444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Видеосалон 1986 (СИ) » Текст книги (страница 2)
Видеосалон 1986 (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Видеосалон 1986 (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин


Жанр:

   

Дорама


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

– Семьдесят две копейки, – сказал я.

– Ну.

– Что «ну»?

– Ну и нормально, – фыркнул Петрович. – У меня сто девяносто выходит с ночными и вредностью. Ты, парень, держись места. Место хорошее. Тёплое, крыша есть, к станку не привязан. Отучишься – на распределении тебя сюда и возьмут, а тут уже свои. Через семь лет квартиру дадут, если Ленка из жилотдела не помрёт.

Он сказал это без всякой задней мысли. Он говорил хорошее. Он говорил ровно то, что двадцать лет говорила моя мать, только другими словами и без слёз.

Я посмотрел на него.

Шестнадцать лет он стоит на своем месте и перекладывает детали из железного ящика в деревянный. Он делает это хорошо. Он знает каждую деталь, у него не бывает пересорта, и мастер его любит.

Через семь лет ему будет пятьдесят девять.

– Петрович, а ты во сколько домой приходишь?

– В первом часу. А чего?

– Ничего.

Я поставил ящик и взял следующий.

И вот тут до меня наконец дошло, что я весь день считал не то.

Дело было не в семидесяти двух копейках.

Смена шла с четырёх до двенадцати. Четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать.

Семь вечера. Восемь вечера.

Это были не «часы работы». Это был вечер. Тот самый и единственный, в который человек, отпахавший своё, моется, ест и идёт куда-нибудь, где что-нибудь показывают.

Всё, что я собирался делать, происходило между шестью и одиннадцатью.

Завод забирал у меня не силы и не время вообще. Он забирал ровно те часы, в которые бывает зал – и платил за них семьдесят две копейки в час.

Билет у Палыча стоил рубль.

Смена выходила в пять рублей семьдесят шесть копеек. Вчерашний вечер Палыча – в двадцать шесть.

Я стоял с ящиком в руках и думал, что свое на этом заводе я уже отработал, а считать научился уже потом.

– Фомин, ты уснул? – крикнул мастер с прохода.

– Нахер оно мне надо? – буркнул я себе под нос и поставил ящик.

Смену я дорабатывал спокойно и ровно, и даже мел не забыл вернуть на место, потому что за мел на этом участке спрашивали отдельно.

В двенадцать пробил табель, я переоделся, вышел через проходную.

Ночь была мокрая. От комбината несло в нашу сторону, значит, ветер с запада. Мамой пахнет.

Домой я пришёл в двадцать минут первого.

На кухне было темно. Из комнаты матери слышалось ровное дыхание.

Я налил себе чаю, сел и достал из кармана календарный листок с двумя цифрами.

Ни одна из них за сегодня не изменилась.

Изменилось другое: до сегодняшнего дня я думал, что мне не хватает денег. Денег мне действительно не хватало, но денег не хватает всем, и с этим живут.

Мне не хватало вечеров.

Вечера были в единственном месте, откуда их можно было забрать целиком, сразу и не спрашивая.

Я допил чай, сполоснул кружку и поставил её на сушилку донышком вверх, как учили.

Считать было больше нечего.

Утром надо было идти в отдел кадров.

Глава 3

Заявление я написал утром, на кухне, пока грелся чайник. Ручка нашлась в ящике, шариковая, и её пришлось расписывать на полях старой «Правды». Потом я вывел на тетрадном листе: «Начальнику отдела кадров. От рабочего участка комплектации Фомина А. В. Прошу уволить меня по собственному желанию». Число, подпись.

Вся бумага заняла четыре строчки и одну минуту.

Это заявление я в своей жизни уже писал. Через четыре года отсюда, зимой. Тогда я готовился к нему неделю: не спал, репетировал разговор с начальством, носил в кармане валидол и дважды переносил.

Сейчас я выспался и позавтракал.

Институт в четверг обошёлся без меня – я рассудил, что прогулы у меня теперь тоже по собственному желанию.

На завод я пришёл к девяти, к открытию заводоуправления.

Вахтёрша на проходной развернула мой пропуск, посмотрела в него, потом на меня:

– У тебя ж смена с четырёх.

– Мне в отдел кадров.

– Всем в отдел кадров, – непонятно заявила она и нажала педаль вертушки.

Под вечер, в мою смену, завод немного успокаивался и гнал продукцию с солидной ленцой. Сейчас по нему носились электрокары, у литейки разгружали шихту, из трубы ТЭЦ стоял столб, и всё это двигалось, дымило и лязгало с такой уверенностью, будто иначе не может быть никогда.

Двадцать тысяч человек. Смены, наряды, план. Через проходную эта машина втягивала людей в семь утра и выпускала в полночь, и на фоне её моё заявление в четыре строчки не весило ничего.

Мне стало легче, потому что уходить незаметно проще.

Отдел кадров машзавода занимал две комнаты на первом этаже заводоуправления и пах канцелярским клеем и валокордином.

Передо мной мужик в промасленной кепке оформлял перевод из литейки в ремонтный цех. Его никто ни о чём не спрашивал: двигаться внутри завода можно было в любую сторону, как мебель по квартире. Наружу – другое дело, потому что наружу ведет дверь, а не проход.

За барьером сидели трое. Мне была нужна крайняя слева – Раиса Павловна, полная, в мохеровой кофте, с очками на цепочке. Четыре месяца назад она оформляла меня на работу, называла Валиным сыном и обещала матери приглядывать.

– Тебе чего, Фомин? Получка пятого, рано пришёл.

– Заявление подать.

Я положил листок на барьер.

Она прочитала его два раза. Сняла очки и посмотрела на меня уже без стёкол, живыми глазами.

– Та-ак, – протянула она. – Это чего такое?

– Заявление.

– Я вижу, что заявление. Ты соображаешь?

– Соображаю.

– Четыре месяца стажа. Квартальную в декабре потеряешь, – она загибала пальцы, как Юрка в курилке. – Молодой, здоровый, место тёплое. Чего тебе не работается?

– Так надо.

Раиса Павловна отложила листок и посмотрела на меня долгим взглядом человека, который двадцать лет читает личные дела и давно ничему не удивляется, но тут прямо захотелось:

– Мать знает?

– Узнает.

Пауза вышла нехорошая. В этой паузе уместилось всё: и кто меня сюда устраивал, и чьими словами просил, и кому теперь звонить.

Раиса Павловна открыла сейф, достала тонкую папку и мою трудовую книжку – новенькую, в серой обложке, с единственной записью. Подержала её, как держат чужого младенца.

– У тебя тут одна строчка, – сказала она. – «Принят». Будет вторая: «уволен». И всё, вся книжка. Ты понимаешь, как это читается?

– Понимаю.

– Ничего ты не понимаешь. Это читается «летун». Кадровик такую книжку открывает и закрывает.

Я понимал лучше неё. Я помнил, куда денутся кадровики, отделы кадров и сама привычка читать трудовые книжки – и помнил примерно в какой год. Говорить ей об этом было бессмысленно и незачем: она стояла по ту сторону барьера со своей правдой, и правда у неё была прочная.

– По-хорошему, – сказала она наконец. – Ты мне два месяца отрабатывать должен. Указ восемьдесят третьего года читал?

– Читал, – соврал я.

Я не читал. Я помнил.

– А по-хорошему для тебя, – она придвинула листок обратно, – ты у нас студент дневного отделения. Пиши: «в связи с продолжением обучения». Причина уважительная, отработка две недели. До тридцать первого доработаешь свои смены – и гуляй.

Лазейку она нашла сама, я не успел даже попросить. Злиться и помогать одновременно здесь умели все женщины старше сорока.

– Спасибо, Раиса Павловна.

– Не за что, – отрезала она. – Иди к Николаичу за визой. Без визы не приму.

* * *

Впервые в жизни я видел свой цех в утреннем свете. Он падал из верхних окон косыми столбами, в которых стояла пыль. Работала дневная смена. На моём месте, у тары, орудовал незнакомый парень в новой спецовке – перекладывал, прокладывал картоном, писал мелом. Работал он, честно говоря, быстрее меня.

Я посмотрел на это секунд десять и пошёл дальше. Место не заметило бы моего ухода, даже если бы очень старалось.

Николаича я нашёл в каптёрке при участке. Четверг у сменных мастеров – день бумажный: наряды, табеля, объяснительные.

Каптёрка была два на три метра. Стол под оргстеклом, под оргстеклом график смен и фотография, на которой Николаич держал леща размером с ребёнка. Пепельница из поршня, в пепельнице «Беломор».

– О, Фомин. Ты же не сегодня. Чего припёрся?

Я положил заявление поверх нарядов. Он прочитал. Отложил. Закурил, не предложив – не курю конечно, но мог бы и проявить вежливость.

– Дурак?

– Нет.

– Запил?

– Нет.

– Жениться? Деньги? Девку обрюхатил?

– Нет.

– А чего тогда? – спросил он с искренним, почти научным интересом.

– Так надо.

– Кому?

– Мне.

Николаич затянулся и стал решать проблему – как привык, по-хозяйски, перебором узлов.

– Смена не нравится – переведу в день, с ноября место откроется. Учёба заела – бери за свой счёт до сессии, подпишу не глядя. До распределения досиди, дурья твоя башка, тебе же характеристику с производства писать. Кто тебе её напишет, деканат?

– Не нужна будет характеристика, Николаич, – заявил я.

Он некоторое время смотрел на меня через дым:

– Мне-то что? Мне даже легче: на твоё место двое просятся, мужики с руками. Мать твою жалко. Она за тебя хлопотала, ходила тут.

– Я знаю.

– Ей сам скажешь?

– Сам.

Николаич вздохнул, придавил окурок, взял ручку и написал наискосок, поперёк моих четырёх строчек: «Не возражаю».

– Дурак ты, Фомин, – подытожил он без всякой злости, как ставят диагноз. – Иди.

В прошлый раз меня отговаривали этими же словами, в этом же порядке. В прошлый раз я почти остался.

Потому что в первый раз всё вышло по-маминому: диплом, распределение, три года молодым специалистом на этом самом заводе, только этажом выше, в техбюро. Я отработал их, как положено, и ушёл только в девяностом, когда «положено» кончилось вместе со страной. Четыре года жизни ушли на то, чтобы никого не расстроить.

Больше я так не хотел. Расстроить придётся сейчас, оптом, зато потом легче будет всем. Всем, кроме страны.

Из цеха я пошёл через курилку – не потому, что курю, а потому, что по-другому из этого цеха не выходят.

Под лестницей на ящиках сидели трое: крановщик Лёха и двое с соседнего участка. Новости по заводу ходят быстрее нарядов – пока я шёл от каптёрки, они уже всё знали.

– Слышь, Андрюх. Правда, что ль?

– Правда.

– Куда?

– Кино буду показывать.

Заржали все трое, дружно, как по команде.

– Не, ну а серьёзно?

– Серьёзно.

Лёха затянулся, подумал и нашёл объяснение сам:

– А-а. В киномеханики, в «Родину». Ну, это место тёплое. Сиди себе в будке, крути. – Он повернулся к остальным. – У них там, говорят, с левыми сеансами знаешь как?

Объяснение устроило всех, включая меня. Правду я сказал вслух, целиком, один раз – а поняли меня так, как смогли, и разошлись довольные.

– А не заметут? – спросил один из соседних, постарше. – Полгода без книжки – и здравствуй, статья.

– Я студент. Дневного.

– А-а.

Помолчали. Дым уходил под лестницу и оставался там жить. Третий, пожилой, которого я знал только в лицо, вдруг сказал:

– Я в шестьдесят девятом в мореходку хотел.

Все подождали продолжения.

– Ну и вот, – закончил он.

Хватило. Мы помолчали, потом Лёха, у которого мысль про кино, видимо, не легла на место, спросил:

– А чего показывать-то? Вот «Пираты» были – это да. «Пираты двадцатого века». Я четыре раза ходил.

– Пять, – поправил второй. – Ты со свадьбы Гальки пятый раз ходил, вместо регистрации почти.

– Не пятый, а… – Лёха задумался и махнул рукой. – Там это, помнишь, где он его ногой? С разворота? Салех этот. Мужики, ну это ж надо уметь так ногой.

– Это карате, – сказал пожилой со знанием дела. – Запрещённый приём. У меня племянник в области занимался, пока не прикрыли. Пять лет теперь за это.

– За что, за ногой?

– За обучение. Статья есть.

– Да иди ты.

– Вот те и иди.

Спор ушёл в сторону и набрал ход: про ногу, про статью, про племянника, про то, показывали такое в «Спорте» или не показывали. Про меня забыли все трое разом, как выключили.

Я досидел ещё минуту и вышел. Никто не заметил.

В курилке участка комплектации, в четверг, в рабочее время, три взрослых мужика до хрипоты спорили о фильме шестилетней давности – потому что говорить о кино (шестилетней давности, мать его!) им было интереснее, чем обо мне, о заводе и о жизни.

Я шёл в заводоуправление и старался не улыбаться слишком заметно.

Раиса Павловна забрала листок, сверила визу, подколола к тонкой папке, где я лежал весь: приказ о приёме, заявление, теперь вот это.

– Приказ завтра выйдет. Отработаешь до тридцать первого. Трудовую и расчёт получишь в последний день, с обходным листом. – Она глянула поверх очков. – Обходной не потеряй. За ним потом бегают.

– Не потеряю.

– Всё. Иди, студент.

Я вышел в коридор и уже взялся за ручку двери на улицу, когда из-за фанерной перегородки донёсся знакомый звук: защёлкал телефонный диск. Щелчков было много. Семь цифр – городской.

Разговор с матерью я готовил на пятницу: бумажка с цифрами, спокойный голос, ответы на все вопросы, отрепетированные заранее. За фанерной дверью крутился диск, и план умирал, не родившись.

Можно было вернуться и попросить не звонить. Смысла не было: не она, так проходная, не проходная, так очередь в гастрономе. Стародольск – город, где все всё про всех знают через одного. Я прожил в нём две трети жизни и выучил это правило намертво.

Вспомнил на полдня позже, чем надо.

С завода я вышел в первом часу. Время до вечера было ничьё. Ни пар, ни смены, ни очереди, в которой надо стоять. Я не помнил, когда у меня в последний раз было ничьё время, – ни в этой жизни, ни в той.

В пельменной на Куйбышева я взял двойную со сметаной и хлеб. Ел у стойки, у окна, смотрел на улицу. За окном шёл Стародольск: авоськи, кепки, коляска, грузовик с надписью «Хлеб».

Потом пошёл к «Родине» – на шестнадцатичасовой, зрителем.

У остановки напротив кинотеатра мне попался Петрович – с авоськой, в авоське кефир и батон, сам при параде рабочего человека, идущего к четырём на смену.

– Ну чего? – спросил он вместо здравствуй.

– Подписали.

– Быстро ты. – Он переложил авоську из руки в руку. – В пятницу-то придёшь?

– Приду. До тридцать первого смены мои.

– Ну.

Он сделал два шага, остановился и обернулся:

– Слышь. А кино – это ты серьёзно?

Я не стал удивляться, что он даже про кино уже знает.

– Серьёзно.

Петрович подумал. Было видно, что мысль у него уже готова и он проверяет её на вес.

– «Экипаж» видел? – спросил он. – Вот это кино. Я два раза ходил.

– Я – три, – поделился я.

Он кивнул – коротко, как кивают своим, – и пошёл к остановке, а я подумал о том, что оба раза Петрович помнит целиком.

Билет на шестнадцатичасовой стоил пятьдесят копеек. Я взял шестой ряд, середину.

В зале сидело человек семьдесят – на четыреста восемьдесят мест. Школьники, сбежавшие с продлёнки, на заднем ряду. Две парочки. Пенсионеры ближе к проходу. Я начал считать по привычке и заставил себя перестать.

Свет погас. Сначала дали журнал – «Фитиль», зал оживился и посмеялся, – потом пошло «Одиночное плавание».

Первые десять минут я работал.

Не хотел – оно само. Я слушал, где в зале кашляют: кашель – прибор точнее кассы, где скучно, там и кашляют. Я отмечал, что звук завален в низы и что киномеханик поймал фокус только со второй попытки. Я прикидывал, почему сеанс шестнадцать ноль-ноль собирает семьдесят, а восемнадцать соберёт триста, и что бы я поставил сюда днём вместо этого.

Потом я поймал себя за этим занятием и остановился.

Последние лет пятнадцать я не досиживал сеансы. Заходил в зал на десять минут – послушать, как дышит, – и выходил: касса, буфет, график уборки, поставщик со скрипучим креслом. Человек, который владеет кинотеатром, не смотрит кино. Он смотрит выручку.

А сейчас выходить было некуда. Ни кассы моей, ни буфета, ни поставщика. Ничего, кроме кресла и экрана.

И я стал смотреть.

Кино было прямое, как палка: наши моряки, чужая военщина, мужские лица крупным планом. Пацаны на заднем ряду умирали от счастья на каждой драке. Пенсионер рядом со мной комментировал шёпотом: «Во даёт». Зал жил.

Я досмотрел до конца, до последнего титра. Впервые за пятнадцать лет.

Выходил я в толпе, вместе со всеми, и в фойе уже стояла очередь на восемнадцатичасовой – шестьдесят с лишним человек, я посчитал. Вечер – время зала. Это правило работало всегда и везде.

Домой я шёл через центр, и по дороге считал не деньги – печально это – а вечера. С первого ноября – шестьдесят один свободный вечер до Нового года.

Шестьдесят один. Ровно как список на «Электронику» в завкоме.

Я решил считать это совпадением.

В гастрономе взял хлеба и сырков – не потому, что просили, а чтобы прийти не с пустыми руками. С пустыми руками сегодня было нельзя.

Наш двор уже стоял в сумерках. Бельё с верёвок сняли, пацанов загнали по домам, у деда Игнатьева в сарае горел фонарик – дед что-то делал со своим мотоциклом без колеса, и это что-то он делал восьмой год.

Окно нашей кухни горело жёлтым. Я увидел его ещё от ворот.

В подъезде пахло как всегда – кошками, сыростью и чьими-то щами. Я поднялся на второй этаж по лестнице, каждую ступеньку которой знал наизусть, включая четвёртую, которая скрипела. Наступил на четвёртую не глядя.

Скрипнула. Хоть что-то в этом доме вело себя предсказуемо.

Ключ у меня был, но я не успел его достать – дверь открылась сама.

Мать посмотрела на меня, на хлеб и сырки в руке, развернулась и ушла на кухню. Я разулся и пошёл следом.

Она сидела за столом, не сняв кофту, лицом к двери. Перед ней стыл чай. Второй стакан, налитый и нетронутый, стоял напротив – на моём месте.

– Мне сегодня Рая звонила, – сообщила она, и по моей спине побежали мурашки.

Глава 4

Я сел на своё место, взял стакан и отпил. Чай был холодный и сладкий – она положила мне сахар. Машинально, две ложки, как всю жизнь.

От этого сахара было хуже, чем от любого крика.

– Че уволился-то? – спросила она.

И как объяснить?

– У меня план есть, мам.

Глаза матери округлились, и она тем самым тоном протянула:

– Ах, пла-а-ан.

– План, – подтвердил я. – Сейчас расскажу.

– Когда заявление-то написал? – не дала рассказать она.

– Сегодня подписали. Написал утром.

– Утром, – повторила она таким тоном, будто уточняла номер плавки. – А думал когда?

– Давно.

– Давно. – Она кивнула сама себе. – А мать когда узнать должна была? От Раи по телефону, на работе, при всей смене?

– Я хотел сам. Завтра.

– Завтра, – опять повторила она.

У неё была эта манера – возвращать мне мои же слова, по одному, как возвращают бракованные детали. Двадцать лет ОТК. Ничего лишнего не говорить, дать браку отлежаться на столе и посмотреть, как он сам себя показывает.

Я молчал. Брак лежал на столе и показывал себя.

– Так, – сказала она и выпрямилась. – Теперь мне объясни. Медленно. Что случилось?

– Ничего не случилось. Я ушёл с подработки.

– С подработки, – она прикрыла глаза. – Андрей. Это не подработка. Подработка – это вагоны разгружать. А это – место. Тебе до диплома полтора года. Распределение куда идёт? Туда, где ты уже свой. Характеристику кто пишет? Цех. Стаж когда начинается? Уже идёт. Очередь на квартиру с какого года считается? С прошлого июня. Семь лет – и своя жилплощадь, отдельная, не эта развалюха. Я тебя туда два месяца устраивала. Я Раю просила. Я Николаичу коньяк носила, он не брал, я всё равно носила.

Она не повышала голос. Она перечисляла – ровно, по пунктам, как читают дефектную ведомость. Каждый пункт был правдой. В её системе координат – весь список, сверху донизу, без единого сбоя.

План этот был старше моего дембеля. Она собирала его годами, как собирают сервиз – по предмету, по случаю, по знакомству: место через Раю, характеристика через Николаича, очередь через завком, дальше по списку – распределение, невестка, внуки, отдельная жилплощадь с горячей водой. В этом плане не было ни одной глупости. Он был крепкий, проверенный на сотнях чужих жизней, и он работал – если не знать, что через пять лет его не станет вместе с заводом, очередью и страной, которая всё это обещала.

Я знал. Она – нет. И рассказать было нельзя.

– Мам. Смена стоит семьдесят две копейки в час.

– И что?

– И то, что она забирает все вечера. Все. До полуночи.

– А вечерами что делают? – искренне не поняла она. – Телевизор смотрят? Люди работают, Андрюша. Люди живут смену через смену и не рассыпались.

Цифры ударились об неё и осыпались на пол. Я это видел. Мои семьдесят две копейки против её семи лет очереди не весили ничего – у нас с ней были разные системы измерения.

– Меня не заметут, если ты про это, – сказал я. – Я студент дневного. Учёба – общественно полезный труд, тунеядство не про меня.

– Господи, – она отмахнулась. – При чём тут милиция? Я тебе про милицию хоть слово сказала?

Вот это была правда. Про милицию она не говорила. Она паниковала не про закон – про то, что не имело статьи и названия.

– Рая говорит, ты в киномеханики собрался, – сказала она. – В «Родину», в будку. Это правда?

– Примерно.

– Что значит – примерно? – Она подалась вперёд. – Андрей. «Примерно» – это как? Ты взрослый человек. Ты с завода ушёл. У тебя должно быть не примерно! У тебя должно быть точно.

Будет точно, мам. Точнее, чем у всех в этом городе. Сказать этого было нельзя – точное у меня начиналось с подпольного зала и кассет через десятые руки, и от такой точности её бы увезли отпаивать валидолом.

– Будет точно, – сказал я вслух. – Дай мне время до зимы.

– До зимы, – вернула она и это слово и помолчала, что-то решая. – Ладно. Кино, будка, «примерно» твоё – это я ещё переживу, может. Но диплом чтоб был. Слышишь меня? Хоть что делай, хоть по ночам свети кому хочешь, а диплом чтоб был. Это моё условие, и оно не обсуждается.

– Будет диплом.

– Ты уже говорил «будет». Позавчера. Легко так говорил.

– Мам. Диплом – будет.

Она посмотрела на меня с недоверием оценщика, которому предлагают расписку вместо денег, но кивнула – один раз, себе, для протокола.

– А Рае я что скажу? Она за тебя поручилась. Она тебя Николаичу нахваливала. Теперь вся её контора знает, что Валин сын четыре месяца отработал и сбежал. Мне с этими людьми жить, Андрюша. Мне с ними в одной очереди стоять.

На это у меня ответа не было. Тут она была права целиком: счёт выставили ей, а не мне, и оплачивать его предстояло ей – взглядами, разговорами, паузами в проходной. Я мог только запомнить долг.

– Я перед Раей извинюсь.

– Он извинится, – сказала она в пространство, тому невидимому собеседнику, с которым разговаривают все матери. – Извинится он.

И вдруг посмотрела на меня по-другому – не сердито. Внимательно. Как на деталь, у которой размер вроде в допуске, а что-то не то.

– Ты чего такой спокойный?

– Какой?

– Такой. Я тут сижу, у меня руки ходуном ходят, – она показала: руки действительно ходили, – а ты сидишь, как в кабинете. Ты со мной как неродной разговариваешь. Как начальник. Второй день на тебя смотрю и не узнаю.

Смотришь как чужой – это я уже слышал позавчера. Худшее в моём положении было то, что она всё видела правильно. Мастера ОТК не обманешь примятыми волосами и прыщом на подбородке.

Я сделал усилие и стал двадцатитрёхлетним:

– Мам, ну чего ты завелась. Разберусь я.

– «Разберусь», – она хлопнула ладонью по клеёнке. Подсолнухи подпрыгнули. – Вот! Вот это вот – «разберусь». Стаж ему не нужен, распределение ему не нужно, характеристика не нужна. А что нужно? Молчит. «Примерно». «Дай время». Ты хоть понимаешь, что распределение – это единственное, что у тебя есть гарантированного? В жизни вообще?

– Не будет никакого распределения, – сказал я.

Сказал – и понял, что зря.

– Как это не будет? – тихо спросила она. – Куда ж оно денется?

Никуда оно не денется, мам. Денется завод. И очередь на квартиру вместе с жилотделом, и Госплан, и Госкино, и твоя сберкнижка с двумя процентами годовых. Осталось четыре года, и во всём городе, а может и в стране, знаю об этом только я.

– Я не так сказал, – отступил я. – Оно мне не будет нужно.

Но она уже услышала то, что услышала. Она смотрела на меня, и в глазах у неё стоял не гнев – гнев бы я пережил, – а страх. Чистый, старый, давно заготовленный страх, который ждал своего часа двадцать лет.

– Вот так же отец твой сидел, – сказала она. – На этой же кухне. Такой же спокойный. Всё сам решил, всех успокоил. «Разберусь, Валя. Дай время, Валя». Его тоже никто не мог…

Договорить ей не дали.

За моей спиной, под подоконником, коротко ухнуло – будто в батарею изнутри пнули сапогом, – и следом ударило шипение. Я обернулся.

Из-под чугунной гармошки, снизу, где труба входила в пол, била струя в палец толщиной, горячая, рыжая, под давлением. Она хлестала в стену, разбивалась и уже собиралась на полу в лужу цвета крепкой заварки.

Отопление дали во вторник. Старый дом принимал его три дня, а на четвёртый подавился.

Я посмотрел на часы – привычка. Одиннадцать ноль семь.

– Тазы! – Мать уже стояла, уже двигала табурет. – Под струю! Тряпки на антресолях, слева, не эти, эти новые!

Она перестала быть матерью с ходящими руками и стала тем, кем работала двадцать лет: человеком, который командует сменой при ЧП. Голос у неё сел на полтона ниже и выровнялся. Руки перестали ходить.

Я поставил таз. Струя выбила из него брызги мне в лицо – вода была градусов шестьдесят, терпимо, но ненадолго. Таза хватало минуты на три.

– Вентиль где? – спросил я.

– Какой вентиль, нет тут вентилей! Стояк в подвале перекрывается!

– Ключ от подвала?

– В ЖЭКе! – Она выжала первую тряпку в ведро и посмотрела на меня. – Дозвонись в шестой ЖЭК в полночь, безработный ты мой.

Про шестой ЖЭК я запомнил как-то отдельно, боковой памятью, – и побежал вниз.

Во дворе горел фонарик. Дед Игнатьев сидел в своём сарае над мотоциклом без колеса и был, кажется, единственным человеком в Стародольске, который совсем не удивился, увидев меня в двенадцатом часу ночи в майке.

– Заливает? – деловито спросил он.

– Стояк рванул. Подвал заперт.

– Ключ у Зинки-дворничихи, а Зинка у сестры до воскресенья. – Дед встал, вытирая руки ветошью. – Ломик возьми. Замок там – одно название.

– А перекрывать чем? Там же прикипело всё, поди.

– Знамо, прикипело. С руки не пойдёт. – Дед подумал секунду. – Толика буди. У него газовый.

Толика будить не пришлось – он уже стоял на крыльце третьего подъезда в трусах, телогрейке и галошах, и смотрел на наши окна. На первом этаже под нами горел свет и звучала баба Шура – её было слышно через форточку, и в выражениях она не стеснялась.

– Заливает? – спросил Толик тем же тоном, что и дед. В этом дворе слово «заливает» заменяло полночи объяснений.

– Стояк. Газовый есть?

– Есть, – с достоинством сказал Толик. – Ключа на семнадцать нет, а газовый есть.

Через две минуты мы втроём были в подвале. Замок сдался ломику с первого движения, как и обещал дед. Внизу пахло землёй, кошками и старым отоплением. Потолок шёл в полутора метрах, ходили мы согнувшись, и фонарик деда выхватывал из темноты трубы в лохмотьях старой изоляции.

Дед шёл первым:

– Наш стояк третий от угла… Это разлив, его не трожь. Это к Шуркиному крану… А вот он, родимый. Крути.

Вентиль был ровесник дома и прикипел намертво. Газовый ключ Толика взял его с третьей попытки – с трубой, надетой на рукоятку для рычага, с Толиковым «и-и-раз», с моим весом на трубе. Работали слаженно, как бригада, хотя бригадой стали четыре минуты назад: дед светил и командовал, Толик держал, я тянул. В подвале, в темноте, в двенадцатом часу ночи это почему-то было лучшим, что случилось со мной за весь день.

Вентиль охнул ржавчиной и пошёл. Наверху, в стояке, что-то отдалённо вздохнуло – и стихло.

– Всё, – сказал дед с сожалением.

Кончилось приключение, придется старику снова развлекаться при помощи мотоцикла. Обратно шли медленнее – спешить стало некуда. У выхода дед посветил на трубы прощальным хозяйским взглядом.

– Стояки эти в шестьдесят третьем варили, – сообщил он. – Я помню, кто варил. И отец твой помнил – он им тогда, шабашникам этим, говорил, что на двадцать лет их сварки. Ошибся. – Дед прикинул. – На три года ошибся, в лучшую сторону.

Я промолчал. Дед не ждал ответа – он уже выключил фонарик и думал о своём мотоцикле.

– Слышь, Андрюх, – сказал Толик, сматывая с рукоятки трубу. – А правда, что ты…

– Толик, – сказал я. – Потом.

– Ну потом так потом, – легко согласился Толик. Двор уже всё знал, двор мог подождать.

В квартире стоял пар. Кухня плавала в нём, как баня: окно запотело, лампочка обросла жёлтым ореолом, зеркало в прихожей ослепло. Мать стояла посреди этого в подоткнутом халате, между трёх тазов и ведра, с тряпкой в руках, и на секунду – пока она меня не увидела – я успел рассмотреть, как она устала.

– Перекрыли?

– Перекрыли. Дед с Толиком помогли.

– Толику спасибо скажи отдельно. И форточку открой, утонем.

К бабе Шуре мы с матерью спустились вдвоём. У неё на кухне с потолка ещё капало – редко, тяжело, в подставленную кастрюлю. По побелке расходилось рыжее пятно в форме, как выразилась баба Шура, «всей вашей семейки». Кот сидел на холодильнике и смотрел на пятно с недоверием.

Мать не оправдывалась. Мать провела приёмку: осмотрела потолок, потрогала стену, назвала пятну срок высыхания – неделя, побелку взяла на себя, известь пообещала достать через комбинат. Баба Шура, готовившаяся скандалить до утра, обнаружила, что скандалить не с чем: всё признано, посчитано и назначено к устранению.

– Ну ты, Валентина, как ОТК прямо, – сказала она почти с обидой.

– Я и есть ОТК, – гордо ответила мать.

На лестнице, между этажами, она вдруг остановилась и взялась за перила. Я увидел её лицо сбоку, в свете лампочки: за один вечер в нём прибавилось усталости на год вперёд.

– Побелку сам ей сделаешь, – сказала она. – Времени у тебя теперь вагон.

Это был не вопрос. Я кивнул.

Воду мы собирали до часу ночи. Работали молча и слаженно: она выжимала, я таскал вёдра, потом поменялись, потому что у неё начало тянуть плечо – то самое, правое, про которое она никому не говорит. Я забрал у неё тряпку без слов, и она отдала без слов.

Рыжая вода сходила плохо, полы в старом доме были некрашеные у стен, доска напилась и потемнела. Пахло теперь не линолеумом – пахло ржавым железом, мокрым деревом и почему-то грибами.

Где-то на седьмом ведре разговор пошёл сам. Что стояки варили халтурщики в шестьдесят третьем – это она тоже знала, только в её версии халтурщиков было двое и один потом сел, правда за другое. Что у Шуры кот со зла дерёт обои. Что Зинка-дворничиха ездит к сестре каждый месяц, и всякий раз в её отъезд что-нибудь случается – закономерность, которую мать вывела давно и в которую верила твёрдо, как в ГОСТ.

Я поддакивал, носил вёдра и думал, что вот так, с тряпками, на четвереньках, посреди ночи, мы разговариваем лучше, чем за столом.

– Тряпку не так выжимаешь, – заявила мать, глядя, как я скручиваю её в жгут через колено. – Кто тебя так научил?

– Армия.

– А. – Она посмотрела ещё секунду. – Ну да.

В четверть второго мы сели пить чай. Четвёртый за вечер, если считать те, что стыли: два до, один во время. Этот мы впервые пили горячим.

Батарея под окном молчала. Кухня остывала. Мать сидела в кофте, обхватив стакан двумя руками, и смотрела в клеёнку, на подсолнухи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю