Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанр:
Дорама
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Вступительное слово он говорил шесть минут – про то, что о пьянстве в этой стране умеют говорить два способами, протоколом и анекдотом, а этот фильм говорит третьим: судьбой. Обсуждение после сеанса началось не сразу – зал молчал, как после японской картины, – и открыл его, как повелось, Толик:
– Он же не с водки пропал, – сказал Толик, мучительно помогая себе руками. – Он это… он без своих пропал. Свои были б рядом – не пропал бы.
– Совершенно верно, – сказал Аркадий Ильич, и Сысоева А. Г., старший инспектор-методист, поднявшая было блокнот, опустила его и до конца обсуждения не записала ни строчки – сидела и слушала, как человек, а не как опись.
Акт она составляла у меня на столе, рядом с графином, и в графе «выводы» вывела: «Опыт работы кинолектория заслуживает изучения и распространения». Прощаясь, задержалась в дверях и сказала – не мне, старику:
– У нас в области такого живого обсуждения… – Она поискала слово и нашла честное: – Нигде.
Когда все разошлись, мы остались вдвоём. Аркадий Ильич снимал свою простыню с гвоздей, складывал её по сгибам – точно так же, как складывал областную бумагу, – и, не оборачиваясь, спросил:
– Ну что, молодой человек. Невозможно, говорите?
– Виноват, Аркадий Ильич.
– Виноваты, – согласился он, убирая простыню в портфель. Надел пальто, застегнулся на все пуговицы и уже от двери добавил ровным голосом: – Нелли Аркадьевне кланяйтесь. Огурцы у Зои, передайте, я забрал сам.
И вышел, оставив меня посреди образцово-показательного, изученного и рекомендованного к распространению подполья.
Неудобно мне было ровно до следующей пятницы. В пятницу старик принёс план клуба на май, и первой темой в нём, его аккуратным старым почерком, значилось: «Отцы и дети в мировом киноискусстве».
Мстить он тоже умел репертуаром.
Глава 25
«Есению» Рома добыл за неделю и по второму разу даже не удивился. Спросил только:
– Ты там точно кинотеатр держишь?
– Кинотеатр.
– Ну-ну, – сказал Рома, и в среду Люба выдала мне из тамбура коробку, где между чистыми кассетами лежала мексиканская мелодрама семьдесят первого года, писанная с испанского эфира, – третья копия, честная, с цветом.
Испанского я не знал. Готовясь, я честно отсмотрел плёнку ночью и обнаружил, что знание языка мне не понадобится: сюжет я помнил профессионально, по легенде – в той жизни эта картина держала рекорд советского проката, девяносто с лишним миллионов зрителей, и на лекциях по прокату её приводили как пример того, что аудитория умнее репертуарного плана. Так что в среду я вёл не перевод, а рассказ, как когда-то на «Пчёлке Майе», – и быстро выяснил, что женскому залу переводчик нужен ещё меньше, чем детскому. Я говорил: «Она ему не верит», – а зал уже три минуты как не верил. Я говорил: «Это его сестра», – а зал знал это с её первого крупного плана. К середине фильма я замолчал совсем и включался только на именах.
Народу пришло тридцать шесть – двадцать восемь на стульях, четыре на подоконнике, четыре на приставных, которые тётя Валя выдала со склада под личную ответственность. Запись Нины Фёдоровны работала вторую неделю как часы, и восьмым номером в её блокнотике, между дояркой с молокозавода и бухгалтершей из ЖЭКа, значилось: «Королёва Ж., почтамт».
Жанна пришла ровно в шестнадцать двадцать пять, поздоровалась с Ниной Фёдоровной как со старшей по записи, села на своё место по списку и весь фильм просидела единственным сухим глазом зала.
Зал плакал. Плакал слаженно, вместе, на одних и тех же местах – я стоял у аппарата и видел, как по рядам идёт волна, как тётя Валя, укрывшись за штабелем запасных стульев, промокает глаза рукавом халата, дважды, с интервалом в двадцать минут. А Жанна смотрела на экран внимательно и ровно, как на табло междугородной: соединилось – хорошо, не соединилось – переключаем. Один раз, не отрываясь от экрана, она открыла сумочку, достала запасной платок – у неё был запасной платок, конечно, у неё было запасное всё – и молча сунула его соседке справа, совершенно незнакомой рыдающей женщине с молокозавода. Сунула не глядя, машинально, как выдают талон.
