Текст книги "Смерть Тихого Дона. Роман в 4-х частях"
Автор книги: Павел Поляков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 46 страниц)
Но надо же и о своих подумать – вон они, еще не ушли из залы. Полковник Кушелев, вертя программу вечера, хочет узнать от него, кем именно и на каком основании были в ней сделаны изменения, отец тянет его в сторону и, улыбаясь, спрашивает:
– Ты что же, тоже в народ пошел?
– Но ведь Иван Прокофьевич...
– Твой Иван Прокофьевич может тебе сказать вот сейчас в Волгу прыгнуть. Своей головой думать должен. Ох, будет дело твое кривоносое, впрочем, беги, беги, вижу, не до меня тебе.
А Уши, увидя его, вспыхивает, глаза ее загораются, и слышит он не слова, а райскую музыку:
– Ах, как хорошо! Прекрасно вы читали!
Улыбаясь так, как только одна она делать это может, подходит к нему и мама, гладит по голове и шепчет на ухо:
– Поведи Уши в буфет. Вот, держи, пригодится.
И незаметно кладет ему в ладонь серебряный рубль.
В буфете съедают они с Уши по три пирожных, выпивают по нескольку стаканов ситро, выходят в коридор, никого и ничего не видя, и почему-то попадают в одну из раздевалок. У окна, глядящего на замерзшую Волгу, останавливаются, не говоря ни слова. На дворе глухая ночь. Луна забралась совсем высоко и залила всю речку ярким, потусторонним светом. Небо засыпано мутно горящими звездами, будто темным шелком покрылась заснеженная гладь Волги. Далеко, на противоположном берегу, будто конница с пиками, стоит недвижимый лес. И все это кажется волшебными кулисами сказочной сцены, на которую вот сейчас выбегут гномы с Золушкой, принцы и принцессы с Бабой Ягой, Василиса Прекрасная, Царь Берендей и Кощей Бессмертный и начнут так танцевать, как это лишь в сказках и возможно.
Семен и не замечает, что давно уже держит он руку Уши в своей. Стоят они, смотрят на мигающие звезды, глядят в бездонное небо и ничего оба не чувствуют, кроме этого прикосновения встретившихся в легком пожатии рук.
И – вдруг:
– Панычку! Идить, пани-маты вас шукае!
Мотька стоим перед ним в хохлачьем своем наряде, вся в монистах, вся пестрая, с заплетенными в длинные косы лентами, стройная и румяная, такая, что и глаз от нее не отвести. Быстро выпалив сказанное, поворачивается она круто, лишь бросив короткий взгляд на Уши. Как пойманные на месте преступления, отдергивают они руки. Дверь хлопнула. Уши быстро поворачивается, и бежит к выходу. Едва он за ней поспевает. А зала уже освобождена от стульев для танцев.
– Где же это вы пропали? Сейчас вальс играть будут.
Мама улыбается, поправляет рубаху и пояс, и отворачивается к соседке. На середину залы выскакивает преподаватель гимнастики, сегодня он распорядитель танцев, хлопает в ладоши и объявляет:
– Мадам-месье! Вальс для молодежи, – и обернувшись к оркестру: – Пра-ашшу!
Дирижер только коротко кивает головой, взмахивает палочкой, и льются в залу мелодичные звуки «Дунайских волн». Раскланявшись перед Уши, ведет ее Семен на середину, делают они первые шаги, и вот – нет ни залы, ни публики, ничего нет. Есть лишь глаза Уши, музыка, свет, есть то, что люди называют – счастье...
Совсем в конце вечера, когда объединенными усилиями полковника Кушелева, четы Мюллеров и самого Тараса Терентьевича удалось смягчить сердце директора и обещал он не предавать Семена казни лютой, вышли они к трем добрым, запряженным в розвальни, тройкам. Первая подхватила Семена, Уши и кадета Кушелева, на остальных разместились взрослые, и понеслись они сначала к пристаням, потом на лед Волги, по мутно темнеющей, прекрасно накатанной дороге, далеко, на ту сторону, к слободе Николаевке, в загородный домишко, как называет Тарас Терентьевич свою девятикомнатную дачу, жарко натопленную, с накрытым для дорогих гостей столом с таким количеством яств и питья, что прибывшая компания управляется со всем этим лишь к четырем часам утра.
