Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанр:
Дорама
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Видеосалон 1986
Глава 1
За окном кабинета звенела капель и неохотно таяли почерневшие сугробы – середина марта – а я разбирался с креслом.
Третий зал, семнадцатый ряд, четвёртое место. Скрипит, сволочь. Жаловались третью неделю, поставщик отвечал, что скрип неисправностью не является и в гарантию не входит.
Я как раз дописывал ему, что в кинозале скрип является худшей формой брака.
Костя вошёл без стука – он всегда входил без стука.
– Ну всё, Андрей Викторович. Пролетели ваши.
– Кто?
– «Грешники». Главный отдали «Битве за битвой».
Я положил телефон экраном вниз.
– Шестнадцать номинаций, – удивленно ответил я.
– Ну да. Четыре взяли.
– Шестнадцать. Такого не было ни разу за сто лет. У «Титаника» четырнадцать. У «Ла-Ла Ленда» четырнадцать.
– Так четыре же дали.
– Четыре – это утешительные.
Костя пожал плечами и сказал, что это всего лишь премия и что вообще-то фильм хороший.
Вот тут меня и повело.
Я встал и зачем-то взял со стола бутылку с водой.
– Зал уже проголосовал, – скрутил пробку. – Ногами. По два и по три раза. У нас в мае на «Грешниках» приставные стулья ставили, во всех четырёх городах. Такого не было со времён «Сумерек».
– Так «Битва» тоже хорошая.
– «Битву» я смотрел. Полтора часа человек с умным лицом объясняет мне что-то про Америку.
– Ну так это же…
– Ко мне в зал приходят не за тем, чтобы им объясняли что-то про Америку. Чего мы о ней не знаем, Костя? Американцы давным-давно всё про себя рассказали.
Костя попросил меня сесть и что-то про мое лицо.
Я не сел.
Мне и правда стало жарко. Потом жарко стало как-то не так – не сверху, а изнутри, из-под грудины, и полезло в левое плечо. Бутылка стукнулась о стол, полилась вода.
Дальше был ковролин, очень близко, вплотную. Серый, в мелкую крапинку. Из фойе тянуло попкорном, сладким, потому что днём сладкий берут лучше солёного.
Я успел подумать про кресло. Что менять его всё-таки придётся.
Потом выключили свет.
* * *
Я проснулся от запаха.
Полежал с закрытыми глазами, разбирая его на части. Фенол. Пластификатор. Сверху что-то сладковатое, почти съедобное, и от этого противное вдвойне.
Так пахнет линолеум, когда рулон только раскатали по полу и полдня держат открытой форточку.
Мать двадцать лет отработала мастером ОТК на комбинате искусственных кож и плёночных материалов. Запах не выстирывался ничем. Он жил в её кофте, в волосах, в полотенце, в подушке и в кухонной клеёнке – клеёнку делали там же, через два цеха от неё.
Я открыл глаза.
Потолок был белёный, с трещиной от угла к люстре. Обои в мелкий ромбик. Шкаф с зеркальной дверцей, у которой снизу отбилась амальгама. Над столом фотография отца в форме, увеличенная с маленькой и оттого мягкая, будто снятая через марлю.
Комнату я узнал раньше, чем успел удивиться.
Потом полежал ещё немного и заметил вторую вещь.
У меня ничего не болело.
Ни колено. Ни спина, которая обычно давала о себе знать первой, ещё до того, как я вставал. Ничего вообще. Тело лежало ровно и легко, как пустое.
Я поднял руку и посмотрел на неё. Рука была двадцатитрёхлетняя.
Я встал и подошёл к шкафу. В той части зеркала, где ещё держалась амальгама, стоял парень. Худой, ключицы наружу, волосы с одной стороны примяты. На подбородке прыщ. Майка, семейные трусы, длинная шея.
Лицо я знал по фотографиям. Своим собственным я его не считал уже очень давно.
Я потрогал подбородок. Прыщ был настоящий.
Я сматерился от удивления. Голос тоже был не тот. Выше и чище, без песка.
За стеной на кухне звякнула крышка, зашумела вода, и радиоточка бодрым мужским голосом начала рассказывать что-то про уборочную в южных областях.
Решив перестать удивляться, я пошел на кухню.
Мать стояла у плиты, спиной ко мне, в халате поверх кофты.
– Встал, – сказала она, не оборачиваясь. – Яичница в сковородке. Чай наливай, заварку не гоняй, я утром свежую сделала.
Я сел на табурет. Клеёнка на столе была новая, в жёлтых подсолнухах, и по краю уже начала темнеть.
Ей было сорок пять. Она стояла ко мне спиной, переворачивала что-то на сковороде, и по тому, как она держала локоть, я видел, что правое плечо у неё сегодня тянет и что она об этом никому не скажет.
Я очень давно не видел её такой.
Она поставила передо мной сковородку прямо на подставку и наконец посмотрела.
– Ты чего?
– Ничего.
– Смотришь как чужой.
Я взял вилку. Дальше надо было есть яичницу и не палиться. Про то, что я не знаю, какое сегодня число, что я не помню, где у меня зачётка, и что в голове у меня сидит человек, который сильно старше своей матери, ей знать было незачем.
– Завтра в вечер? – спросила она.
– Завтра.
– Не проспи, как в тот раз. Мастер твою фамилию запомнит.
Я это уже слышал. Не что-то похожее, а именно это, этими словами, за этим столом, с этой сковородкой. И следующее я тоже знал.
– Ты, главное, институт не запусти, – сказала она. – Кино кином, а диплом чтоб был.
Насчёт кино она говорила про то, что я вечно таскался в «Родину» и мог два сеанса подряд отсидеть на одном билете.
– Будет диплом.
Был уже, мам.
– Вот и хорошо.
Она сняла халат, надела пальто, взяла авоську с крючка у двери.
– Суп в холодильнике. Разогреешь – плиту выключи, а то в тот раз.
– Выключу.
Дверь хлопнула. По лестнице простучали каблуки, потом стало тихо.
Мама жива.
Я сидел с вилкой и слушал, как в трубе шумит вода у соседей.
На стене у окна висел отрывной календарь. Я встал и подошёл.
«14 октября 1986 г. Вторник».
На обороте листка мелким шрифтом объяснялось, как выводить пятна от ягод: разложить ткань над тазом и лить кипяток с высоты полуметра.
Я прочитал это два раза. Не потому, что боялся пятен от ягод, а потому, что надо было чем-то занять руки и голову ещё секунд тридцать.
Потом открыл холодильник «Саратов». Маргарин, три яйца, кастрюля с супом, банка кильки в томате, начатая. В дверце – бутылка молока с серебристой крышкой из фольги.
Молоко было с комбината. Его выдавали за вредность, по пол-литра за смену, и мать половину приносила домой.
Я закрыл холодильник и пошёл одеваться.
* * *
Во дворе пахло мокрой листвой, дымом, скорой зимой и чуть-чуть помойкой.
Наш дом стоял в старом центре: два этажа, деревянный верх, кирпичный низ, четыре подъезда, дровяные сараи вдоль забора. Дрова там давно никто не держал, хранили хлам – кроме деда Игнатьева, который держал в своём мотоцикл без колеса.
На верёвках висело бельё. Под верёвками, на перевёрнутом ящике, сидели двое пацанов лет по восемь и стучали друг по дружке крышками от кастрюль и палками, играя в рыцарей.
Из третьего подъезда вышел сосед Толик, посмотрел на небо, посмотрел на меня.
– Здоров.
– Здоров.
– Слышь, у тебя ключа на семнадцать нет?
– Нет.
– Херово, – вздохнул Толик и пошёл обратно.
Толик работал на машзаводе в кузнечном. Я знал про Толика довольно много.
Я вышел со двора на улицу и пошёл пешком, хотя мог сесть на троллейбус за четыре копейки.
В сердце сладко щемило, и я хотел посмотреть.
Город. Деревянные двухэтажки с наличниками, водосточные трубы, крашенные в тот же синий, что и штакетник, гастроном с очередью на восемь человек у окошка «Молоко», доска «Лучшие люди района» с выгоревшими до одинаковой рыжины лицами. Мужик в кепке вёл велосипед с привязанным к раме мешком картошки. Пахло углём.
По улице Советской я дошёл до «Родины».
На фасаде висел щит: «ОДИНОЧНОЕ ПЛАВАНИЕ», красным по синему, и матрос в тельняшке, нарисованный так, будто художник рисовал его по памяти с чужих слов.
Сеансы: 10:00, 12:00, 14:00, 16:00, 18:00, 20:00.
У кассы стояли люди. Я посчитал.
Двадцать шесть человек на двенадцатичасовой. Зал в «Родине» на четыреста восемьдесят мест.
Считал я машинально, как чешут нос. Двадцать лет считал очереди и двадцать лет не мог перестать.
Сбоку от кассы, на стекле изнутри, был приклеен листок, написанный от руки чернилами, аккуратным старым почерком:
Киноклуб. Второй четверг месяца, 18.30, малый зал. «Земляничная поляна», реж. И. Бергман. Вступительное слово и обсуждение. Чай.
Я постоял, почитал и подумал о том, что обсуждать фильм, не имея его самого – особая форма досуга.
Потом посмотрел на часы и пошёл в институт, потому что лекция была в десять сорок, а опаздывать в первый день второй жизни мне показалось глупым.
В политехе пахло мастикой, мокрыми пальто и столовой одновременно.
Гардеробщица тётя Зина взяла у меня куртку не глядя и швырнула номерок. Я поднялся на третий этаж и по дороге понял, что не помню, какая аудитория.
Меня спас поток. Он шёл сам, толпой. Я пошёл вместе с ним, толпа внесла меня в двести двенадцатую, и это оказалось правильно.
«Детали машин». Доцент Севрюгин, маленький, в костюме табачного цвета, писал на доске мелом, ломая его каждые тридцать секунд.
Я открыл конспект.
Почерк был мой. Больше в этом конспекте моего не было ничего. Схема с валом, подшипниками и стрелками, под ней формула, под формулой приписка на полях: «спросить у Севрюгина про допуск!!!»
Я смотрел на эту приписку и пытался вспомнить хоть что-нибудь про допуск.
Не вспомнил.
До диплома было полтора года. Полтора года валов, подшипников, а потом распределение на машзавод, где я потом двадцать пять лет должен был расти от инженера до старшего инженера.
– Андрюх.
Юрка Пименов сидел справа, скрючившись над тетрадью, и списывал у меня прошлую лекцию, потому что прошлую он проспал.
– Ты чего смурной?
– Не выспался.
– А, – Юрка перевернул страницу. – Слышь, у тебя рубль есть?
– Есть.
– Вечером у Палыча видак.
Я поднял голову.
– Какой Палыч?
– Ну Валерий Палыч, зубной. С Черёмушек, тётки моей сосед. У него аппарат, он пускает по рублю. Вчера был, сегодня опять привёз, – Юрка понизил голос до шёпота, хотя Севрюгин был глухой на левое ухо. – Американский. Про негра-мента. Наши все ржали, аж стены тряслись.
– Какая копия?
Юрка посмотрел на меня.
– Чего?
– Ничего, – одернул себя я.
– Так пойдёшь?
– Пойду.
В столовой я взял комплексный за сорок пять копеек: щи, котлета с макаронами, компот, два хлеба. Ел и смотрел по сторонам.
За соседним столом сидел Женька Соловьёв с нашего потока, живой, рыжий, с обгрызенной ручкой в кармане, и рассказывал что-то, размахивая вилкой.
Я смотрел на него дольше, чем нужно, и он это заметил и помахал мне вилкой.
Я помахал в ответ и уткнулся в щи.
Про людей вокруг я знал слишком много, и с этим надо было что-то делать. Двадцатитрёхлетний парень смотрит на однокурсника, как на однокурсника. Это, оказывается, требует усилия.
И разговаривал я утром с Юркой не как с Юркой. Я разговаривал с ним, как разговаривают с молодым, который в третий раз просит подменить: спокойно, коротко и чуть сверху. Юрка не заметил. Юрка вообще мало что замечает.
Но так было нельзя.
Надо было вспоминать, как это делается. Как сидят на лекции, когда тебе двадцать три. Как ржут в столовой. Как говорят «слышь». Тело всё умело само, голова – нет, и стык между ними я чувствовал постоянно.
Я доел, отнёс поднос и до вечера просидел на лабораторных, где от меня требовалось крутить рукоятку и записывать показания. С этим я справился.
До Черёмушек мы с Юркой ехали в набитом битком двенадцатом автобусе двадцать минут. Юрка всю дорогу пересказывал вчерашнее и испортил бы мне весь фильм, если бы я не знал его наизусть.
Пятиэтажки стояли поперёк ветра, между ними были пустыри, вытоптанные до глины, и на каждом пустыре кто-то во что-то играл.
В подъезде пахло кошками и жареным луком. Дверь на четвёртом была обита коричневым дерматином, ромбиками, с гвоздиками по стыкам.
Открыл сам Валерий Палыч: лет сорок пять, в трениках с вытянутыми коленями, в тапках на босу ногу, с животом и с очень довольным лицом.
– По рублю, – заявил он вместо здрасьте.
В прихожей на трюмо стояла коробка из-под конфет «Ассорти». В ней лежали рубли.
Я положил свой. Юрка положил свой и пошёл занимать диван, потому что вчера уже понял, откуда видно.
В комнате нас стало четырнадцать. Я посчитал по головам, пока раздевался, и посчитал ещё раз, когда сел. Шестеро на стульях, принесённых с кухни и от соседей, четверо на диване, трое на полу у батареи, один на подоконнике.
Стенка румынская, в стенке хрусталь. Ковёр на стене. На другой стене – второй ковёр. Пахло ужином и «Шипром». Телевизор «Горизонт», шестьдесят один сантиметр, стоял в углу на тумбочке, а тумбочка была развёрнута так, что трое у батареи смотрели на экран сбоку, под таким углом, что картинка для них должна была уехать в белёсое.
Под телевизором стояла «Электроника ВМ-12».
– По записи брал, – небрежно поделился с пространством Валерий Палыч. – Через свояка. Восемь месяцев ждал и двести сверху дал. Тысяча четыреста, считай.
Комната уважительно погудела.
Он вставил кассету. Аппарат сожрал её с утробным звуком, экран пошёл рябью, и по нему поехали чужие титры задом наперёд.
Кассета была не перемотана.
Перемотка шла одиннадцать минут. Я засёк. Четырнадцать человек сидели и ждали. Курили в форточку – на кухне, потому что в гостиной Валерий Палыч запретил. Мужик с подоконника рассказывал, как в прошлом году в Ялте видел цветной видеомагнитофон, и никто ему не сказал, что видеомагнитофоны все цветные.
Начали в двадцать сорок.
Валерий Палыч встал перед телевизором, заслонив его собой, и торжественно объявил:
– «Полицейский Беверли Хилз». Это фамилия у него такая – Беверли Хилз.
Я открыл рот и закрыл – что тут скажешь?
Он сел. Пошёл фильм.
Копия была шестая, если не седьмая. Лица плыли. Цвет уехал в зелень, и Эдди Мёрфи был скорее болотный. По низу кадра шла дрожащая полоса, которая иногда поднималась до середины и уходила обратно. Звук шёл кашей из динамика телевизора, и поверх каши гундосил переводчик, отставая на полторы секунды и половину реплик пропуская вообще.
Комната смотрела не отрываясь.
Я сидел с краю на кухонном табурете и смотрел на комнату.
Смеялись они на две секунды позже, чем надо. Не над тем, что происходило на экране, а над тем, что сказал переводчик – а он говорил уже поверх следующей сцены, так что смех приходился на чужие кадры. Юрка ржал громче всех и всегда невпопад.
Один раз переводчик замолчал секунд на сорок. Совсем. Мужик на экране говорил, размахивал руками, злился, ему отвечали – тишина, только гудение.
Никто не шелохнулся. Все смотрели дальше, как будто так и надо.
Потом на экране появился отель.
Герой шёл через холл, и мимо шли люди с чемоданами, и за стойкой стоял портье, и в кадре, в глубине, между колоннами, была витрина, а в витрине что-то лежало.
И вот тут комната изменилась.
Она не ахнула и не загудела. Она стала тише. Я почувствовал это спиной, как чувствуют, когда сзади кто-то перестал дышать.
Половина людей смотрела не на героя. Половина смотрела в углы кадра.
Женщина у батареи спросила негромко, ни к кому:
– А это чего у них, магазин?
Ей никто не ответил.
Потом герой ехал по улице, и улица была просто улица, снятая мимоходом, из окна машины, и никто в кадре на неё не смотрел, потому что привыкли и незачем.
Комната смотрела.
Я сидел и думал, что четырнадцать человек в чужой квартире с ковром на стене сейчас получают процентов двадцать от того, что здесь вообще есть. Экран в углу. Звук в кашу. Переводчик, который отстал ещё на первой минуте и уже не догонит. Картинка шестого поколения.
Двадцать процентов – и они сидят так, как сидят, когда боятся, что отберут.
Кассета кончилась. Валерий Палыч включил свет и стал моргать.
Комната зашевелилась, загудела, начала пересказывать друг другу то, что все только что видели.
Пацан лет шестнадцати, сидевший на полу, повернулся ко мне – просто потому, что я был ближе всех:
– Слышь, а чего он ему сказал-то? Ну там, в конце, когда с пистолетом. Переводчик молчал.
Я сказал, что он ему сказал.
Пацан подумал.
– А до этого? Где они в грузовике?
Я сказал и это.
Стало заметно тише. Человека четыре развернулись в мою сторону.
– Ты чего, смотрел уже? – спросил Валерий Палыч.
Голос у него был не злой, но и не сказать что радостный. Он стоял у своего аппарата, за который отдал тысячу четыреста и ждал восемь месяцев, и в его комнате внезапно говорил не он.
– Смотрел, – признался я.
– Где?
– У знакомых.
Он посмотрел на меня ещё секунду и решил, что это неважно.
– Так, товарищи. Сейчас перемотаем – и по второму кругу. Кто остаётся – ещё по рублю.
Осталось двенадцать. Смотреть то же самое, в том же ужасающем качестве, сейчас же, ещё раз.
– Ты чего? – спросил Юрка, устраиваясь обратно на диване. – Сейчас же ещё раз будет.
– Мне завтра в вечер.
Юрка посмотрел на меня как на человека, который уходит из-за стола, где дают добавку.
В прихожей я оделся. На трюмо стояла коробка из-под «Ассорти», и в ней поверх старых рублей уже лежали новые.
Двадцать шесть за вечер, если по второму кругу остаётся дюжина. Шесть вечеров в неделю – сто пятьдесят с лишним. Мать на комбинате получала сто сорок и приносила домой запах, который не выстирывался.
Я закрыл за собой дверь.
* * *
На улице было темно, мокро и ветрено. Автобуса я ждать не стал, пошёл пешком, поднял воротник и сунул руки в карманы.
Дело было не в двадцати шести рублях. Дело было в том, как эти четырнадцать человек сидели.
Их посадили в угол, под углом, с кашей вместо звука, с гундосым мужиком, который отстал и не догнал – и они всё равно сидели так, будто их держат за грудки. А двенадцать остались смотреть то же самое ещё раз, немедленно, за второй рубль.
Я знал, что бывает, когда всё сделано правильно. Я знал, как ставится экран, во сколько начинать, почему в семь идёт лучше, чем в восемь, зачем перематывать заранее и что бывает с залом, когда переводчик держит паузу там, где надо держать паузу.
Никто в этом городе этого не знал. Ни Валерий Палыч со своей коробкой из-под конфет, ни те, кто крутил то же самое в других квартирах и красных уголках, ни, тем более, четыреста восемьдесят мест кинотеатра «Родина», где на двенадцатичасовой стояло двадцать шесть человек.
Однажды я уже уволился с завода и начал показывать людям кино. У меня получалось – в отличие от многих полупустых шаражек, моя сеть всегда была битком. Секрет прост – надо просто показывать людям то, что они хотят, а хотят они, как ни странно, интересную историю. «Интересность» здесь доверено определять самому зрителю, который голосует за фильм самым дорогим, что у него есть – временем.
Мне нужен был аппарат. Аппарата не было. Комнаты не было. Денег не было тоже.
Я дошёл до дома в двенадцатом часу.
На кухне горел свет. Мать сидела за столом в кофте, перед ней стыл чай.
– Ты где был?
– В кино.
– Где – в кино? Ночь на дворе.
– У знакомых.
Она посмотрела на меня своим взглядом мастера ОТК, который двадцать лет отличает брак от не брака.
– Ешь суп, – велела она наконец и пошла спать.
Я разогрел суп, выключил плиту, сел под жёлтые подсолнухи на клеёнке, сорвал с календаря сегодняшний листок и достал из ящика огрызок карандаша.
Считать было особо нечего.
Я всё равно начал.
Глава 2
Столбик получился короткий. Я писал на обороте вчерашнего календарного листка, поверх советов про ягодные пятна, огрызком карандаша, который нашёлся в ящике вместе с шурупами, катушкой ниток и запасным ключом от сарая.
Сто семнадцать рублей – сберкнижка. Точную цифру я не помнил, но она была где-то там. Тридцать пять – наличными. Три десятки и пятёрка, заложенные в третий том Куприна на полке, потому что Куприна в этом доме не открывал никто, включая меня.
Стипендия – сорок. Приходит десятого.
Завод – девяносто с чем-то, приходит пятого и двадцатого.
Я подчеркнул и посмотрел на сумму.
Потом снизу, отдельно, написал вторую цифру.
Тысяча двести.
Между этими двумя числами лежала вся моя биография на ближайшие годы, и она мне не нравилась.
Я перевернул листок обратной стороной. Там было четырнадцатое октября и совет лить кипяток с высоты полуметра.
Спать я лёг в половине второго.
Мать ушла в семь. Я слышал, как она гремела в прихожей и как хлопнула дверь, а потом ещё минут двадцать лежал и смотрел в потолок, в трещину, которая на середине раздваивалась.
Потом встал и вытащил из-под кровати свой чемодан.
Чемодан был фибровый, коричневый, с металлическими уголками, и я его помнил лучше, чем собственную зачётку.
Я вывалил всё на пол и разложил.
Парадка. Шинель отдельно, в шкафу. Аксельбант, который я сам плёл три вечера. Значки: гвардейский, классность, «Отличник Советской Армии», ещё какие-то. Ремень с бляхой, тёртой об асфальт до зеркала. Хромовые сапоги, надёванные ровно один раз, в день приказа.
Фотоаппарат «Зенит-ЕТ» с «Гелиосом», в кожаном футляре. Часы «Полёт», позолота на кнопке протёрлась.
Дембельский альбом.
Я открыл его на середине. С разворота на меня смотрели одиннадцать человек в расстёгнутых кителях, и все они были очень молодые. Я – второй слева.
Я закрыл альбом и положил обратно в чемодан. За него всё равно никто ничего не даст.
Под альбомом лежала пачка писем, перетянутая резинкой от бигудей. Материнских – обратный адрес её почерком, по два в месяц, ни одного пропуска за два года. Я подержал пачку в руках и убрал следом за альбомом.
Остальное я оценил.
«Зенит» – семьдесят, если найти студента с первого курса, у которого родители дадут денег на фотодело. Часы – сорок, а скорее тридцать. Сапоги хорошие, за них дадут четвертной. Парадку возьмут в театральный кружок за пятнадцать, и то если повезёт. Значки – рубль штука, и это не деньги, а разговор.
Сто пятьдесят. Если продавать не спеша и не первому встречному.
Я сложил всё обратно.
Сто семнадцать плюс тридцать пять плюс сто пятьдесят – это триста два рубля, из которых сто пятьдесят ещё нужно превратить в деньги, а на это уйдёт месяц.
До «Электроники» оставалось девятьсот.
На первой паре я сидел у окна и писал в конспекте столбики.
По тридцать рублей в месяц – три года и четыре месяца. Тридцать в месяц я не отложу: кушать и хоть как-то одеваться тоже нужно.
По пятнадцать – шесть лет восемь месяцев.
За шесть лет восемь месяцев «Электроника» перестанет быть дефицитом, а я перестану быть двадцатитрёхлетним.
Севрюгин что-то диктовал про подшипники качения.
* * *
Юрку я нашёл на перемене в курилке под лестницей.
– Слышь. Много у нас в городе таких, как твой Палыч?
– В смысле?
– С аппаратами. Кто пускает за деньги.
Юрка обрадовался. Это был вопрос как раз того сорта, на которые он любил отвечать, – не про подшипники, а про жизнь.
Он загибал пальцы.
– Палыч – раз.
– Дальше.
– На Октябрьской мужик один. Гриша. Не квартира, там помещение при общаге, красный уголок ихний, он с комендантшей договорился. У него аппарат японский и телевизор – во, – Юрка развёл руками на добротную плазму. – Только переводчик у него гундосый, ни хрена не разобрать, я один раз был и больше не пойду. Два.
– Дальше.
– В общаге стройфака Витёк с пятого курса, но у него не для всех, у него для своих и для девок. Три. В военном городке у офицеров, туда вообще не попадёшь. Четыре, – он подумал. – Ещё, говорят, на Заречной один. Тоже вроде зубной. Пятый.
– А че они все зубные-то?
– А у кого ещё деньги? – удивился Юрка.
– И всё?
– А сколько тебе надо?
Я не ответил.
Шесть точек, если считать вместе с теми, о которых Юрка не слышал. Пусть восемь. Пусть даже десять.
По четырнадцать человек через вечер. Значит, весь городской видеопрокат – это человек триста-четыреста в неделю.
Четыреста двадцать тысяч жителей. В одной только «Родине» четыреста восемьдесят мест и шесть сеансов в день.
– А кассеты где берут? – спросил я.
– Ну где. У Славика на рынке. Или в Москву едут.
– Славик – это кто?
– Славик – это Славик, – округлил на меня глаза Юрка. – У него батя в торге. Он тебе что хочешь достанет, только дорого.
– Сколько дорого?
– Чистая – полтинник. С фильмом – сотня. Хорошая, свежая – полторы.
Я присвистнул.
– За кассету?
– За кассету. А ты думал.
Я стоял и складывал.
Аппарат – тысяча двести. Это только вход, только чтобы тебя пустили за стол. Дальше начинается настоящее: кассеты по сотне, и одной кассеты хватает на неделю, потому что на второй неделе на неё уже никто не пойдёт.
Значит, нужен не аппарат. Нужен аппарат плюс оборот плюс кассеты. Плюс телевизор. Плюс помещение.
– Тебе зачем? – спросил Юрка.
– Интересно.
– Ты чего задумал-то?
– Ничего.
Прозвенел звонок.
– Пошли, – сказал Юрка. – Севрюгин отмечает.
– Иди.
После второй пары я взял куртку и ушёл с дальнейших, чего за четыре курса не делал ни разу.
В сберкассе на Советской пахло сургучом. Я отстоял восемь человек. Впереди бабка платила за квартиру и спорила про копейки, за ней мужчина оформлял перевод.
Девушка в окошке взяла книжку, посмотрела, поставила штампик.
– Сто семнадцать сорок три.
Я забрал книжку и отошёл к подоконнику.
Записи шли с восемьдесят четвёртого. Пять рублей, десять, пять, восемь. В апреле восемьдесят пятого – двадцать пять, это была премия. В августе – двенадцать.
Два года. По пятёрке в месяц, аккуратно, ни разу не сняв.
Человек, который это делал – я! – был неплохой человек. Он просто не знал, сколько стоит то, что ему нужно. Точнее – не знал, что именно ему нужно.
Проценты по вкладу до востребования – два годовых. За два года набежало три рубля с копейками.
Я положил книжку в карман и пошёл в комиссионный.
* * *
Комиссионный был на углу Ленина и Куйбышева, в первом этаже дома с лепниной, и пах нафталином, пылью и чужими духами. Ковры висели на кронштейнах. На витрине стояли: приёмник «Грюндиг», магнитофон «Шарп» с двумя кассетниками, чей-то фарфор, шуба на плечиках, швейная машинка «Зингер» с ножным приводом.
Под стеклом, на отдельной полке, за замком, стоял он.
Чёрный. Плоский. Приземистый. Спереди – крышка загрузки и ряд клавиш, справа – окошко счётчика. Никаких надписей на русском.
Ценник был напечатан на машинке и заверен печатью:
«Видеомагнитофон кассетный „Панасоник“, б/у, комплект. 4500 ₽».
Машина.
У витрины стояли трое.
Мужик в кроличьей шапке, женщина с сумкой и пацан лет пятнадцати, который прилип носом к стеклу.
– Кому он нужен за такие деньги, – сморщился на чудо техники мужик в шапке.
Никто не ответил. Он постоял ещё минуту и не ушёл.
Я тоже не ушёл. Мы стояли впятером и смотрели на чёрную коробку. Четыре с половиной тысячи. Тридцать две материных зарплаты. Тридцать две смены по восемь часов, помноженные на тридцать два месяца, и всё это – за коробку размером с небольшой чемодан.
Продавщица за прилавком раскладывала квитанции.
– Простите, – позвал я. – А по нему какая система?
Она подняла голову.
– В смысле?
– Система цветности. ПАЛ или СЕКАМ.
– Молодой человек, тут написано: видеомагнитофон кассетный, комплект, четыре пятьсот.
– Я про то, что если он ПАЛ, то на нашем телевизоре будет чёрно-белое. Нужен декодер.
Она посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который в очереди за колбасой спрашивает про содержание белка.
Из подсобки вышел заведующий, полный, в нарукавниках.
– Чего у вас?
– Спрашивают про какую-то систему.
Заведующий посмотрел на меня, потом на витрину, потом опять на меня.
– Берут же, – отрекомендовал «Панасоник» он.
– Кто берёт?
– Ну… – Он подумал. – Спрашивают.
– Он давно стоит?
– Третий месяц.
– А «комплект» – это что?
Заведующий вздохнул, отпер витрину и достал картонную коробку. В коробке лежали шнур, пульт на проводе и три кассеты в мягких футлярах.
Две были фирменные, запечатанные. На третьей поверх наклейки шла надпись от руки, шариковой ручкой, не по-русски и не по-английски. Немецкое что-то.
– Записи какие-то, – не помог заведующий и с явным сожалением добавил. – Мы не смотрели, у нас смотреть не на чем.
Объяснение такому хорошему для СССР сервису нашлось – заведующему было интересно лишний раз потрогать видеомагнитофон.
– А кто сдал, если не секрет?
– Не секрет. Военный сдавал. Из Германии вернулся, привёз оттуда, а теперь, значит, деньги понадобились.
– Он в городе?
– В городе, где ж ему быть, – заведующий аккуратно закрывал витрину. – Их у нас тут знаешь сколько, из Германии? Целый гарнизон вернулся в прошлом году, все с барахлом. Ковры одни, ковры, ковры. Прям хоть не бери.
Я поблагодарил и отошёл.
Ковры я пропустил мимо ушей, а гарнизон запомнил.
Третий месяц. Значит, никто не берёт. Значит, в городе на четыреста двадцать тысяч человек нет никого, кто хотел бы потратить четыре с половиной тысячи на черную коробку.
Пусть стоит.
Пацан всё ещё дышал на стекло. Я вышел на улицу.
Проходную я прошёл в половине третьего, за полтора часа до смены.
Завком был на втором этаже административного корпуса, в конце коридора, где стены до пояса покрашены зелёным.
В комнате сидели три женщины и печатала одна.
– Здравствуйте. Мне бы насчёт очереди на видеомагнитофон.
Печатать перестали.
– На что?
– На видеомагнитофон. «Электроника ВМ-12». Они же по предприятиям распределяются.
Ближняя женщина отложила ручку.
– Списками на бытовую технику Зинаида Фёдоровна занимается.
– А она где?
– Она по вторникам.
Я посмотрел на стену. На стене висел календарь, а с него на меня ехидно взирала среда.
– А сегодня?
– А сегодня среда, – сказала женщина и, что было хуже всего, в её голосе не было ни капли издёвки.
Но списки она мне всё-таки достала. Не потому, что я её уговорил, а потому что ей было скучно, а я оказался свой: моя фамилия нашлась у неё в приказах о приёме, июнь текущего года.
Список на видеомагнитофоны был отпечатан через копирку и шёл на двух листах.
Шестьдесят один человек.
– А приходит сколько?
– В прошлом году три. В этом две пока.
Три в год. Шестьдесят один человек.
Я посчитал.
– Двадцать лет, – сказал я вслух.
– Ну а вы как хотели? – умилилась моей простоте женщина. – И потом, вам туда рано. Там стаж от трёх лет и ходатайство от цеха. У вас сколько?
– Четыре месяца.
– Ну вот.
Я поблагодарил и вышел в коридор с зелёными стенами.
Шестьдесят один человек в списке. Никто из них не собирался ничего показывать. Они хотели поставить его в стенку рядом с хрусталём и раз в месяц звать соседей и родственников из деревни.
Я стоял в коридоре и понимал очень простую вещь: даже если я всё сделаю правильно, честно и по правилам, аппарат я получу в две тысячи шестом году.
* * *
Смена началась в четыре.
Участок комплектации, склад готовой продукции. Пахло машинным маслом, мокрым картоном и железом. Работа была такая: детали приходят в железных ящиках, я перекладываю их в деревянную тару, прокладываю картоном, считаю, пишу мелом на торце количество и номер, ставлю в штабель.
Руки делали это сами. Тело помнило, хотя голова – нет.
Напротив работал Петрович. Пятьдесят два года, на этом участке с семидесятого, шестнадцать лет.
– Ты чего сегодня квёлый?
– Считаю.
– Чего считаешь?
– Сколько в час выходит.
Петрович хмыкнул и поставил ящик.
– И сколько?
Я посчитал ещё раз, чтоб не соврать.
Девяносто два рубля в месяц. Шестнадцать смен по восемь часов – сто двадцать восемь часов.




