Я видел это от аппарата и попробовал вставить в свою модель. Модель не брала. Я оставил это лежать так, не оформляя.
После сеанса, когда зал вытекал, шумно сморкаясь и договариваясь идти вместе до остановки, Жанна подошла к столу и подвела итог:
– Кино я не поняла. Одно расстройство, и все врут. – Она оглядела комнату по периметру, как принимают помещение по описи. – А дело у вас поставлено, Саша. Очередь, запись, приставные. Молодец.
«Молодец» она сказала тем же тоном, каким соединяла Свердловск. И тут открылась дверь, и вошла Ира.
Она была после смены, в пальто, с сумкой через плечо, и зашла, как заходила всегда по средам – без стука, на правах человека, у которого здесь термос. Сделала два шага, увидела Жанну и остановилась.
Дальше произошло то, что заняло секунд пятнадцать и что я потом разбирал в памяти по кадрам, как разбирал когда-то чужие залы.
Жанна посмотрела на Иру приветливо и цепко – так она смотрела на бланк заказа: пункт назначения, количество минут, фамилия. Ира посмотрела на Жанну один раз, сверху вниз и обратно, без всякого выражения – так она смотрела из окошка кассы на очередь, всю сразу.
– Жанна, – сказала Жанна.
– Ира. Касса, – сказала Ира.
– Я знаю, – сказала Жанна.
Всё. Больше не было произнесено ни слова. Ира повернулась ко мне, ровным голосом спросила расписание на май – предлог, майское расписание висело у неё в «Родине» перед глазами третий день, – взяла листок, сказала «спасибо» и вышла. Сумка была при ней. Из сумки, у самой молнии, торчала клетчатая пробка на цепочке.
Термос приходил и ушёл, не покидая сумки.
Я стоял со своим расписанием в руках и понимал, что сейчас, за пятнадцать секунд, без единого вопроса, произошёл разговор, после которого никакие мои объяснения уже не имели процессуального значения. Объясняться, собственно, было и не в чем – и это отдельно злило: за мной не числилось ничего, кроме пирога, которого я не заказывал, и чая, которого я не наливал. Но касса читает очередь, а не оправдания.
– Приятная девушка, – сказала Жанна, глядя на закрывшуюся дверь. – Строгая. Это у них профессиональное, у кассиров.
У операторов междугородной это тоже было профессиональное, но я промолчал. Молчание опять было расценено как что-то в мою пользу – у Жанны любой мой ход записывался в мою пользу, я начинал догадываться, что и отказ она приходует туда же, – и она ушла, наказав мне беречь горло: «Вы им зарабатываете».
* * *
Сигнал пришёл в четверг, с точки Гриши, и пришёл не по моим каналам – по запаху.
Я приехал на Октябрьскую менять ротацию: забирать «Полицейского», оставлять псу место в расписании. У торцевой двери общаги не было очереди. В прошлый четверг здесь стояло человек двадцать, очередь была моей отчётностью, я считал её из троллейбуса. Сегодня у двери курили трое, и по тому, как они курили, было видно: не ждут, а решают, заходить ли.
Внутри, из красного уголка, сквозь дверь, шёл звук, который я не спутал бы ни с чем: гнусавый, запаздывающий, казённый перевод с кассеты. «Срань господня», – сказал переводчик, и на экране, судя по паузе, никто ничего не сделал.
Гриша встретил меня в коридоре – сам вышел, не дал войти. Свитер с оленями сидел на нём как на вешалке: Гриша похудел лицом.
– Кассету завтра отдам, – сказал он, глядя мимо. – Не перемотана.
– Гриша. У тебя в зале что идёт?
– Кино идёт. – Он посмотрел на меня и не выдержал первым: – Слушай, не сейчас, а? Люди сидят.
Люди сидели – я слышал сквозь дверь, как мало их сидит. Я забрал у него из рук свою кассету – перемотанную, конечно, Гриша перематывал всегда, враньё у него было неталантливое – и уехал, не дожимая. Дожимать человека, который боится, – последнее дело: он ломается не в твою сторону.
Он пришёл сам, в пятницу, после моего второго сеанса, дождавшись, пока разойдётся зал. Сел на предпоследний ряд, на место, где когда-то сидела Ира, и минуты две молчал, глядя на выключенный «Рубин».
– Трое пришли, – сказал он наконец. – В прошлую среду. Спортивные, с того берега. Вежливые такие, вошли, сели, кино досмотрели. Потом старший говорит: хорошее у тебя место, Григорий. Треть будешь отдавать. И кассеты наши крутить будешь, какие дадим. У нас, говорит, своё снабжение.
– И ты отдал.
– А ты бы не отдал⁈ – Гриша дёрнулся и сразу осел. – У меня же не как у тебя. У меня комендантша да я. Аппарат унесут – и всё, кончился Гриша.
– Что дают-то? Снабжение это.
– Дрянь дают. – Гриша сморщился, как от кислого. – Боевик – копия пятая, звук плывёт, перевод – во, слыхал сам. И ещё… – он замялся и понизил голос, хотя в комнате не было никого, кроме нас и портрета, – ну, это. С бабами. Сказали: ночью крути, для своих, отдельная касса. Я один раз поставил – комендантша учуяла, чуть с общаги не съехал вместе с уголком. Я им говорю: не могу, помещение казённое. А они: твои проблемы, аренда наша – касса наша.
Он поднял на меня глаза, и в них было то, чего я не видел у него никогда, даже когда его общага бегала смотреть цветного Мёрфи на Черёмушки: у него кончилась его собственная арифметика.
– Забери меня, – сказал Гриша. – Ну, как это у вас… под сеть. Скажи им, что я твой. Тебя они не тронут – про тебя говорят, у тебя милиция на сеансах смеётся и область с бумагой была. А я что? Я один.
Полгода назад этот человек был моим главным конкурентом, у него был лучший аппарат в городе, и он поднимал билет до рубля двадцати, чтобы меня давить. Сейчас он сидел на предпоследнем ряду и просился под меня, как просятся в цех, – и поворот этот я оценил по достоинству, только радости в нём не было никакой. В той жизни я знал это правило и трижды видел его в работе: когда к тебе приходит конкурент и просит защиты, это не твоя победа. Это значит, что на рынок вышел кто-то третий, и ест он вас обоих, просто с разных концов.
– Ты и так мой, – сказал я. – С апреля, по прейскуранту. А им говорить ничего не надо. Ни про меня, ни вообще. Плати пока, что сказали, кассеты мои две недели не бери – чтоб у тебя моего не лежало ничего. За месяц ротации не должен.
– А дальше что?
– А дальше май, – сказал я.
Гриша не понял, но переспрашивать не стал – привык уже, что у меня есть фразы, которые разъясняются позже. Уходя, он задержался в дверях и сказал неожиданное:
– У тебя зал хороший. Я тогда ещё, зимой, понял, когда узнавал про тебя. Злился очень.
И ушёл. Это было лучшее, что я слышал от коллег за две жизни, включая отраслевые премии.
Про кассу «Родины» я узнал во вторник, после клуба, – от Иры, которая дождалась, пока разойдутся все, и подошла к столу с лицом дежурного, сдающего смену.
– К окошку двое подходили. В пятницу. – Голос у неё был ровный, обстоятельный, безо всякой драмы. – Молодые, спортивные. Билетов не брали. Спрашивали про вас: кто такой Фомин, где его искать, сколько собирает.
– А вы?
– А я касса. Я сказала: гражданин, сеансы по расписанию, билеты по пятьдесят копеек, справок не даём. – Она чуть повела плечом. – Один начал из себя что-то строить. Я окошко закрыла на «технический перерыв» и сидела с ним глаза в глаза через стекло одиннадцать минут. У меня перерыв – двадцать, я имею право. Ушли.
Я представил себе это стекло и эти одиннадцать минут и понял, что защищать её мне не придётся – не потому, что не надо, а потому, что в этой сцене из нас двоих защищённым был бы я. Сказать это вслух было нельзя. Сказать «спасибо» было можно.
– Спасибо.
– Не за что. У кассы все спрашивают, работа такая. – Она уже завязывала платок, и у двери, не оборачиваясь, добавила ровно одну фразу не по службе: – Вы там осторожнее с ними. Они в марте у ларька на вокзале продавщицу… – она поискала слово и взяла самое сухое: – обидели. Про это не пишут, но кассы знают.
И вышла. Термоса при ней не было вовсе – ни в руках, ни в сумке. Шкафчик тёти Вали стоял пустой вторую неделю, и эту графу мне было некуда записать.
Сами они пришли в пятницу, за сорок минут до первого сеанса, – двое, а третий остался на крыльце, и я оценил порядок: у них уже было боевое охранение.
Старшему было лет двадцать семь. Спортивные штаны с лампасами, кожаная куртка поверх, стрижка короткая, движения экономные – по тому, как он вошёл и как сразу, не глядя, поставил себя спиной к стене, было видно человека с системным мышлением. В той жизни я знал, во что вырастают такие к девяносто второму. Из всех присутствующих в комнате об этом было известно мне одному, и поэтому я единственный в этом городе относился к нему совершенно серьёзно.
– Жора, – представился он. – С той стороны. Поговорим?
– Поговорим, – сказал я и сел за стол. – Присаживайся.
Он сел – грамотно, вполоборота к двери. Второй остался стоять у входа, изображая мебель.
– Мы, короче, кооператив, – начал Жора, и я мысленно отметил, что слово он выучил на год раньше закона. – Работаем по обслуживанию. Точки, ларьки, вот видео теперь. У тебя место хорошее, крутишься нормально. Предложение такое: треть с кассы – и работаешь спокойно, никто не трогает. Плюс снабжение наше: кассеты даём, крутишь, что дадим. У нас канал, у нас всё есть.
– Давай посчитаем, – сказал я.
– Чего?
– Предложение твоё. Ты же с предложением пришёл – посчитаем. – Я открыл тетрадь на чистом развороте, и это было единственное движение за вечер, которое Жору насторожило: на тетради его подготовка кончалась. – Треть с моей кассы – это, по апрелю, рублей двести в месяц. Теперь смотри, что ты на эти двести покупаешь. У меня участковый сидит на детских сеансах в третьем ряду – не куплен, а сидит, ему нравится, весь двор видел. У меня областная инспекция была две недели назад и уехала с актом: опыт рекомендован к распространению, бумага с печатью, могу показать. У меня кинолекторий при государственном кинотеатре, план на квартал, подпись методиста. Ты не с салона треть просишь, Жора. Ты просишь треть с шефской культурно-массовой работы по месту жительства. Как только ты её тронешь, сюда приедут не за мной.
Жора слушал, и по лицу его шла медленная работа: он привык, что при слове «треть» люди либо пугаются, либо торгуются, а тут с ним разговаривали интонацией завуча, и завуч был вооружён бумагами.
– Бумага, – сказал он наконец, с усилием возвращая себе инициативу. – Бумага у него. А если у тебя тут, допустим, стёкла побьются? Бумагой закроешь?
– Стёкла казённые, ЖЭКа, – сказал я. – Побьются – будет акт о порче социалистической собственности и участковый, которому испортили любимый двор. Ты пойми правильно: я не говорю, что вы не можете сделать мне плохо. Можете. Я говорю, что это будет самая дорогая треть в вашей практике, и старшие твои – а у тебя есть старшие, ты для такого разговора молодой – спросят с тебя не за стёкла, а за шум.
Про старших я попал – у него дрогнул угол рта. Он переложил ногу на ногу, посмотрел на тетрадь, на портрет, на разметку прохода мелом на полу.
– Ладно, – сказал он. – Допустим. Тогда без трети. Тогда просто снабжение: крутишь наши кассеты, деньги пополам. Ночной сеанс сделаешь, для взрослых. Народ пойдёт, ты знаешь, какой на это народ идёт.
– Знаю, – сказал я. – Не пойдёт. Голых баб в этом зале не будет.
– Чего это?
– Уговор.
– С кем уговор? – Жора даже наклонился вперёд: слово он понимал, слово было из его мира.
– С комендантом.
– С тёть Валей, что ли? – вырвалось у него, и на одну секунду системный человек Жора с той стороны исчез, а на его месте оказался пацан с Заречной, которого лет пятнадцать назад гоняли с этого самого крыльца. Он тут же собрал лицо обратно, но поздно: я уже видел, и он видел, что я видел.
Он встал. Второй у двери отклеился от стены.
– Ну, смотри, – сказал Жора уже от двери, ровно и без злобы, как фиксируют протокол разногласий. – Ты грамотный, я понял. Только грамотные, знаешь, тоже горят. – Он поправил куртку. – До мая недолго. Подумай.
– Вот именно, – сказал я. – До мая недолго.
Он не понял, что я имел в виду, и это было по-своему честно: я тоже не знал, что он имел в виду про «горят», и выяснять не хотелось обоим.
К Сомову я пошёл в субботу утром, нашёл его на участке, у гаражей, где он проводил профилактическую беседу с владельцем мотоцикла без глушителя, и дождался конца беседы, как ждут приёма.
Рассказал всё как было: среда, Гриша, треть, касса «Родины», Жора, снабжение, стёкла. Без оценок и без просьб – ему так было удобнее работать, я знал это за ним с зимы.
Сомов выслушал, глядя не на меня, а поверх гаражей, на тот берег, где над Тоймой стояли трубы и дымы.
– Заявление писать будешь?
– О чём? Мне предложили сотрудничество, я отказался. Состава нет.
– Грамотный, – сказал Сомов без одобрения и без осуждения, просто как факт из моего личного дела. Помолчал. – Заречная – не мой участок. Там свой товарищ сидит, и товарищ там… – он поискал слово и не стал искать дальше: – сидит. – Ещё помолчал. – А этот берег – мой. Пока они у тебя кино смотрят и деньги предлагают – они гости. Гость нахамил – гостя выводят. Ты, главное, сам ничего не начинай. Начнёшь – станешь мне неинтересный.
– Понял, товарищ старший лейтенант.
– И это. – Он уже поворачивался идти. – Стёкла у тебя в комнате казённые. Побьются – сообщай сразу, в тот же час. Не завтра, не «сам разберусь». В тот же час. Это не просьба.
Вечером я открыл тетрадь на правой странице, нашёл строчку, которая стояла там с декабря, – «спортивные, тот берег», знак вопроса, – и знак вопроса не вычеркнул.
Я его обвёл. Дважды.
Ниже дописал столбиком, без пояснений, как пишут то, что помнят и так: «Гриша – под ними. Касса – 11 минут. Жора. До 1 мая – 9 дней».
Из всех строчек этой страницы работала на меня пока только последняя.
Глава 26
Закон об индивидуальной трудовой деятельности я купил в ноябре в киоске «Союзпечати» – «Ведомости Верховного Совета», сорок копеек, тонкая тетрадка серой бумаги – и к апрелю знал его так, как не знал ни один человек между Москвой и Уралом, включая, подозреваю, тех, кто его писал.
Я читал его четыре раза. Первый раз – как читают телеграмму: что случилось. Второй – как читают договор: что разрешено. Третий – как читают договор во второй раз: что запрещено. Четвёртый раз я читал его так, как в той жизни читал проекты федеральных законов о кино, – с карандашом, выписывая на левую страницу возможности, на правую – капканы.
Возможностей было три строчки. Капканов – полторы страницы.
Но главное в этой серой тетрадке было не написано, а зашито, и видел это, кроме меня, вряд ли кто-нибудь от Балтики до Камчатки: впервые за шестьдесят лет государство печатным текстом признавало, что человек может работать на себя и это не преступление. Со всеми оговорками, с патентом, с запретом наёмного труда, с «в свободное от основной работы время» – но признавало. Я знал, что будет дальше: через год – кооперативы, через пять – всё остальное. Эта тетрадка была первой каплей, и я единственный в городе стоял под ней с подставленным ведром.
Первого мая закон вступал в силу. Для всей страны это был день солидарности трудящихся. Для меня – день, когда моё предприятие рождалось второй раз, теперь на бумаге.
За девять дней до праздника я пошёл в горфинотдел – заранее, потому что за две жизни усвоил: к окошку, которое откроется первым числом, очередь занимают в апреле.
Очереди не было.
Горфинотдел жил своей апрельской жизнью: сводили квартальные, пахло сургучом и мастикой, в коридоре под доской «Их разыскивает налоговая инспекция» – доски такой не было, но по атмосфере полагалась – сидели два бухгалтера с папками. Инспектор по неналоговым доходам, женщина в кримпленовом костюме цвета несбывшихся надежд, выслушала меня, не снимая колпачка с ручки.
– Чего оформить?
– Регистрационное удостоверение на индивидуальную трудовую деятельность. С первого мая. Закон от девятнадцатого ноября восемьдесят шестого года.
– Это я знаю, что закон, – сказала она тоном, из которого следовало, что про закон она слышит второй раз в жизни и оба раза от меня. – Инструкции нет.
– Какой инструкции?
– По исполнению. Закон – это закон, а работаем мы по инструкции. Инструкцию спустят – приходите.
– А когда спустят?
– Спустят – тогда и будет когда. – Она всё-таки сняла колпачок, но только чтобы записать что-то своё, квартальное. – Вы вообще по какому виду собрались?
– Демонстрация кинофильмов. Организация культурного досуга населения.
Она открыла ящик, достала перечень – уже был перечень, машинописный, четвёртая копия, слепая, – и повела по нему пальцем. Палец прошёл кустарно-ремесленные промыслы, пошив, вязку, ремонт обуви, фотографирование, обучение кройке, извоз – и упёрся в конец страницы.
– Нет такого вида.
– Список открытый, – сказал я. – Статья девятая: «и другие виды деятельности, не запрещённые законодательством».
Инспекторша посмотрела на меня поверх перечня – впервые за разговор по-настоящему, как смотрят на явление.
– Молодой человек, – сказала она. – Вы поймите правильно. Вы у меня – первый. Вообще первый, с ноября. Мне никто не звонил, ничего не спускал, бланков нет, ставок нет, я даже не знаю, какая пошлина. Вы придите после праздников, а?
– Приду первого.
– Первого – демонстрация.
– Вот именно, – сказал я, но шутку она не приняла, потому что не поняла, а объяснять было рано лет на пять.
Уходил я довольный. В той жизни я заплатил бы любые деньги за то, что получил сейчас бесплатно: подтверждение, что рынок пуст. Ни конкурентов, ни очереди, ни даже бланков. Государство открывало дверь, возле которой стоял один я, и то, что дверь пока не умела открываться, было вопросом техники.
Про горком комсомола я вспомнил из будущего.
В той жизни я хорошо помнил, чьими были первые видеосалоны, когда они через год-полтора хлынут по стране официально: комсомольскими. Центры НТТМ, молодёжные хозрасчётные объединения, «Видеотека при РК ВЛКСМ» – к восемьдесят девятому в каждом райцентре будет стоять комсомольский видеосалон с «Рэмбо» и кооперативным чаем, и деньги эти вскормят половину людей, с которыми я потом тридцать лет сидел на форумах. Схема уже существовала – постановление о научно-техническом творчестве молодёжи вышло в марте, я прочёл его в «Комсомолке» дважды. Схеме не хватало одного: чтобы кто-нибудь в городе Стародольске догадался, что она про видео.
Я решил подарить городу эту догадку на год раньше срока. Не из щедрости – из арифметики: мне к маю нужен был зал для Кэндзи и вывеска для Жоры, а комсомол был единственной конторой в стране, которой уже разрешили хозрасчёт и ещё не объяснили, что с ним делать.
Горком ВЛКСМ занимал второй этаж здания на площади, и пахло там не сургучом, как в финотделе, а свежей краской и спортинвентарём. Второго секретаря звали Вадим Геннадьевич, было ему лет двадцать восемь, и я понял с порога, что попал по адресу: на столе между вымпелами стоял калькулятор «Электроника», и стоял он не для мебели – у клавиш был затёртый вид.
Первые десять минут я излагал, а Вадим Геннадьевич конспектировал, и это были лучшие десять минут для наблюдения за работой системы, какие мне выпадали с октября.
Потому что конспектировал он не то, что я говорил.
Я говорил: «спрос». Он записывал: «интерес молодёжи».
Я говорил: «выручка, самоокупаемость с первого месяца». Он записывал: «без привлечения бюджетных средств» – и подчёркивал.
Я говорил: «зал на сто мест, два сеанса в вечер, репертуар мировой классики и приключенческого кино». Он записывал: «охват до полутора тысяч человек в неделю» – я видел, как он умножил, быстро и правильно, – и это число обводил рамочкой.
Я говорил ему про будущее. Про то, что через два года такие центры будут в каждом районе, что первые встанут снятыми сливками, что молодёжь всё равно смотрит видео – вопрос только, по подвалам или у них, с билетом и уголком печати. А он слышал отчётность. Он слышал строку в докладе на областной конференции: «по инициативе горкома создан первый в области хозрасчётный молодёжный видеоцентр, охват – цифра, доход – цифра, без привлечения – подчёркнуто».
И самое интересное: мы друг друга полностью устраивали. Я двадцать лет работал с чиновниками и знал это состояние наизусть – когда твоё дело и его карьера случайно едут в одну сторону, и надо только не мешать ему грузить своё.
– Интересно излагаете, – сказал Вадим Геннадьевич, дописав. – А вы, простите, кто по комсомольской линии?
– Студент-вечерник. Член ВЛКСМ, взносы плачу. – Взносы я действительно платил, аккуратнее всех в группе: рубль страховки в месяц за чистую учётную карточку был лучшей сделкой этого века.
– Студент, – повторил он с удовольствием: строка «инициатива студенческой молодёжи» легла в его доклад сама. – А практический опыт в этой сфере у вас откуда?
Вопрос был с двойным дном, и дно он показал мне честно, глазами: он знал. Разумеется, он знал – город на четыреста двадцать тысяч, и половина его аппарата пересидела у меня в зале ещё до Нового года. Отвечать надо было в его системе координат.
– Веду кинолекторий при агитплощадке ЖЭК номер шесть, – сказал я. – Совместно с методистом кинотеатра «Родина». Опыт в апреле изучен облкинофикацией, рекомендован к распространению. Могу представить акт.
– Представьте, – с облегчением сказал Вадим Геннадьевич: я легализовался в его бумажном мире, и теперь со мной можно было работать. – И вот что. Подготовьте предложения в письменном виде. Расчёты, помещение, оборудование, репертуарная политика. Страницы на три. Посоветуемся с первым, вынесем на бюро.
– К какому сроку?
– Ну, не горит же, – сказал человек, у которого горело всё, кроме этого. – К маю давайте.
Предложения я писал две ночи, и это был первый в истории города Стародольска бизнес-план.
Я писал его с наслаждением, которого не испытывал со времён первой тетрадной страницы. Двадцать лет я подписывал такие документы не читая – их писали мне юристы, финансисты и один звонкий отдел, который назывался «GR» и стоил, как хороший кинозал. Теперь я писал его сам, от руки, печатными буквами, на языке, которого ещё не существовало, – переводя с языка, которого уже не существовало для меня.
Экономику я дал одной страницей, честной до последней копейки, потому что в этом жанре враньё всплывает первым. Зал на сто мест при ДК или при кинотеатре, аренда по безналу, билет пятьдесят копеек – комсомольская цена, вдвое ниже моей подпольной; три вечера, двенадцать сеансов в неделю, заполняемость по опыту – восемьдесят процентов. Валовой сбор – тысяча двести в месяц. Расходы: аренда, прокат аппаратуры, две ставки по совместительству, амортизация – семьсот. Пятьсот рублей в месяц чистыми в кассу горкома, самоокупаемость с четвёртой недели, вложения – ноль, потому что аппаратура привлекается по договору у частного лица.
Частное лицо было указано без фамилии. Фамилия у частного лица появлялась первого мая, вместе с регистрационным удостоверением, и в этом был весь чертёж: комсомол давал вывеску, зал и безнал, я давал аппарат, репертуар и голос, и конструкция получалась такая, что тронуть её Жора мог бы только вместе с обкомом.
Отнёс я папку в четверг. Вадим Геннадьевич полистал, задержался на странице с цифрами – калькулятор он в этот раз не тронул, из чего я заключил, что мои цифры он проверил ещё глазами и они сошлись с его собственными прикидками, – и сказал слово, которое в его мире означало высшую степень одобрения:
– Грамотно.
Потом закрыл папку и добавил слово, которое в его мире означало всё остальное:
– Посоветуемся.
Я знал это «посоветуемся» в обеих жизнях. Оно означало: документ уходит в стол, стол открывается в двух случаях – если сверху спустят моду на видео или если снизу запахнет скандалом, и в обоих случаях папку достанут и скажут, что работа велась с апреля. Меня это устраивало полностью. Я не за решением приходил – я закладывал бумагу в фундамент, как закладывал всю зиму: пусть лежит и ждёт своего часа, есть бумага не просит.
Уже в дверях Вадим Геннадьевич спросил – быстро, без протокола, своим настоящим голосом, который у него оказался на тон ниже:
– А вот эти пятьсот в месяц… это по-честному, без натяжки?
– С натяжкой – восемьсот, – сказал я. – Но я вам написал без.
Вадим Геннадьевич посмотрел на меня долгим взглядом человека, который впервые увидел цифру, написанную с запасом вниз, и я понял, что папка, возможно, пролежит в столе меньше, чем я рассчитывал.
Аркадию Ильичу про горком я рассказал во вторник, после клуба, – не спросить совета, а поставить в известность: конструкция задевала его кинолекторий, а сюрпризов этот человек не прощал.
Старик выслушал, помешивая чай, и вынес заключение с высоты своих тридцати лет в системе:
– Комсомол, – сказал он так, как называют диагноз, давно переставший удивлять. – Что ж. В шестьдесят втором году горком комсомола постановил охватить наш кинотеатр диспутами «Смотрел и осуждаю». Являлся инструктор, садился в третий ряд и осуждал. Молодёжь ходила толпами – выясняла, что именно смотреть, чтобы было что осуждать. Лучшая посещаемость за пятилетку. – Он отпил. – Так что вы правы: контора с деньгами и без понимания – это лучшее, что может случиться с человеком, у которого понимание без денег. Только запомните: они приходят к готовому. Не раньше.
– Знаю. На это и расчёт.
– И Бергмана вы мне так и не достали, – сменил он тему без перехода, потому что счёт у него всегда был открыт по всем позициям сразу. – Май на дворе почти. «Отцы и дети» без Бергмана – это не план, а прочерк.
– Ищут. В Москве ищут, Аркадий Ильич.
– Ищут, – повторил он с интонацией, с которой возвращают неубедительную накладную, и стал собираться.
Капкан я перечитывал в пятницу вечером, дома, разложив «Ведомости» на кухонном столе.
Статья была короткая и стояла в законе, как мина на фарватере: индивидуальная трудовая деятельность осуществляется личным трудом гражданина и совместно проживающих с ним членов семьи. Наёмный труд – запрещён. Привлечение – запрещено. Всё, точка.
Я выписал столбиком тех, кем держался салон. Юрка – соучредитель за рубль, вход пожизненно, микрофон от «Романтика». Витя Тарасов – детские сеансы, проход, мелкие. Гена – пайка и профилактика. Тётя Валя – аренда и порядок. По закону, который начинал работать через неделю, половина этого столбика называлась словами, за которые давали статью потяжелее нетрудовых доходов: использование наёмного труда частником – это было святое, это карали с семнадцатого года.
А в графе «совместно проживающие члены семьи» у меня стоял один человек.
Мать домывала посуду и делала вид, что не смотрит, как я вожу карандашом по газете. Разговор я начал издалека, как учили две жизни переговоров:
– Мам. С первого мая выходит закон…




