И снова скачут они в ночи, в мороз, через матушку-Волгу навстречу редко мерцающим огонькам города. Уши, закутавшись в шубу, сидит молча рядом. Тройка несется, как оголтелая. Кучер пронзительно свистит, сани неслышно летят. Ощущение бесконечного счастья обволакивает Семена.
А неделю спустя из телеграммы узнали они, что как раз в эту полночь, когда ужинали они у Тараса Терентьевича, был убит очередью из пулемета сотник Войска Донского Аристарх Андреевич Пономарев...
* * *
Снег лежит еще такой высокий, что добираться до пригорода не так-то и просто. И потому обрадовался Семен, что нашел квартиру учителя к назначенному сроку. В комнате Ивана Прокофьевича за большим столом с кипящим на нем самоваром компания совершенно незнакомых людей – два реалиста из старших классов, какой-то студент. У самовара Марья Моревна, детишек отнесла она к соседям, нарезала хлеб ломтями, поставила четыре тарелки с ломтями чайной колбасы, мед в банке и сахарницу с колотым сахаром, собрала самые разнокалиберные чашки и стаканы, придвинула к самовару полоскательницу, и стол был накрыт. По бокам ее сидят две молоденькие барышни-курсистки, а налево, рядом с каким-то простецки одетым человеком, небритым, лет сорока, он сам, Савелий Степанович, в гимнастерке, с погонами хорунжего, возмужавший, аккуратный, с короткой бородкой и подстриженными усиками.
Чудесные глаза хозяйки улыбаются гостю:
– Товарищи! Представляю вам молодого Пономарева, теперешнего ученика моего мужа и бывшего ученика нашего храброго казака Савелия Степановича. Знаменит тем, что собирается собственной головой думать.
Лишь теперь, заметив забившегося в угол лодочника, здоровается с ним Семен, и шепчет ему Иван Прокофьевич:
– Как раз вовремя поспел. Наш московский друг, студент-медик Федя, напомнил нам одно стихотворение, а ну-ка, повтори.
Кудрявый студент просить себя долго не заставляет:
Пусть он ударит!
Мы вместе пойдем
Правду святую добыть топором!
Час восстанья пусть ударит!
Соседка Марьи Моревны, светлокосая курсистка, быстро пробормотав: «А вот это слыхали?», – тоже декламирует:
Приходите ко мне, голоштанники,
Побирушки, бродяги, карманники,
Потаскушки базарные, грязные,
В синяках, в лишаях, безобразные,
Рвань базарная, вошью богатая,
Всё отродье, в утробе проклятое,
Встань, проснися, отребье народное,
Ополчимся мы в войско свободное!
Пробует перевести дух, и этим воспользовалась вторая курсистка. Уставившись в потолок, говорит тихо, мечтательно:
Пускай тогда меж вами, братья,
Не будет нищих, богачей,
Ни вечно загнанных страдальцев,
Ни палачей.
Не выдерживает и один из реалистов. Вскочив с места, быстро проведя пятерней по волосам, говорит так, будто боится, что его остановят:
У министров буржуазных
Много планов, мыслей разных,
Много есть затей.
У простых людей
– Только баррикады!
Рады иль не рады,
Да пришла пора:
Са ира!
И шлепается на место так, будто ясно ему, что этим выстрелом своим уничтожил он всех врагов.
– Н-но, товарищи, не слишком ли напористо. Этак молодого человека и перепугать можно.
Савелий Степанович кладет ему руку на плечо, притягивает к себе, а сидящий с ним рядом незнакомец, которого Семен мысленно окрестил Голодающим Индейцем, больно уж худ он, костляв и несуразен, обращается к Ивану Прокофьевичу:
– Почему, собственно, у вас тут с топора началось?
– А были мы, вот с Зиновий Сидорычем и Семеном, на рыбальстве. И там в жизнь нашу один дядя вошел. Впрочем, дружок, расскажи-ка лучше сам.
Баталер, это оказывается его Зиновий Сидорычем зовут, просить себя не заставляет. Передав все подробности их приключения за Волгой, заканчивает раздумчиво:
– И вот у меня, рабочего человека, инвалида, такого же матроса, как и сам он, спер тот не только рогожу, полсть, а и топор уволок. И спрашиваю теперь я сам себя и вас всех, как же это понимать надо? Ить он – социалист-революционер. А я еще от Цусимы понял, что скоро конец тому режиму идет, который неправдой живет, и что новые люди без сучка, задоринки быть должны.
Темнокосая курсистка кричит на всю комнату:
– Как вам не стыдно клеветать на партию! По одному, может быть, бродяге, судить о всех!
– А вам, барышня, самой бы его послухать... нет-нет, энтих, партейных, мы тоже за версту нюхом различаем. Не хуже шпиков.
Вспыхивает и белокурая барышня:
– Простите мне, товарищ матрос, но я считаю, что прав был он.
– Вот это здорово, да ведь ограбил он меня!
– Что ж из этого? Вы работаете и имеете возможность через некоторое время снова приобрести новый топор. А он вынужден скрываться. Деваться ему некуда. Да вы об экспроприациях слыхали?
– Как не слыхать, известное дело, слыхал.
– О какой, например? О так называемом «ограблении банка», как это наша буржуазная пресса назвала, о том, как Иосиф Джугашвили деньги из банка для партии взял? Как вы на это смотрите?
– Вы, барышня, простите меня за простоту мою. Банк ли грабить, у простого ли матроса полсть спереть, одна это музыка.
У них, у экспроприаторов, и кровь человеческая не дюже в цене.
Белокурая не дает ему кончить:
– А у царей – в цене? А как партии без денег жить прикажете? Где денег взять, как не у буржуазии? А на что они пойдут, как не на святую цель, цель, которая всё оправдывает!
Голодающий Индеец придвигается к столу и говорит тихо и спокойно:
– Кто я – все вы знаете. Всего неделя, как из Сибири вернулся. Добровольно на фронт иду. Там нам теперь дело делать надо. Так вот, заявляю я вам: ограбления, кражи, убийства – позор для партии. Чистое дело надо и чистыми руками делать.
Один из реалистов не выдерживает:
– Это уж вы извините. Разве можно назвать и сравнить борьбу угнетенных с угнетателями угнетенных...
Иван Прокофьевич поднимает руку:
– Н-дас, стиль у нас несколько сучковатый. Повторяетесь.
А всё дело в том – есть ли какая-нибудь изначальная принципиальность, мораль или нет их? Можно ли святое дело грязными руками делать или нет? Вон как весталки, храмы строившие. А на какие деньги, а? Вопрос это коренной. Вон и Раскольников, взял да и убил...
Возмущается белокурая курсистка:
– Что вы нам этого ретрограда Достоевского подсовываете!
– Не в Достоевском, не в ретроградстве тут дело, а в принципе. Позволим мы насилие или нет, вот вопрос.
Баталер разводит руками:
– Это как-то мне вроде даже чудно слухать. Да как же я тогда к народу пойду? Што же я им скажу? Братишки, досель нас грабили, а теперь мы грабим и убиваем, так, што ли?
Савелий Степанович качает головой:
– Ос-сновная пос-становка вопроса совсем не верна! То, о чём мы здесь толкуем, это лишь неизбежные эксцессы. Ч-чело-век н-не-совершенен. Нельзя с-сразу обвин-нять...
Только покосившись на него, говорит куда-то в потолок Голодающий Индеец:
– Ага, эксцессы! Здорово! А кто же нам гарантирует, что они у нас во главу угла не станут? Что в правило их введут? А мы потом всему соучастниками окажемся.
Вскакивает второй реалист:
– Общая, коренная, страшная ломка произойти должна. Всех под нож! Помните, как Рылеев сказал:
Уж вы вейте веревки на барские головки.
Вы готовьте ножей на сиятельных князей.
И на место фонарей поразвешаем царей!
Голодающий Индеец сокрушенно качает головой:
– Кипятитесь вы все, и это и есть самое страшное. В деле революции, в деле освобождения народа от тирании нужны чистые руки. Ведь мы не в пугачевскую эпоху живем! А у нас, к сожалению, большинство к этому идет. Недаром же в 1903 году на съезде в Брюсселе, и потом в Лондоне, представители социал-демократов раскололись на коренном вопросе – какой должна быть партийная организация. Мартов хотел действовать по типу немецкой социал-демократической партии, а не создавать какую-то бунтарскую, заговорщицкую мафию, где марксизм и социал-демократия лишь фиговые листочки, скрывающие потуги отдельных лиц к диктатуре. И как бы мы ни бились, удалось Ленину создать большинство, потребовавшее нелегальной организации, профессионально-революционной, с железной дисциплиной внутри, где каждый слепо выполняет все директивы и приказания Центрального Комитета. О участии демократически настроенных масс теперь в партии и слушать не хотят. Знаете ли вы, куда это завести может? Ведь если этот самый ЦК, по примеру господина реалиста, начнет с ножей и топоров, то мы, действительно, как Достоевский говорил, меньше как во сто миллионов голов и не обойдемся.
Белокурая барышня презрительно улыбается:
– Ленин был прав! Только с железной дисциплиной, только с лозунгом: «Старое на свалку!». И не мямлить, как это вы, меньшевики, делаете.
Голодающий Индеец смотрит совсем печально, и обращается к хозяйке дома:
– Марья Моревна, Евангелие у вас есть?
– Что-о? Нет, таких книжек я не читаю.
Баталер почему-то начинает возиться и вытаскивает из кармана старое, замусоленное Евангелие:
– Я, понимаете, иной раз, так, для антиресу, старое с нонешним сравниваю...
Голодающий Индеец схватывает Евангелие и начинает его листать:
– Вот и я, в Сибири сидя, нашел кое-что... вот:
«У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа и никто ничего из имения своего не называл своим, но всё у них было общее... не было между ними никого нуждающегося, ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного... и полагали к ногам апостолов и каждому давалось в чем кто имел нужду...».
– Ну-с, скажите, не социализм ли это, не коммунизм?
Баталер тянется за Евангелием:
– А теперь я из Деяний Апостолов кое-что прочту. Тут и вопросик мой с топором есть. Вот:
«Некоторый же муж, именем Анания, с женою своею Сафирою, продав имение, утаил из цены с ведома жены своей, а некоторую часть принес и положил к ногам апостолов.
Но Петр сказал: «Анания, для чего ты допустил сатане вложить в сердце твое мысль солгать Духу Святому и утаить из цены земли?
Чем ты владел, не твое ли было и приобретенное от продажи, не в твоей ли власти находилось? Для чего положил ты это в сердце своем? Ты солгал не человекам, а Богу.
Услышав эти слова, Анания пал бездыханен, и великий страх объял слышавших это... часа через три пришла жена его, не зная о случившимся. Петр спросил ее: «Скажи мне, за столько ли продали вы землю?». Она сказала: «Да, да, за столько». Но Петр сказал ей: «Что это согласились вы искусить Духа Господня? Вот входят в дверь погребавшие мужа твоего. И тебя вынесут».
Вдруг она упала у ног его и испустила дух... и великий страх объял всю церковь и всех слышавших это».
– Видал? – матрос говорит громко и уверенно. – Тут вам и ЦК и беспрекословное послушание, и цель, оправдывающая средства. У них цель была: христианство. На тогдашних своих партийцев действовали они просто: цены были им известны, а коли сбрехал им кто, брали они его на арапа: зачем, мол, брешешь? А тот – и Богу душу. Тут и до топора недалеко: надо его партии, возьмет она, не стесняясь. А кто надуть вздумает, она, организованная на безусловном послушании, сумеет его придавить. Вот и выходит, что партия, как тот паук: высосет из каждого всю его середку. А кто главным пауком будет, дело само покажет, дорожку ему вот такие, как господа реалисты да курсистки, проложат. Будут потом в затылках чесать, конечно, в том случае, если у них затылки целыми останутся. На это у них и специальные погребатели были, и теперь будут, дайте срок. А вы мне тут: мы таких книжек не читаем! Хвалитесь незнанием, и того не понимаете, что нового вы не выдумали. И еще скажу: вот две тысячи лет христианство строилось, а как – слыхали вы? А теперь спрошу я: вот вы, барышни, верите в Бога?
Обе курсистки кисло улыбаются:
– Конечно же, нет!
– А вы, господа?
Студент так презрительно поводит плечами, что ответ ясен и без слов. Смеется один из реалистов, а второй иронизирует:
– Вы еще спросите меня, верю ли я в аиста!
– Ага! Вот и выходит, что бедный Анания и Сафира его так зазря померли! Партия деньжатками попользовалась, а их – погребателям отдала. Вот и вы теперь партию вашу строите и верите в нее, а что получится, никто не знает, а я боюсь, что то же самое, только не через две тысячи лет окажется молодежь в это дело не верующая, а много-много скорей! И получится и у вас, что людей вы убивать будете, только бестолку. Понапрасну. Ради пустой выдумки оголтелых фанатиков.
Голодающий Индеец кладет руку на плечо баталера:
– Скептицизм дело неплохое! Вот и нужно решить: всякая ли цель каждое средство оправдывает. Но принципы общей морали...
Крутит головой Савелий Степанович, будто шмели на него напали:
– А уверены вы, что принципы вашей морали будут соблюдаться?
– Должны быть приняты, обязательно, иначе... – чернявая курсистка оттопыривает губы:
– Что же вы вашу мораль силой введете, что ли?
Студент, справившись, наконец, с куском колбасы, басит:
– Вот и выходит, что из дела Нечаева, по которому Достоевский «Бесов» своих писал, Деяний апостолов всё, как есть, должно нам послужить для выработки нашей тактики, нашего поведения вообще и нашего отношения к массам. Люди есть люди, какую идею им не преподнеси, под каким флагом не заставь их маршировать. Тут вам и поэты, и идеалисты, и мясники, и прохвосты, и трусы, и просто, извините – сволочь. А не забудьте, что как раз сволочь охотно липнет к идеям, которые идеалисты выдумывают. Вот и нужно во всех идеях, во всех программах, в планах и манифестах на нее, на сволочь эту, поправку делать. С одной стороны, чтобы парализовать ее, а с другой, ох, циником вы меня назовете, чтобы сохранить ее на необходимую нам грязную работу.
Обе барышни кричат хором:
– На какую необходимую работу?
– А вот на такую: скажите вы мне обе, можете вы любого из нас расстрелять, глазом не моргнув?
Поднимается всеобщий гам, слышно слова: «террор», «идеалисты», «шедшие на смерть», «твердые решения», «убийство из-за угла», «решения партии – закон...», «этак вы и Веру Фигнер в сволочь запишете!».
Всех перекрикивает тот же Голодающий Индеец:
– Но поймите же – для выкорчевывания старого понадобятся огромные кадры таких, которые, не моргнув глазом, смогут укокошить любого, кого угодно, до собственного папаши!
Савелий Степанович зябко жмется:
– Но ведь это же уже разговорчики о терроре. Вы же знаете, думаю, что под горячую руку народ сделать может?
Путаясь, вспыхнув, как кумач, рассказывает Семен о том, как перерезали мужики жеребятам жили в имении Галаховой.
Большинство презрительно усмехается. Марья Моревна щурит глаза:
– Ну, тут дело совсем иное! Ведь нужно же дать себе отчет в том, что из себя царская власть представляет. Знаете ли вы стихи Ольхина:
Стонут Польша, каз?ки, забитый еврей,
Стонет пахарь наш многострадальный.
Истомился в далекой якутской тайге
Яркий светоч науки опальной!
Ведь власть эта сотни лет держала мужика рабом, холопом, бесправным, обиженным, обойденным... вот отсюда и жеребята ваши...
Поднимает голову Голодающий Индеец:
– Значит, любое преступление простим и разрешим, только потому, что у нас царская власть была?
Матрос чешет затылок:
– Да, тяжелое дельце начинается, тут сам чёрт ногу сломит. Студент обшаривает взглядом тарелки:
– Никаких чертей с поломанными ногами! Нужен продуманный, как в генеральном штабе, план. С учетом абсолютно всего. И главное не забывать: на войне не без урона, лес рубят – щепки летят.
Один из реалистов поддакивает:
– Вот-вот. Возьмите хотя бы французскую революцию. Там никак не миндальничали!
Иван Прокофьевич улыбается:
– А скажите мне, кто и как теперь Францией этой управляет и что от революции этой осталось?
Обе курсистки снова хором:
– Эгалите, фратерните, либерте!
И снова, сбиваясь и краснея, быстро говорит Семен, что во внутренних отношениях имели казаки эти эгалите, либерте и фратерните на сотни лет раньше французской революции, и друг другу голов по этому случаю не оттяпывали, а все дела всенародной душой на кругах решали.
Матрос смотрит на курсисток:
– И все эти либырты и эгалиты у французов теперь кобелю под хвост пошли!
Марья Моревна грозит ему пальцем:
– Ну-ну-ну, вы не на флоте...
– Извините! Одно ясно: толку с нашего разговора не дюже много!
– Как не много, самое главное мы установил: без жертв не обойдется!
– Да, стричь придется!
– Ага! Стричь! И кто от такой стрижки останется? А?
Матрос берется за шапку. Встает и Голодающий Индеец:
– И я вам, на прощание, одно стихотвореньице прочту. Без злобы его примите, а для размышления. «Торжествующую свинью» Баркова:
– Да, я – свинья! И песнь моя
В хлеву победная слышна.
Я гордо, смело говорю
В глаза хоть самому царю:
– Хрю-хрю!
Бросив короткий взгляд на растерявшихся собеседников, быстро поклонившись, Голодающий Индеец исчезает в прихожей. Попрощавшись, уходят и баталер с Семеном.
С севера дует противный, пронизывающий до костей ветер. Схватив быстро бегущие струйки снега, несет их с собой, раскидывает по улицам, задувает в ворота и на заборы, перегораживает дорожки и тропки, громоздит сугробы и, гремя в домах вьюшками, поет притихшим жильцам свои далекие, принесенные из Сибири, песни.
Запрятав нос в тощий воротник, молча вышагивает матрос. Когда же поровнялись они с домом Семена, протягивая ему руку, тихо повторил:
– В глаза хоть самому царю: «– Хрю-хрю». А ить и цари, они не все одинаковые. Вон, Петра Великого возьми. А? Вот тут и пойми! Пойди разбери, что к чему...
Ветер толкает его в спину, хлещет полами шинели по деревянной его культяпке, рвет с головы шапку. И исчезает он в метели, будто его и не было.
* * *
Вернулся с хутора отец, ездивший туда после извещения о смерти Аристарха. Привез от бабушки гостинцы, всё больше по гастрономической части, а внуку и две пары шерстяных чулок. Сама она их связала. И новенькие валенки, которые знакомый полстовал специально свалял, по мерке. Тонкие, легкие, но такие теплые, что в них при любом морозе можно целый день на Волге на коньках кататься. А коньки деревянные, самодельные, смастерил ему по дружбе баталер.
Рассказал отец, что всё по-старому на хуторе, только вот бабушка уж слишком убивается. В Разуваеве, в семье Гуровых, тоже молодого казака убили. Митрия, того, что в прошлом году у него на нашей мельнице чирики украли, так вот этого самого Митрия где-то под Карпатами пуля вражеская нашла. Там его и закопали. Командир полка письмо отцу написал, с этим письмом и пришла бабка его, Аксиньей звать, к нашей бабушке, прочитать попросила. В семье у них грамоте не дюже того. Прочли они это письмо вместе, лампадку зажгли, вместе за покой души рабов Божиих, Аристарха и Митрия, помолились, посидели, помолчали, вот с тех пор и приходит по воскресеньям, чуть свет, бабка Аксинья к нашей бабушке, запрягает тогда Матвей Карего, и едут они в Ольховку к обедне, а возвращаются вместе, и лишь к вечеру уходит Аксинья в Разуваев. И от этого вроде легче нашей бабушке стало.
А Маруська вовсе гладкая стала, тетя Вера на ней ездит, чтобы не застоялась. Буян так шерстью оброс, что и морду сразу не сыскать. Мельник Микита во всем бабушке подмога. А тетка Агнюша говорила, что на весну трех австрийцев пленных брать придется, а то полная неуправка в хозяйстве получается. Да и нам об этом же подумать надо, человек пяток пленных взять, а то ни посеять, ни скосить некому, рабочий народ весь, как есть, на войну ушел.
Из разуваевских еще один убит. Помните того казачка на проводах, что один, как есть, с конем к Правлению шел, Песковатсков Михаил. Так того в первый же день убило. Пуля попала прямо в лоб. И не копнулся, бедняга.
Филиппа Ситкина, свиней резака и фельдшера, того осколком гранаты скобленуло, два месяца в лазарете пролежал и теперь домой на отдых пришел. Герой героем, собирается опять на фронт, теперь, говорит, я стрялкам энтим должон должок мой с антиресом вярнуть. Как тольки в полк приду, враз в разведческую команду пойду, я им покажу, как в Донских казаков гранатами шибать!
На хуторе все ждут, когда мы на лето приедем. Тетка наша, Мина Егоровна, будто дуб крепкий, стоит. И она с бабушкой в церковь ездит. Как увидит ее тарантас на Ольховском шляху, так и она со своего хутора выезжает на паре рыжих, тех, что дядя Андрей в прошлом году на ярмарке купил. И прямо в нашу православную церковь, несмотря что сама лютеранка. Ставит и она свечки и поминания подает: страх неуемный в ней за двух других сыновей сидит. Писали они оба, что надеются после Пасхи на побывку прийти. А дядя Андрей тот вообще почти не говорит, одно знает, что ни день, выходит с гусем своим на щук. Целыми днями дома его нет, а как вернулся, так нет во всем свете человека, который бы так ласков к жене своей был, как он. Все малейшие желания ее выполняет, в глаза ей заглядывает. Только постарел здорово, сгорбился и согнулся. И пьют они с Минушкой водку вечерами по-старому, под соленый арбуз. Кобели ихние живы еще, только так потолстели, что глядеть на них противно. А гусь, тот подбиваться стал, ходить ему тяжело, летать разучился, в сугробах вязнет, вытаскивать его надо, на льду скользит и падает, а начнет Андрей его выручать, ругается, норовит клювом долбануть.
У тетки Веры всё будто в порядке, только смеяться разучилась. Что ни день, в Ольховку на почту на Маруське скачет. Дождь, ветер, снег, мороз – ничто ее не держит. А как получит от Воли своего письмо, так по родне – читать вместе. Она к нам на Пасху приедет, немного развлечься.
А ты, Семен, говоришь, что Савелий Степанович завтра нагрянет? Дело хорошее, пропустим по единой и к второй присмотримся, а?
* * *
Годами, весной и летом ловил баталер доски, брёвна, жерди, обаполки, целые деревья, всё, что река ни несла, и в половодье, и так, после сильных дождей или бурь, и насобирал столько добра, что хватило ему добрую хату поставить, печь в ней смазал из кирпичей, подобранных на пристани, дворик огородил, окна, двери приладил, занавески повесил, стол сделал хороший, крепкий, не качается, лавки струганые по стенкам прибил, кровать в углу поставил, сам и русскую печь сложил – хочешь флотский борщ в ней вари, хочешь – пироги пеки. Насобирал угля на пристани, того, что с баржей в город возят, теряют, всякого запасу на зиму сделал. И мясцо у него есть, и рыбка, и бутылочка в заветном уголку бессменную вахту несет. В переднем углу висит у него икона Николая-Угодника – по морскому делу этот Угодник тоже неплохо понимал, его уважать можно. Генералиссимуса Суворова портрет на стенке и Медный Всадник – Петро Великий, русского флота первый строитель.
Гостю радуется матрос искренне, и, получив подарки – колбасу и варежки, очень растерялся:
– Скажи ты мне заради Бога, как всё это ты мне понимать прикажешь? Вот скобленули папашу твоего, нашего усмирителя, по коленке, инвалида из него сделали. И должен он всех нас смертельной ненавистью ненавидеть. Так или нет? А он, глядь, всегда норовит мне уважение сделать. А я – враг ваш с пятого года. Что это – задняя мысль какая или хорошими вас людьми почитать я должен? Или казачий это ваш обычай – лежачего не бьют? Вон из наших, из русаков, на что все в моих понятиях, а никто ко мне, наши – как жестянки: блуп-блуп – ко дну шли? Эх, будь тогда моя сила, я бы этого царя нашего вместе с его министрами и адмиралами на первой же рее повесил. И вот сейчас прислушиваюсь, приглядываюсь ко всем, и одного не понимаю: а где же их, настоящих людей-то, брать? А? Где? Рази есть такая идея, изм такой особый, самоновейший, найсоциалистический, чтобы можно было прохвостов и дураков от порядочных людей отсеивать? Вон и Анания энтот с жинкой своей Сафирой, ведь тоже верующий был, к апостолам-то он по вере своей пошел, а все-таки затаил пятак какой-то, запрятал. А что апостолы за штуку с ним удрали, да за тот пятак, за грош ломаный, на тот свет его отправили. Это почему, не ради ли полной послушности, а не ради, по-нонешнему, скажем, партийной дисциплины? И вот скажи ты мне, новые апостолы наши, не зачнут и они тоже так же на тот свет отправлять таких малых, как Анания? Видал ты студента энтого: пока мы говорили, он должно быть два пирога хлеба да фунта два колбасы умял. И кто нам гарантирует, что таких, на чужой счет нажирающихся, в новом мире социалистическом, ну никак-никак не будет? Вон – посылали цари на смерть, а наши-то, террористы, из тех, что о рае на земле проповеди нам говорят, кого они только не били: царя одного ухлопали, одного великого князя, министров, губернаторов без числа побили. Что же это, по Библии, што ли: зуб за зуб! Сколько же этих зубов нам дергать придется, чтобы остатками, как вон хохлы говорят – «Цэ дило трэба разжуваты», – да чтобы разжевали мы окончательно, в чем же секрет-то кроется? И еще ты мне скажи, ежели из царей, ученых, попов, министров, генералов, адмиралов нет ни одного у нас в России с головой, почему тогда я, простой матрос, баталер, поверить должен, что вот эти голоштанники и рвань базарная, все – как есть, ума палата и ангелы небесные? И еще скажи ты мне: из кого вышел наш Гришка Распутин? Что он – генеральский сын, а? Министер был? Да нет! Мужик сиволапый, прохвост, подлец из тех, што в старой Руси голью кабацкой звали. Так или нет? Вот те и народа крестьянского представитель, а!
Матрос почти отпрыгивает в сторону, быстро, дрожащей рукой, наливает еще одну рюмку водки, плещет всюду по столу и снова пьет ее одним духом. Хлопнув рюмкой об стол так, что откалывается ножка и летит на пол, не поёт, а кричит:
Не думали мы еще с вами вчера,
Что нынче умрем под волнами...
Дверь тихо открывается и, напустив в хату облако пара, входит какая-то бабья фигура, вся закутанная в платки и шали. Баталер удивленно поднимает голову и, по мере того, как та фигура раскутывается, веселеет он, радостная улыбка озаряет его лицо и вскакивает он так, как когда-то на корабле по команде свистать всех наверх:
– Х-хо-о! Анне Матвеевне наше нижающее. Мы вот тут с господином реалистом песенки поем. Скидайтя одежу, кладитя на сундучек, подходитя поближе, у нас и закуски, и водки полный камбуз припасен.
Смотрит Семен на гостью, и нравится она ему очень: этакая круглая, румяная, глаза карие, брови, как два крылышка, волосы темные, в пробор зачесаны, косы на спину закинуты, статная, красивая баба... гм... а не лучше ли уйти?
Баталер сразу же согласен, что уже поздно, что одному ему ночью по берегу никак ходить не способно, того и гляди, на пьяного, а то, чего хуже – на надзирателя, нарвешься. И поэтому гостя своего не задерживает.
* * *
В сотый раз оглядела мама накрытый стол, справилась, не подгорели ли утки, а вот он и – Савелий Степанович!
Сразу же, за первой рюмкой, вспоминают воина Аристарха, пьют в его память, и, придя в себя от вечного смущения, единственное, что еще сохранилось от прежнего учителя, начинает он рассказывать о войне, но не то, что в газетах пишут, а то, что делают там казаки, пригнанные на страшную работу, на которой зевать никак не положено, а лишь одно помнить: не убьешь ты человека, так он тебя с коня ссадит.
– Вот это – убивать людей, понимаете, людей убивать, так, как дома мы кур и поросят резали, должны мы теперь постоянно, зная, что и для неприятеля такая же мы цель, как и он для нас... один раз, вырвавшись после атаки из этого ада, услыхав отбой, слез я с коня и, ведя его в поводу, завернул за угол стодолы и наткнулся на двух казаков, сопровождавших трех военнопленных. В грязном, изорванном обмундировании, два из них с окровавленными лицами, шли пленные, растерянно оглядываясь на своих конвойных, все три без фуражек, не зная, куда им девать руки, то и дело спотыкаясь и скользя по мокрому снегу. Остановил я их и спросил, какой они части. Сразу ж они ответили, а передний улыбнулся совсем по-детски и стал, путаясь, объяснять, что вовсе они не виноваты: да будь с ними весь полк, никогда бы такого конфуза не получилось. Один из конвойных закинул винтовку за спину и полез в карман за кисетом: