355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Взрыв » Текст книги (страница 3)
Взрыв
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:01

Текст книги "Взрыв"


Автор книги: Павел Шестаков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Но сейчас ее ничто не скрывало. «Новый порядок» предпочитал открытые пространства, липы были срублены по приказу немецкого коменданта, и улица неожиданно расширилась от вокзала до кинотеатра, бывшего, ибо кинотеатра больше не было: на вершине собора вновь появился крест.

Шумов перекинул через плечо вещмешок и действительно, как было написано в сценарии, пошел через площадь, где не по-осеннему сухой ветер закручивал на булыжнике маленькие пыльные смерчи. Но он не подходил к собору и не видел нищих, он свернул в боковую улицу; на стены ее угловых домов были четко по трафарету нанесены латинскими буквами надписи, восстанавливающие ее дореволюционное название «Skobelewskaja», поверх тщательно замазанной – «Буденновская». Видимо, иноземная власть находила особый полезный смысл в том, чтобы даже фамилию русского генерала местные жители читали теперь по-немецки.

Этой пустынной улицей Шумов вышел к перекрестку, где некогда останавливался трамвай, а теперь уныло ржавели зарастающие травой рельсы. На перекрестке с незапамятных времен стояла афишная тумба, привычный источник информации во времена, когда радио и телевидение существовали только на страницах фантастических романов. Перед войной много таких тумб снесли, сочтя устаревшими, но эта сохранилась и была оклеена листками бумаги, среди которых выделялась не без игривости изготовленная афишка, извещающая о выступлении в местном театре «любимицы публики» Веры Одинцовой.

Вот таким, стоящим у старой тумбы и читающим нелепую в своем веселеньком оформлении афишку, вывешенную рядом с приказами и извещениями о казнях людей, напечатанными на двух языках под длиннокрылым орлом со свастикой в когтях, и увидел Шумова невысокий человек, одетый в стеганый ватник.

Человек этот, с раздражительным неприветливым лицом, поросшим клочковатой рыжей с сединой щетиной, был заметно хром и передвигался как бы рывками, при этом умудряясь ставить ноги так, что шаги его не нарушали тишину малолюдного города. Сначала он остановился, разглядывая Шумова со стороны и наклоняя с этой целью голову то вправо, то влево, а потом медленно двинулся к нему, с каждым шагом убеждаясь, что не ошибся, что видит именно того, кого узнал, хоть и не ожидал здесь увидеть.

Приблизившись к Шумову, человек вновь остановился, на этот раз почти рядом, но несколько сзади, и сказал ни к чему не обязывающие слова, сказал, чтобы услышать ответ, голос и убедиться окончательно:

– Господин хороший театром интересуется?

Шумов повернулся неторопливо, и хотя подошедший человек внешне не имел почти ничего общего с тем Максимом Пряхиным, которого видел он в последний раз два десятка лет назад, ошибиться было невозможно – слишком хорошо знали они друг друга в свое время. И потому именно изо всех, кого мог он встретить в этом городе, Андрей Шумов меньше всего хотел встретить Максима Пряхина.

В жизни нередко происходит такое, что показалось бы неправдоподобным в сценарии. Искусство – пленник типического; в жизни закономерности пробиваются через хаос случайностей, и далеко не всегда мы знаем, что сулит случай. Но в данном случае Шумов не сомневался: ему не повезло.

– Здравствуй, Максим, – сказал он, готовясь к худшему.

– Угадал? – усмехнулся Пряхин.

– Как не узнать старого друга! – ответил Шумов, удивляясь, однако, переменам, происшедшим во внешности Максима.

Пряхина помнил он красивым той народной простой красотой, что обращает на себя внимание не правильностью и законченностью черт, а сочетанием здоровья и мужественности. Андрей хранил в памяти серые, с неустрашимым блеском глаза, русый вьющийся чуб над покатым чистым лбом, нос с горбинкой и обтянутые матовой кожей скулы… Теперь же перед ним стоял рано постаревший человек, которому можно дать все шестьдесят, хотя был он лишь на пять лет старше Андрея. Лихого чуба нет и в помине, короткие полуседые волосы заметно поредели, щеки и лоб покрылись сеткой глубоко врезавшихся в кожу морщин, а нос обострился и отвис. И только в прищуренных колючих глазах угадывались не оставившие этого человека былые страсти, как ни глушили их годы, ни размывала желчь жизненных разочарований.

– Друга? – переспросил Максим.

Серебристая паутинка кружилась на ветру. Пряхин протянул руку, поймал паутинку, сдул с ладони.

– Видал? Так и дружба наша…

В этом жесте и в этих словах был он весь. Всегда обожал он такие эффекты, доискиваясь смысла вещей в поверхностных их отражениях. Но хорошо уже то, что сравнил он эту мелькнувшую и исчезнувшую паутинку с прошедшей дружбой, а не с его, Шумова, жизнью, которую сейчас, как и паутинку, держал Максим в руке, и от него зависело, оборвать ее или выпустить в прозрачный осенний воздух. Ибо Пряхин был, пожалуй, единственным сейчас в городе человеком, кто звал не биографию Шумова – биографии-то последних лет он как раз и не знал, – а самую суть его, единственным, кого нельзя обмануть ни легендой, ни документами с настоящими немецкими печатями и штампами.

Дорого дал бы Шумов, чтобы избежать встречи с Максимом, но она состоялась, и нельзя было этого изменить. Смерть положила руку на плечо, и, словно стараясь стряхнуть ее, он поправил лямку вещмешка и провел ладонью по шинели.

Движение показалось Максиму угрожающим.

– Думаешь пальнуть в меня? Из кармана?… Звук, конечно, приглушит, а шинель попортишь, продырявишь. Хотя, с другой стороны, жизнь, она дороже…

Говорил он серьезно, будто в самом деле прикидывал, стоит ли стрелять Андрею.

– Зачем мне убивать тебя?

– А по глупости, – охотно пояснил Пряхин. – По глупости люди, между прочим, много зла делают. Особенно когда за идею стараются.

– Сколько мы не виделись, Максим?

– Давненько.

– Время меняет людей.

– Бывает, – согласился Пряхин. – Да не нас с тобой.

– Переубедить тебя, сам знаешь, трудно. Ты всегда отличался ослиным упрямством, – сказал Шухов резко, понимая, что мягкостью Пряхина не проймешь.

И тот не обиделся.

– Это точно. Против вашей демагогии стоял твердо… Так зачем, Андрюша, в город пожаловал? Давно в театрах не бывал?

– Я попал в плен, и меня отпустили…

– Отпустили? Тебя? Немцы? Неважно, выходит, у них с бдительностью… Совсем неважно. Просто поверить не могу. Думаю, врешь…

Встречу эту, во многом определившую дальнейшую судьбу Шумова, автор сценария представлял себе совсем по-другому, как, впрочем, и Лаврентьев, который сидел теперь в удобном, но захламленном номере гостиницы.

Лаврентьев сидел и смотрел на ходившего по комнате режиссера. Он мало чем напоминал описанного молодой актрисой «самодовольного меланхолика», выглядел человеком явно эмоциональным и (этого Лаврентьев не знал) как по характеру, так и вследствие определенных жизненных обстоятельств вовсе не был склонен к самодовольству.

Если говорить коротко, у режиссера не складывалась жизнь – ни личная, ни профессиональная. Обычно людей делят на счастливчиков и неудачников. Сергея Константиновича нельзя было приписать ни к той, ни к другой группе. У него сначала все шло очень хорошо, а потом пошло из рук вон плохо.

Он родился в благополучной семье, глава которой занимал высокое положение в промышленности, а мать была скромным участковым врачом и вырастила трех сыновей. Младший, Сергей, рано обрел собственное призвание, влюбившись в кино, и поступил во ВГИК, нарушив семейную мужскую традицию – отец и оба старших брата окончили МВТУ. Учился он легко, сразу попал в число подававших надежды, дипломная работа его была отмечена похвалами авторитетов и показана по первой программе телевидения. На последнем курсе он женился на девушке, которую полюбил. Казалось, удачно складывается интересная и обеспеченная жизнь. Но вдруг небосвод стали затягивать тучи.

Он работал над первой самостоятельной картиной, возлагал на нее большие надежды… Работал увлеченно, не прислушиваясь к советам и предостережениям. Хотел сделать то, что хотелось ему, и так, как он это видел. Речь шла о судьбе доброго и порядочного сельского парня, который, поддавшись общему поветрию, отправляется искать счастье не туда, куда звало его сердце, и испытывает неизбежную горечь разочарования и поздно осознанных ошибок.

Сама история была простой, но картина получилась излишне усложненной. От подчеркнутых контрастов бетонных переплетений городских строек и кружевных наличников на сельских избах, бездушного грохота магистралей и умиротворенного покоя тихих проселков веяло нарочитостью, ненужной претенциозностью. Это не значит, конечно, что в картине не было ничего свежего и оригинального. Многие кадры впечатляли и вызывали доверие, но в целом она не получилась и, как понял это Сергей много позже, не получилась оттого, что ставил ее человек, которому самому только предстояло пройти невзгоды и разочарования; во время же съемок все эти жизненные сложности, казавшиеся ему понятными, были на самом деле за семью печатями, и он наивно подменял их горькую простоту умозрительной холодной усложненностью.

А тут еще в разгар работы у режиссера завязался роман с актрисой, игравшей роль очень положительной девушки. Актрису взяли в картину исключительно по внешним данным, и характером она ничуть не напоминала свою героиню.

Этот мучительный роман буквально лихорадил съемочную группу, и результатом его стал развод режиссера с женой, которая только что родила ему дочь. А вскоре после нового брака у Сергея появился и сын. Одним из неприятных последствий всех этих событий было открытие сложной роли, которую играют в жизни человека деньги. Средства потребовались позарез. Полученную в свое время комнату Сергей оставил первой жене с ребенком, а сам вступил в хороший кооператив, рассчитывая на постановочные и отцовскую субсидию. Постановочные, однако, оказались ничтожными, а так как невзгоды не приходят в одиночку, последовало несчастье и гораздо более тяжелое – прямо в министерстве, в кабинете, умер от, инфаркта отец, и казавшееся само собой разумеющимся материальное благополучие семьи нарушилось.

Все это, вместе взятое, выбило режиссера из привычного состояния спокойствия и уверенности и повергло в смятение. Стремясь поправить дела, он взялся, а вернее, ухватился за постановку, которая в общем-то была ему не по душе. Однако фильму прочили конъюнктурный успех – в нем ставилась модная производственная проблема, и решалась она на экране с размахом, в двух цветных широкоформатных сериях. Снимали на огромном, известном заводе и снимали долго, а когда наконец закончили, случилась очередная неудача – производственная проблема в жизни решилась совсем не так, как в кино.

Тем временем бывшие сокурсники Сергея успешно завоевывали позиции, кто громко и уверенно, а кто потише, но без провалов, благополучно. Все это тоже действовало. Середнячки стали поглядывать свысока, а с удачливыми друзьями самому не хотелось видеться. Режиссер впал в жестокую ипохондрию. Не принесла радости и новая семья. Жена ждала от него совсем иного. Произошел очередной разрыв. Впрочем, еще до развода он сошелся с женщиной, не имевшей никакого отношения к кино, но сумевшей пожалеть его, утешить.

Утешало и вино, которое незаметно обрело в жизни незнакомый прежде смысл. Однажды он не выдержал, купил бутылку и выпил один, чего раньше никогда с ним не случалось, но потом стало случаться нередко и со значительным перебором. Произошли я скандальные эпизоды, повлекшие административные последствия… Короче, был кризис, затянувшийся почти на два года. А потом во всей этой горькой мути что-то прояснилось, и пришла нестерпимая боль стыда за собственную слабость, за непростительно растраченное время. Захотелось снова работать, доказать, что он может работать, доказать прежде всего себе, а не тем, от кого зависит успех и заработок. Но привычной уверенности как не бывало. Наоборот, мучил страх и масса сомнений. В одном только он не сомневался – третий провал будет профессиональным крахом. О его последствиях думать было невыносимо. И, может быть, именно потому, что сам он считал свое положение критическим, он выбрал сценарий, рассказывающий о человеке, сильном духом, пошедшем на смерть за дело, которое было для него дороже жизни.

Сценарий, правда, был не самым лучшим; написал его провинциальный краевед, человек скромных литературных способностей, но сам фактический материал, до которого автор докапывался несколько лет с добросовестной педантичностью историка, нес в себе то, что принято называть правдой жизни и духом времени, того героического времени, когда человек постоянно проверялся на подлинную ценность.

Эти важные для себя основы сценария режиссер надеялся очистить от шелухи привычных схем, преодолеть слабости литературы и сказать свое творческое слово. Он не хотел делать обычную приключенческую картину, хотя от него ждали именно такой, да и, говоря откровенно, доверили постановку только потому, что картина считалась в студийных кругах среднепроходной, в лучшем случае кассовой, одной из многих любимых массовым зрителям лент «о разведчиках и шпионах». Спорить с «общественным» мнением, лезть в бутылку, как он понимал, не имело смысла. Правоту можно было доказать только делом, а не словом. И он не делился сокровенным, а говорил нечто путаное и противоречивое об одиноком ковбое, зная прекрасно, что картина, за которую он взялся, ни в чем не будет походить на вестерн, хотя вестерн как жанр он вовсе не презирал, ценя в нем и сдержанную мужественность, и торжество справедливости.

И в своей картине Сергею Константиновичу была близка идея торжества, победы справедливости – собственно, главная идея фильма, – но за победу над злом его герои платили иной ценой, а это неизбежно определяло иное художественное решение, которое то казалось четким и бесспорным, то расплывалось, дробилось на частности, теряя цельность. Все это вызывало новые и новые волнения, нервы сдавали, а тут еще донимала жара, изматывали напряженные отношения с администрацией и мучило недоверие к близким сотрудникам, которые, как он подозревал, охотнее работали бы с другим, более надежным режиссером. В результате настроение Сергея Константиновича, как маятник, колебалось между крайними точками – от надежды до самых мрачных предчувствий, и тогда он, кляня свою слабохарактерность, выпивал стакан-другой вина в поисках кратковременной разрядки…

Все эти обстоятельства режиссерской судьбы, разумеется, были неизвестны Лаврентьеву, и, наблюдая случайно приоткрывшуюся ему закулисную сторону незнакомой жизни, с полуфарсовыми, почти анекдотическими сценками, он испытывал чувство досадливой неловкости за людей, поведение которых так не вязалось в его представлении с поведением тех, кто взял на себя ответственность рассказать о трагедии войны.

И, поднявшись, он спросил:

– Кажется, я больше не нужен? Если возникнет необходимость, я рядом. В городе пробуду несколько дней.

Режиссер посмотрел, подумал о чем-то.

– У меня ощущение, что вы нам будете нужны.

Оператор и художник промолчали. У обоих было развито кастовое недоверие к «непосвященным».

– Ну, мы посылаем телеграмму или нет? – спросила Светлана, когда Лаврентьев вышел.

Сергей Константинович потер ладонью потную грудь.

– Черт бы побрал эти склоки.

Он немного успокоился. Писать жалобу было противно.

– Если не пошлем, они нам на голову сядут, – сказал Генрих, заметив колебания режиссера.

– Да не в этом дело… Ты-то, как оператор, за суперкран или за балкон?

– Я за суперкран, – ответил Генрих, хотя в душе суперкрана побаивался, потому что оператором-постановщиком был назначен впервые и опыта имел мало. Но он решил быть твердым.

– Сказавши «а», продолжай говорить дальше, – меланхолично поддержал Федор. – Ладно. Пишите, Светлана!

Светлана достала шариковую ручку и набросала текст с требованием воздействовать на дирекцию.

Эта спокойная женщина, работавшая на картине вторым режиссером, а точнее, просто режиссером, была в сущности единственным человеком в группе, которому режиссер-постановщик полностью доверял. Кое-кого это раздражало, и об отношениях Сергея Константиновича со Светланой говорили всякое, что, впрочем, во многом соответствовало истине, с одной, правда, поправкой: доверие к Светлане основывалось на тех деловых качествах, которыми она в действительности обладала, все же остальное было продолжением этого доверия, а не наоборот.

Когда текст утвердили и Генрих с Федором ушли, режиссер привлек к себе Светлану и взялся за пуговицу на ее джинсах. Секунду она наблюдала, как он пытается отстегнуть пуговицу, но потом покачала головой и отвела его руку:

– Нужно отправить телеграмму. Лучше, если наша придет раньше…

Режиссер вздохнул:

– Вы не женщина, Светлана.

Ее непробиваемая деловитость мешала ему говорить «ты».

Застегивая пуговицу, она пожала плечами:

– Кажется, я пыталась доказать вам обратное.

– Вам это не удалось.

Она улыбнулась:

– Что делать… Хорошо. Попытаюсь еще. Когда вернусь с почты. А вам советую пока принять душ.

– Спасибо. Я так и сделаю. Чтобы благоухать к вашему возвращению.

– Кстати, вы видели нашу девочку?

– Какую девочку?

– Актрису на роль Левы.

– А… Пусть подождет.

Молодые актрисы вызывали в нем неприятные воспоминания о второй жене.

Режиссер проводил Светлану до дверей, постоял немного и стянул через голову рубашку. Потом, пританцовывая на одной ноге, начал стаскивать потертые дорогие джинсы. Оставшись в трусах, он подошел к зеркалу и с огорчением посмотрел на себя. По белому, зимнему, телу проходила широкая красная полоса от туго затянутого ремня, и было заметно, что мышцы теряют былую упругость, живот начинает угрожающе выделяться, несмотря на бессистемность питания и нервные перегрузки. Инстинктивно втянув живот, он прошел в ванную и постоял немного, сколько смог, под горячей струей, потому что холодная вода, хотя и пошла, однако напор был слабый. Вернулся в комнату Сергей Константинович освеженным и прилег на диван, накинув на покрасневшее тело махровый халат. В который уже раз он принялся листать и перечитывать сценарий.

После длинного и многозначительного прохода Шумова по безлюдным улицам начиналась сцена в гестапо, одна из тех информационных сцен, которые должны были продемонстрировать врагов и намекнуть, что среди них находится и наш человек, проникший, так сказать, в логово, чтобы оказывать помощь подпольщикам. Сам человек этот на экране не появлялся по той причине, что автор о нем фактически ничего не знал и все последующие отношения этого человека с Шумовым просто домыслил.

Вообще в сценарии было немало таких мест, шитых белыми нитками, и режиссер ощущал их теперь гораздо острее, чем когда бегал по студии, проталкивая сценарий.

По материалам, собранным автором, Шумов, прибывший в город, чтобы взорвать театр, останавливался у старого рабочего Максима Пряхина, соратника еще по подполью времен гражданской войны. В конце фильма Пряхин погибал, жизнью своей спасая отступающих товарищей. Все это подтверждалось документально, и фотография Максима висела на почетном месте в музее. Больше того, сам домик Пряхина с колодцем, откуда шел партизанский подземный ход в заброшенную каменоломню, был филиалом музея. Таким образом, сценарий не противоречил исторической правде, но режиссер не мог подавить вздоха, перечитывая текст…

«… – Ну, здравствуй, старый дружище, – говорит Шумов, обнимая Максима. – Не ждал?

– Не ждал, Андрей… Не думал я, что так встретиться нам придется. Что сюда фашист придет. Что в родном доме прятаться от врага будем. Из родных стен его выгонять…

– Зачем выгонять, Максим? Мы люди гостеприимные. Раз пришли гости, пусть тут и остаются. Навеки. Разве нам привыкать сражаться? Есть еще порох в пороховницах…

– Вот насчет пороха, Андрюша… Со взрывчаткой плохо.

– Не так уж плохо, как ты думаешь…»

Режиссер швырнул сценарий на пол.

«Неужели они так и говорили? Вымученными книжными словами, которые кочуют из картины в картину… Люди, у которых за плечами четверть века борьбы… С царской охранкой, с Деникиным. Шумов в Испании был… А они Тараса Бульбу повторяют – порох в пороховницах…»

И, забыв о телеграмме и Светлане, режиссер поднялся и взял телефонную трубку. Звонил он в музей, автору:

– Вы не хотите еще разок побывать в домике Пряхина, Саша?

– Конечно, Сергей Константинович, охотно. Я сейчас отпрошусь.

– Отлично. Я заезжаю за вами.

Режиссер вызвал машину.

По пути в музей Сергею Константиновичу пришлось проехать мимо старинной тумбы, вопреки времени уцелевшей на перекрестке, с которого давно убрали трамвайную линию. Она почти не изменилась, если не считать стеклянного плафона, освещавшего теперь по вечерам афиши. Тогда плафона не было. И афиши были другими…

– Думаю, врешь, – повторил Максим.

Шумов пожал плечами, но возражать не стал.

– Сам-то чем занимаешься?

– Я? Я человек полезный. Сапожничаю. Как родитель покойный. Помнишь?

Андрей вспомнил…

…Гудели над столом надоедливые пчелы. Стол стоял в саду под деревом, которое называли здесь тютиной, и всегда был в лиловых пятнах от спелых, легко отдающих сок ягод. Они с Максимом сидели за столом и ели ароматный, влекущий пчел мед, макая в него ломти белого свежего хлеба, а отец Максима примостился поодаль с инструментом и, постукивая молотком по колодке, обтянутой сыромятной кожей, интересовался будто между прочим:

– Как же вы, молодые господа-товарищи, социализм себе представляете?

Выговаривал он – «социализьм».

Андрей хотел ответить, но Максим дернул его за рукав:

– Погоди. Это ж он посмеяться хочет. Дай я скажу.

– Скажи, скажи, грамотей. Ты ж в церковноприходской похвальный лист имел.

– И скажу. Просто скажу. Не будет при социализме сапожников.

Отец даже присвистнул от удовольствия.

– Прояснил!… Это что ж, разутые все ходить будут? Или как?

– Насмехаешься? Не будет разутых при социализме. На фабриках обувь делать будут. Машинами. Чтобы никто перед заказчиком не унижался, не лебезил, как ты!

Отец обиделся:

– Мало я тебя, дурака, порол в детстве.

Давно это было, давно…

– Сапожничаешь?

– Могу и тебе набойки поставить. – Максим оглядел сбитые шумовские сапоги. – Фабрика моя рядом. По пути еще одного друга повидаем…

– Друга? О ком ты?

– Сам увидишь…

Метрах в трехстах от афишной тумбы, где довелось им неожиданно встретиться, в свое время в честь приезда в город царя-освободителя Александра Второго была воздвигнута арка, помпезное сооружение, считавшееся в последние годы помехой растущему городскому транспорту и пригодившееся вдруг новым властям в роли, о которой не помышляли устроители. Три человека – двое мужчин и женщина, – неподвижно вытянувшись, висели в пролете арки, а чуть поодаль, стараясь не смотреть на повешенных, топтался полицай в немецком мундире и цивильных брюках, заправленных в хромовые, спущенные гармошкой сапоги. За плечом у полицая болталась русская трехлинейная винтовка с длинным штыком.

– Кто они? – спросил Шумов.

– Посредине Устименко, как старший, а по бокам докторша одна да слесарь с паровозного депо.

Нет, с Устименко они не дружили, но он знал его по комсомолу и всю дорогу сюда старался припомнить поподробнее скуластое характерное лицо, чтобы не ошибиться при встрече, и вот, вышло, зря старался…

– За что их?

– А то не понял?… Нашли кого в подпольщиках оставлять! Он же, Устименко, секретарь райкома был. Его тут каждая собака знала. А они его в городе оставили. Эх, Расея безмозглая! Считай, со времен Желябова в подполье живем, а всё по простоте, что хуже воровства… Ничему научиться не можем.

О России и ее обидных неумениях выпутаться из исторических невзгод Пряхин любил поговорить и в прежние времена зло и беспощадно. И сейчас он отдался этому чувству обиды и не обратил внимания на изменившееся лицо Шумова, который думал, а вернее, заставлял себя думать, чтобы выдержать и этот новый удар: «Что ж, если бы мы не встретились и не пошли этой улицей, я мог узнать об этом позже, может быть, слишком поздно…»

Будка, в которой сапожничал Максим, ничем не отличалась от других подобных фанерных сооружений. Стены ее внутри были обклеены традиционными, вырезанными из журналов картинками. Вырезки были из немецких журналов, в основном тирольские пейзажи – зеленые горы и миловидные девушки в нарядных костюмах, скромно и приветливо улыбающиеся своим далеким женихам и братьям, воинам великой Германии.

– Ну, скидай обувку, – предложил Максим.

И он быстро и ловко прибил мелкими деревянными гвоздями набойку, подровнял край острым ножом с ручкой, обмотанной широкой изоляционной лентой, и, полюбовавшись на дело своих рук, протянул сапог Шумову:

– Прошу. Как с фабрики «Скороход».

– Спасибо.

Шумов обмотал ногу бумазейной портянкой, натянул сапог и достал из кармана желтую немецкую марку. Пряхин взял, усмехнувшись:

– От каждого – по способностям, каждому – по труду?… Ну что, ко мне двинемся?

Другого выхода у Шумова в тот момент не было.

Миновав афишную тумбу, машина с режиссером проехала и мимо отреставрированной недавно арки, которая охранялась теперь как памятник архитектуры прошлого. Музей находился через пару кварталов от арки. Располагался он в глубине тенистого двора, отделенного от улицы чугунной оградой, а вдоль этой ограды прохаживался автор сценария. Прохаживался он подчеркнуто неторопливой походкой, а на самом деле чувствовал себя неловко и даже нервничал, потому что предполагал, что сотрудники наблюдают за ним из больших музейных окон.

С некоторых пор положение автора в музее стало двойственным. С одной стороны, он, несомненно, вознесся в глазах сослуживцев, принимая участие в постановке настоящего кинофильма, но с другой – оставался все таким же рядовым научным сотрудником, подчиненным людям, чьи способности втайне оценивал значительно ниже своих. Подозревал он и недобрую зависть, подогреваемую преувеличенными представлениями о кинематографических гонорарах, хотя фактически получил до сих пор не так уж много, притом частями, авансами, которые быстро растаяли во время неизбежных поездок на студию и в общении с теми, кто работал над будущей картиной. Однако слухов о своем преуспеянии автор не опровергал; он был тщеславен, скромным положением в музее тяготился и верил, что картина изменит его жизнь.

О переменах в жизни он мечтал давно. Хотя автор и считался человеком молодым и все называли его просто Саша, он хорошо знал, что большинство великих людей в его возрасте уже совершили все или почти все, отпущенное им историей. В действительности Саша был не столько молодым, сколько моложавым. Обладая фигурой несформировавшегося подростка, он, хотя и не был высок, по природной сухости и узкоплечести выглядел длинным, с длинными руками. Им Саша никак не мог найти места, я они постоянно находились в движении, отнюдь не придавая ему желательной солидности, ради которой он отрастил даже мужественную скандинавскую бородку. Но и бородка в глазах некоторых только молодила его, а было ему уже под сорок, и время возможных перемен быстро уходило. Поэтому и возлагал он такие надежды на кино.

Надежды эти часто захлестывали автора сверх меры, будущее рисовалось в преувеличенно розовых красках, в широкой известности и во многих жизненных благах. Венцом мечтаний был, конечно, переезд в Москву. Разумеется, вслух об этом не говорилось, Саша очень боялся насмешек и излишне волновался даже по незначительным престижным поводам. Вот и сейчас, вышагивая вдоль ограды, он думал, как соблюсти себя в глазах сослуживцев, если машина остановится далеко и режиссер небрежно помашет ему рукой, приглашая подойти и сесть, видимо, на заднее сиденье. Тут следовало сдержать себя, не бросаться суетливо, а подойти к машине не спеша и достойно…

Однако опасения и тревоги оказались напрасными. Режиссер сидел сзади с Генрихом и, когда машина остановилась, вышел, дожидаясь поспешившего все-таки через дорогу автора, протянул ему руку и сам приотворил дверцу:

– Садитесь сюда. Наш водитель плохо знает город.

В этот момент Саше хотелось, чтобы у окон собралось как можно больше его коллег. Мелкие тревоги самолюбия исчезли, и он вновь почувствовал себя причастным к важнейшему из искусств в почетной и необходимой роли. Его охватила несколько взвинченная радость, и, обернувшись к режиссеру, автор сказал весело:

– В такую жару очень помогает холодное шампанское.

– Вы так думаете, Саша?

Он называл автора на «вы», хотя в начале знакомства и сделал попытку перейти на дружеское «ты»; однако автор заподозрил в этом нечто для себя снисходительное, и режиссер, почувствовав его сомнения, вернулся к более сдержанной форме общения.

– Нам шампанское не по средствам, не по средствам, – отозвался любящий подчеркивать свои мысли повторением слов Генрих.

– Ну что вы! – Автор протестующе полез в карман.

– Мы вам верим, Саша, но не хотим, чтобы ваши дети голодали, – улыбнулся режиссер, который, впрочем, совсем не прочь был выпить шампанского.

Говоря «дети», он подчеркивал свою шутку. У автора был один сын, который вместе с матерью отдыхал у ее деревенских родственников, что предоставляло Саше определенную свободу действий. И он решительно попросил шофера остановиться у винного заведения с многообещающим названием «Солнце в бокале».

Шампанское оказалось действительно холодным и вкусным. Режиссер выпил с удовольствием и сказал добродушно:

– А у меня к вам, Саша, новые претензии. Не нравится мне один диалог.

– Какой же?

Когда речь заходила о диалогах, автор терялся. Будучи прежде всего историком, шел он в сценарии от фактов, а не от характеров, и потому герои его говорили так, как слышал он в других картинах или читал в книгах, часто, в свою очередь, вторичных, написанных по старым, давно утратившим свежесть и новизну образцам. Чувствуя это, автор без возражений соглашался на переделки, но как и что изменить, не знал, а лишь старался догадаться, чего же хочет от него режиссер. Тот же хотел одного – чтобы было не так, а лучше, но если бы он знал, как сделать лучше, то, наверно, писал бы сценарии сам. Таким образом, возникали тупики, в которых оба мучились, перебирая массу вариантов и сомневаясь в каждом из них.

– Не нравится мне встреча Шумова с Пряхиным.

– Давайте еще подумаем.

– Придется. Хотя и времени у нас уже нет, да и сценарий утвержден. Но, может быть, поищем какие-то живые слова? Пару реплик хоть, что ли… Потому я и тащу вас к домику… Может, натура нас вдохновит немножко…

И они поехали туда, куда тридцать с лишним лет назад шли пешком Пряхин и Шумов.

Еще в восемнадцатом веке, когда Россия основала у моря на отвоеванной у Турции пустынной земле обнесенную звездообразным валом крепость, под защиту ее стал стекаться из давно населенных губерний разного рода предприимчивый, подвижный люд. Чтобы в государственных интересах упорядочить его местопребывание, военные инженеры спланировали возле крепости поселок-форштадт, обозначив на чертеже для простоты улицы номерами и назвав их по принятому в то время образцу линиями. Тридцать пятая линия замыкала форштадт, выходя к крутому оврагу, по-здешнему – балке, где добывали камень для крепостных бастионов. За счет выработок балка расширилась, надолго определив границу возникающего города. Граница эта, впрочем, проходила не так уж далеко от вокзала, и Шумов с Пряхиным довольно быстро добрались до плотно сбитых ворот в высоком зеленом заборе, за которым надежно скрывалось от любопытных глаз Максимове хозяйство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю