарской до Заречной, а баба Шура довела информацию до школы номер четыре через свою Клавдию, у которой невестка в буфете.

– Двадцать копеек – это ты дорого взял, – сказала мне тётя Валя в субботу. – Двадцать копеек – это два стакана семечек.

– Знаю.

– Ну и зря знаешь. – Она подумала. – Хотя за бесплатно они у тебя на люстре висеть будут. За двадцать копеек хоть родителей приведут.

Мудрость эта стоила годовой подписки на отраслевой журнал.

В воскресенье к половине одиннадцатого во дворе ЖЭКа стоял детский сад.

Их было много. Их было сильно больше, чем двадцать восемь, и они не стояли в очереди, они кипели: в шапках, в цигейке, с саночками, с младшими братьями на руках, красные, орущие, счастливые от одного факта, что происходит что-то новое и непонятное. Юрка вышел на крыльцо с тетрадью, посмотрел на это и впервые в жизни растерялся.

– Андрюх, их тут сорок.

– Сажай по двое на стул.

– А если поломают?

– Стулья казённые, Юр, а дети чужие. Сажай.

Сели по двое. Потом по трое. Потом на пол вдоль стены, потому что на полу им было лучше, чем на стульях. Взрослых оказалось одиннадцать: бабушки, две матери, зачем-то припершийся без внуков дед Игнатьев, Толик на своём именном стуле у батареи и баба Шура в первом ряду, с внуками по обе руки, в позе человека, купившего ложу.

Тётя Валя не села вообще. Тётя Валя встала в дверях со шваброй – как на «Чужом», только теперь заранее.

Восемь рублей сорок копеек, посчитал я машинально, пока задёргивал шторы. Минус свет, минус три часа, минус пятая часть месячной аренды.

Потом я выключил дежурную лампочку и начал сеанс.

Первые двадцать минут были адом – они не умели смотреть. Я это знал теоретически и всё равно не был готов: они комментировали вслух, все сразу, они вставали, они спрашивали друг у друга, что происходит, они дважды подрались из-за места. Ребёнок восемьдесят шестого года не имел никакого опыта сидения в темноте перед экраном, кроме утренника в «Родине» раз в квартал, где было то же самое, только громче.

Я не стал их успокаивать. Я стал вести – тише, чем они шумели.

Это старый приём, и он работает во всех залах мира: не перекрикивай, а уходи под. Через десять минут они начали замолкать, чтобы слышать. Через пятнадцать замолчали совсем.

На сорок второй минуте сеанса слониху заперли. Её увели в клетку для буйных, потому что она защищала своего, и Дамбо привели к этой клетке, и мать не смогла выйти. Она смогла только просунуть хобот между прутьями.

Дальше пошла песня.

Песню я переводить не стал.

Первым засопел кто-то в третьем ряду. Потом заплакала девочка у самого экрана – в голос, не стесняясь, как и положено первоклашке. Потом сзади, у стены, где стояли бабушки, началось то тихое общее движение, которое ни с чем не спутаешь: женщины доставали платки.

Баба Шура плакала откровенно, промокая глаза, и не выпускала внуков.

Дед Игнатьев смотрел прямо перед собой и не шевелился.

Тётя Валя вышла в коридор и не вернулась до конца сеанса.

Я сидел сбоку, у колонки, и думал очень простую вещь. Этому фильму было сорок шесть лет. За эти сорок шесть лет он в этой стране не был показан ни разу – не запрещён, не изъят, просто не куплен, не привезён, не нужен. Он тихо пролежал всю их жизнь на расстоянии одной коробки из-под бананов и одной проводницы Любы, и вот в воскресенье, в красном уголке ЖЭКа номер шесть, в городе Стародольске, сорок детей и одиннадцать взрослых первый раз увидели, как слониха качает своего сына хоботом через решётку.

За это я в той жизни отдал бы половину сети.

* * *

Нина Фёдоровна Тарасова пришла на пятьдесят второй минуте.

Я узнал её раньше, чем понял, кто это, – по тому, как открылась дверь. Дверь открыл человек, пришедший забирать своё.

Она встала в проёме, в пальто с каракулевым воротником, обвела зал взглядом и стала искать. Витю она нашла быстро: тринадцатилетний обормот сидел на полу у второго ряда, в окружении мелюзги, к которой он по возрасту не относился и которой поэтому руководил.

Я ждал скандала и уже прикидывал, как гасить.

Скандала не случилось.

Она сделала два шага внутрь, посмотрела на экран – и остановилась. На экране в этот момент ничего особенно не происходило: летал слонёнок, играла музыка, зал сопел. Но она стояла и смотрела.

Так она и досмотрела – стоя, у двери, не сняв пальто.

Свет я включил не сразу, дал залу десять секунд, как положено. Дети зашумели все разом, кто-то заревел от того, что кончилось, Юрка пошёл собирать стулья, а Витя Тарасов увидел мать и мгновенно принял вид человека, который тут случайно.

– Мам, я…

– Домой, – сказала она.

Витя пошёл к двери, оглядываясь на меня с выражением, которое я перевёл бы как «ну ты понял, я ни при чём».

Она задержалась. Она стояла у стола, пока не вышли последние, и я не торопил.

– Это вы, значит.

– Я.

– И вы деньги берёте. С детей.

Сама-то давно бесплатно работала?

– Двадцать копеек.

– Всё равно берёте.

– Беру, – согласился я. – С этих двадцати копеек я плачу за помещение, свет и плёнку. Взрослый, который пришёл с ребёнком, проходит бесплатно. Если у ребёнка двадцати копеек нет, он тоже проходит, я не проверяю карманы. Но объявляю двадцать, потому что если пускать бесплатно, они мне тут разнесут стулья, а стулья казённые, и отвечает за них Валентина Тимофеевна.

Нина Фёдоровна помолчала. Она была не глупая женщина, и это было хуже всего: с глупой я бы договорился за минуту.

– Витька у меня две недели не спал, – сказала она наконец. – Вы понимаете? Тринадцать лет лбу, а он под кровать смотрит.

– Понимаю. Это моя вина, а не его. Он не должен был сидеть на том сеансе. С сегодняшнего дня на вечерние моложе шестнадцати не пускаю – не потому, что вы написали, а потому, что вы правы.

Она не ждала, что я скажу «вы правы». Это было видно.

– Я всё равно письмо не заберу, – предупредила она.

– И не забирайте.

– Чего?

– Не забирайте, – повторил я. – Вам его писать было тяжело, я по формулировкам вижу. Забирать будет ещё тяжелее, а вы себя за это потом будете есть. Пусть лежит. Приедут – я всё покажу.

Она посмотрела на меня подозрительно, поискала подвох, не нашла и рассердилась именно поэтому.

– Хитрый вы.

– Хозяйственный.

– Одно и то же.

Второй человек за неделю. Может, они и правы.

Она уже взялась за ручку двери, когда сзади, из коридора, донёсся голос Вити – не мне, а кому-то из мелких, взахлёб, с той интонацией, которую я в обеих жизнях считал главным своим показателем:

– … а слониха его хоботом, во, через решётку, потому что её заперли, а он маленький ещё…

Нина Фёдоровна закрыла глаза на секунду.

– В следующее воскресенье что будет? – спросила она, не оборачиваясь.

– «Пиноккио».

– Это как «Буратино»?

– Как «Буратино», только без классовой борьбы.

– Он там тоже плачет?

– Там хуже. Там отец его ищет.

Она постояла ещё немного.

– Двадцать копеек я вам дам, – сказала она. – Я не за подачками хожу.

И вышла.

* * *

Вечером я сел за тетрадь.

Слева, в приходе, воскресенье выглядело так: восемь рублей сорок копеек выручки, минус доля аренды, минус свет, минус плёнка, минус три с половиной часа. По бухгалтерии – минус рубль двенадцать.

Второй раз за три месяца у меня получился сеанс с отрицательным результатом, и второй раз я записал цифру честно, как есть.

Справа, на странице рисков, я вычеркнул слово «родители».

Не потому, что риск исчез. Он никуда не делся: таких, как Нина Федоровна, в городе полно, и каждая из них имеет полное право на своё письмо. Я вычеркнул его потому, что он перестал быть риском и стал работой – а работу в графе «риски» не держат, её держат в расписании.

Расписание с сегодняшнего дня выглядело так: воскресенье одиннадцать – дети, вторник через раз – киноклуб Аркадия Ильича, среда, пятница, суббота с семи – зал, с шестнадцати лет, два сеанса.

Пять дней из семи. Комната шесть на девять метров работала теперь больше, чем работал я на заводе, и приносила меньше, чем могла бы, если бы я гнал по ней один только «Коммандо».

Я посмотрел на это расписание и остался доволен.

Потом перевернул страницу назад и посмотрел на строчку, которая стояла там с декабря и которую вычеркнуть было нечем: «спортивные, тот берег» – и знак вопроса.

Знак вопроса за три месяца не изменился ни на волос.

Глава 18

В понедельник утром в красный уголок постучали. Скрипнув стулом, я пошел открывать.

За дверью стоял участковый.

Шинель, планшет под мышкой, шапка в руке – снял ещё в коридоре, что говорило о человеке больше, чем сказали бы полчаса разговора. Лет тридцати пяти, лицо усталое и незлое, с той складкой у рта, которая появляется у людей, весь рабочий день выслушивающих чужие претензии друг к другу.

– Старший лейтенант Сомов. Ваш участковый.

– Здравствуйте, товарищ старший лейтенант. Фомин. Проходите.

Он прошёл и остановился на середине комнаты – не глазея, а осматриваясь, как осматривается человек, которому здесь работать. Посмотрел на двадцать восемь стульев в пять рядов. На проход. На шторы. На «Рубин» и подставку Толика. На ведро с песком у двери.

Потом достал из планшета бумагу.

– Заявление гражданки Тарасовой. Читать вам не буду, вы её содержание, я так понимаю, уже знаете.

– Знаю.

– Откуда?

– Она сама приходила. В воскресенье.

Сомов кивнул. Он не удивился, и это было первое, что мне в нём понравилось: человек не строил из себя следствие.

– Значит, так, – сказал он. – Я обязан проверить и обязан написать. Написать я напишу в любом случае, вопрос только что. Вы мне сейчас начнёте объяснять, что вы тут не то, чем кажетесь. Не надо объяснять, вы лучше показывайте.

Я показывал сорок минут.

Начал с прохода – метр двадцать, промерил при нём складным метром, который держал в шкафчике специально. Показал, что дверь открывается наружу и что вторая створка не заклинена, потому что я снял с неё шпингалет и выбросил ещё в ноябре. Показал ведро с песком и объяснил, зачем оно у двери, а не в углу.

Показал розетку на керамике и посчитал вслух нагрузку. Показал, что удлинитель лежит под плинтусом, а не поперёк прохода.

Сомов слушал молча. На середине он расстегнул шинель и сел на крайний стул второго ряда – на именной, толиковский, но я не стал его прогонять.

– Дальше, – велел он.

Дальше пошло хуже, потому что дальше пошли деньги.

– Помещение у меня по договорённости с комендантом. Тридцать рублей в месяц, из рук в руки, без бумаги. Бумаги нет, и я это говорю сам, потому что вы это выясните за один вопрос.

– Выясню, – согласился Сомов. – За полвопроса.

– Вход полтора рубля сидя, рубль стоя. Три вечера в неделю, с семи. С воскресенья – детский сеанс, одиннадцать утра, двадцать копеек, взрослый с ребёнком бесплатно. С воскресенья же – на вечерние моложе шестнадцати не пускаю.

– С воскресенья, – повторил он. – То есть с позавчера. То есть после заявления.

– После. – Спорить тут было не с чем и незачем. – Тарасова права, товарищ старший лейтенант. Её сын сидел у меня на «Чужом» на полу, за пятьдесят копеек, и это была моя ошибка, а не её вредность.

Сомов посмотрел на меня внимательнее.

– Обычно мне объясняют, что заявительница сумасшедшая.

– Она не сумасшедшая. Она аккуратная. Вы её формулировки читали?

– Читал.

– Три состава в одном абзаце, и ни одного лишнего слова. Мне бы такого юриста.

Он хмыкнул – коротко, в сторону, – и это был первый живой звук за весь визит.

Потом он спросил про кассеты. Я показал полку – двенадцать штук, все, что были, включая испанские. Он взял верхнюю, покрутил, прочитал немецкую наклейку почерком жены Сергеича.

– Порнографии нет?

– Нет.

– Совсем?

– Совсем и никогда. Я это обещал Валентине Тимофеевне, когда брал комнату, и это единственное, о чём она меня попросила.

– Антисоветчина?

– Нет. Приключенческое, боевики, ужасы, детская мультипликация.

– Ужасы, – Сомов сделал пометку. – Это то, от чего Тарасов под кровать полез?

– Это оно.

Он дописал строчку и посмотрел на меня поверх планшета.

– А зачем вы вообще всё это мне сами говорите? Про тридцать рублей коменданту вы могли не говорить.

Хороший вопрос, и в той жизни у меня на него был готовый ответ, отработанный на трёх поколениях проверяющих. Здесь я решил ответить по-настоящему.

– Затем, что вы придёте ещё. Не в этом месяце, так в марте, не по Тарасовой, так по кому-нибудь ещё. Я тут не на неделю. Мне выгоднее, чтобы вы один раз узнали про меня всё сразу, чем чтобы вы это узнавали по кускам и каждый раз думали, что я от вас что-то прячу.

Сомов молчал секунд пять.

– Тетрадь у вас есть? – спросил он неожиданно.

– Какая тетрадь?

– Любая. Куда вы всё это пишете. Вы же пишете, я вижу, у вас тут порядок как в аптеке.

Я достал общую тетрадь, девяносто шесть листов, сорок четыре копейки, и положил перед ним.

Он читал её минут десять. Я не мешал.

Он прочитал приход и расход по неделям. Прочитал страницу «Оборот» с материнской пометкой на полях – «ошибка 4 коп.». Прочитал список из шести пунктов на первой странице: телевизор, звук, подставка, кассета, зрители, голос. Дошёл до правой страницы с рисками, задержался, но ничего не сказал.

Потом закрыл тетрадь и вернул.

– За двенадцать лет службы, – сказал он, – я у нетрудовых доходов бухгалтерию видел один раз. У бабки, которая семечками торговала. Она в тетрадке записывала, сколько стаканов и почём.

– И что с бабкой?

– Ничего с бабкой. Живёт, торгует. – Сомов застегнул шинель. – Бумагу я напишу. Напишу, что помещение содержится в порядке, нарушений противопожарного режима не выявлено, что показ платный, что мероприятие не согласовано ни с кем вообще и что вы этого не отрицаете. – Он взял шапку. – Ничего хорошего в этой бумаге для вас не будет, Фомин. Но и сажать вас не за что.

– Спасибо.

– Не за что. – Он уже был у двери, когда обернулся. – Детский сеанс в воскресенье во сколько?

– В одиннадцать.

– Приду.

«Пиноккио» я отсматривал в пятницу ночью, по регламенту, с блокнотом на колене.

Регламент этот я завёл ещё до первого сеанса и не нарушал ни разу: плёнку, которую ты не отсмотрел сам, зрителю показывать нельзя. Правило скучное, и в этом городе, кроме меня, о нём не догадывался никто – Славик возил кассеты не глядя, Гриша ставил не глядя, Палыч и подавно.

До сорок первой минуты всё шло хорошо.

На сорок первой начался Остров удовольствий.

Я знал, что там будет. Я знал это сорок лет и всё равно сидел на кухонном табурете в час ночи и смотрел, как мальчишки, которым разрешили всё, превращаются в ослов – по-настоящему, с криком, с руками, которые становятся копытами, – и как их грузят в ящики.

Сорок первый год. Дисней. Детский мультфильм.

Я досмотрел до конца, до кита, до финала, выключил аппарат и сел думать.

Думать было о чём. У меня в зале сидели дети, которые неделю назад впервые в жизни увидели, как слониха качает сына хоботом через решётку. У половины из них после этого была бессонная ночь – я знал это от бабы Шуры, которая знала всё. У Вити Тарасова была бессонная неделя, письмо матери и участковый в качестве последствия.

Ставить им следом мальчиков, которые кричат человеческими голосами и превращаются в скот, – это было бы профессиональное самоубийство, и не только моё.

В той жизни у меня для таких решений была рейтинговая система, возрастная маркировка и юрист. Здесь у меня был кухонный табурет и собственная голова.

Я записал в тетрадь: «Пиноккио – не ставить. Вернуться через год, отдельным сеансом, с предупреждением родителям».

Потом посмотрел на полку.

На полке лежало то, что привёз Сергеич из-под Магдебурга и что жена его подписала аккуратным учительским почерком: сборник. Немецкий эфир, восемьдесят четвёртый год, сто восемьдесят минут, три кассеты подряд одного и того же – кот и мышь.

Я прогнал двадцать минут для проверки и понял, что задача решена.

Нина Фёдоровна пришла в субботу днём, когда я мыл пол.

Она принесла двадцать копеек – двумя монетами по десять, завёрнутыми в бумажку, – и положила на стол с видом человека, отдающего долг чести.

– Это за Витьку. Он завтра придёт.

– Нина Фёдоровна, я вам должен сказать. «Пиноккио» завтра не будет.

Она подобралась мгновенно.

– Почему?

– Потому что я его в пятницу посмотрел целиком, а до этого не смотрел, только знал понаслышке. Там есть кусок, который вашему Вите не нужен. И моим шестилетним не нужен тем более.

– Какой кусок?

Я рассказал. Не пересказывая красиво – сухо, как есть: остров, мальчишки, ослы, ящики.

Нина Фёдоровна слушала, и лицо у неё делалось всё более непонимающим.

– В мультике? – уточнила она.

– В мультике.

– Для детей?

– Для детей сорок первого года. У них тогда была война, и они, наверное, крепче были. – Я пожал плечами. – А может, просто взрослые тогда думали, что детей полезно пугать. Мне это не подходит.

Она молчала. Она стояла посреди красного уголка в пальто с каракулевым воротником, и я видел, как у неё в голове что-то переставляется с места на место – тяжело, со скрипом, как переставляют шкаф.

– Вы, значит, их сначала смотрите, – сказала она наконец. – Сами. Все.

– Все. До единого. Иначе нельзя.

– А те, у Черёмушек? Которые по рублю?

– Не смотрят.

– И вы это точно знаете?

– Точно. Я у них был.

Нина Фёдоровна взяла со стола свою бумажку с двумя монетами, подержала – я думал, заберёт, – и положила обратно.

– Тогда я тоже приду, – заявила она таким тоном, будто это была угроза.

И, наверное, для неё это была угроза.

– Приходите. Вы бесплатно, вы с ребёнком.

– Витька мне не ребёнок, ему тринадцать.

– По моему регламенту до шестнадцати – ребёнок, – пожал я плечами. – Регламент сам придумал, сам и соблюдаю.

Она фыркнула – впервые не зло – и ушла.

В воскресенье в половине одиннадцатого во дворе ЖЭКа номер шесть стояло пятьдесят с лишним детей.

Считал я по головам дважды и оба раза сбился, потому что они не стояли на месте ни секунды. Мороз был двадцать два градуса, шапки завязаны под подбородком, у половины валенки, у половины санки, и вся эта масса гудела, толкалась и излучала такое количество энергии, что ей можно было топить дом.

Юрка вышел на крыльцо с тетрадью, посмотрел и сказал слово, которое я от него слышал второй раз в жизни:

– Перебор.

– Сажай.

– Куда, Андрюх⁈

– По двое на стул. Мелких по трое. Остальных на пол вдоль стены, от батареи до окна, у нас там метра четыре.

– А проход?

Вот тут я его чуть не обнял. Юрка Пименов, соучредитель с долей в один рубль, за три месяца выучил слово «проход» и понял, что оно значит.

– Проход не трогать, – подтвердил я. – Метр двадцать, хоть кто проси. И больше тридцати в зал не пускай, дальше я сам не услышу, что там происходит. Кому не хватило – тем в двенадцать тридцать, вторым заходом.

– Так у нас же одна кассета!

– Кассеты, Юра, можно перематывать.

Так у детского сеанса без всякого моего участия появился второй сеанс, и объявлял его Юрка с крыльца, надувшись от важности так, что чуть не лопнул.

Сомов пришёл без десяти одиннадцать. В шинели, но без планшета, и сел в последнем ряду с краю – на то место, откуда видно и зал, и дверь. Я в той жизни знал одного человека, который всегда садился так же, и он был начальником службы безопасности торгового центра.

Тётя Валя заняла позицию в дверях, со шваброй, заранее.

Толик сидел на своём стуле у батареи, и на коленях у него сидел чей-то чужой ребёнок, которого он держал с выражением полной растерянности.

Дед Игнатьев опять пришёл без всякого ребёнка.

Баба Шура – в первом ряду, с двумя внуками и с термосом, что меня отдельно тронуло: термос был не тот, но идея пошла в народ.

Нина Фёдоровна села в третьем ряду. Витя сел в первом, на полу, спиной к матери и лицом к делу.

Я задёрнул шторы, выкрутил дежурную лампочку и сел к выключенному микрофону – он сегодня не нужен. Сегодня основное мое конкурентное преимущество в виде голоса и перевода без «срани господней» совсем не учитывается – кот и мышь не разговаривают, им некогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю