355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Взрыв » Текст книги (страница 12)
Взрыв
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:01

Текст книги "Взрыв"


Автор книги: Павел Шестаков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

Лицо Тюрина.

Ухмылка на нем, когда Лена, держась за Мишкин локоть, примеряет бежевые лодочки.

Ее наивный вопрос:

– Вам, наверное, жалко такие туфли хорошие продавать?

Ведь она думала, что он свое продает, домашнее.

– Не жалко.

Внезапный истошный крик: «Облава!»

В панике бегущие люди.

Солдаты и полицаи, живой цепью привычно охватывающие толпу.

Толпа увлекает Лену, отрывает от него, уносит.

Лена по ту сторону цепи.

Узкий штык у самого лица.

Сумка с камерой в руках.

Он бросает ее под ноги, на мостовую.

Крик: «Стой!»

Тюрин с сумкой.

«Откуда он?!»

Бегущие люди между Мишкой и Тюриным.

Подворотня разрушенного бомбами дома.

«Скорее сюда!»

Груды обломков, и над ними уцелевшая стена.

На стене лестница с искореженными чугунными перилами.

Он карабкается по лестнице вверх.

Площадь сверху.

Полупустая.

Проверяют документы у задержанных.

Он видит Лену.

Она говорит что-то, доказывает полицаю.

Тот машет рукой: «Проваливай!»

Свободна!

И вдруг Тюрин с камерой в руке:

– Держите девчонку!

Мишка прыгает вниз.

Зачем? На помощь! Это бессмысленно. На помощь!

Прыгает. Падает.

Вскакивает. Падает. Подвернулась нога.

Сидит на груде битых кирпичей.

Из-за стены шум автомобилей, увозящих задержанных.

Увозящих Лену.

Навсегда. Навеки…

Режиссер посмотрел на часы.

– А, между прочим, время приближается к режиму.

Действительно, солнце заметно переместилось на запад.

– Поедемте с нами на съемку, Михаил Васильевич. Посмотрите, покритикуете, – предложил Сергей Константинович.

Моргунов встал. Наблюдавший за ним Лаврентьев видел, что он не хочет ехать на съемку, но вмешался Федор, подхватив Моргунова под руку:

– Это крошечный план, но хочется знать, «увидите» ли вы его или он покажется вам сплошной бутафорией…

И они увлекли Моргунова, а Лаврентьев, который не собирался ехать на съемку, вышел во внутренний гостиничный дворик с модным мелким бассейном, выложенным мозаикой, изображающей морское дно с осьминогообразными чудищами. У бассейна стояла Марина и бросала в воду собранные со стола крошки.

– Подкармливаете осьминогов?

– Мечтаю поймать золотую рыбку.

Красноперые нездешние рыбки стайкой кружили в бассейне.

– Почему вы не поехали на съемку?

– Неинтересно. Будут снимать какого-то солдата на фоне колонны.

– А вы лентяйка, Марина.

– Ужасная, – охотно согласилась она. – Люблю спать, люблю бездельничать… Но если серьезно, я не хотела ехать с этим человеком, Моргуновым, кажется?

– Обиделись на него?

– Наоборот. Я его понимаю. Он ведь совсем другую девушку любил. А я… – Она провела ладонями сверху вниз, от ушей с большими яркими клипсами до загорелых коленок. – Наверно, ему просто надругательством показалось, что я буду Лену играть. Как вы думаете?

– Да, Лена была другой, – ответил Лаврентьев.

– Вы это так сказали… Будто знали ее.

– Я ведь жил в то время.

– И те девушки до сих пор кажутся вам самыми лучшими?

– Не знаю. Не сравнивал.

– Понимаю. Вы однолюб. Не видите никого, кроме своей жены.

– Семейная жизнь у меня не сложилась.

– Разошлись?

– Марина, вам никогда не приходилось слышать слово «бестактность»?

Она сделала гримаску.

– Все-таки вы, – девушка запнулась, подыскивая подходящее слово вместо обидного «старики», – вы, люди старшего поколения, ужасные…

– Зануды, – подсказал Лаврентьев.

Марина расхохоталась.

– Спасибо. Я так и хотела сказать, но побоялась. У вас какой-то комплекс неполноценности. Вы все болезненно следите, чтобы вам оказывали почтение. Пусть за спиной хохочут, на это вам наплевать. А в глаза обязательно: «Дорогой Иван Иваныч…»

– Меня зовут Владимир Сергеевич.

– Я помню. Вы, по-моему, лучше других. И все-таки… Я, например, не представляю, чтобы я потребовала от своей дочери показного уважения. Или она будет меня уважать, или нет. Лицемерия мне не нужно.

– Разве я добивался от вас лицемерия?

– Нет, это я вообще. На тему «отцы и дети».

– Заведите детей, и ваш взгляд на проблему начнет меняться.

– Вы уверены?

– Думаю, не ошибаюсь.

– Это ужасно! Выходит, все течет, но ничего не меняется? Как же возникнет новый человек?

– Новый человек?

– Ну а как же! Посмотрите, сколько вокруг самодовольных мещан! По-вашему, всегда так будет?

– По-моему, всегда будут хорошие люди.

– Вы увиливаете от прямого ответа. Вас устраивает обыватель?

– Что такое обыватель?

– Ах вы и этого не знаете! Ну, предположим, человек, украшающий комнату книгами, которых не читает.

– А раньше разводил герань и держал канареек?

– Хотя бы.

– Милая девушка! Раньше обыватель разводил герань, а интеллигенты собирали библиотеки, а теперь обыватель скупает книги, а интеллектуалы не прочь полюбоваться цветочком на окошке…

– Что вы этим хотите сказать?

– Создается впечатление, что интеллигент отстает от обывателя.

– Это парадокс или вы меня идиоткой считаете?

– Это шутка, если хотите. Но в каждой шутке есть доля грустной истины.

– В чем же она?

– Не берусь судить, но я бы обратил внимание на это чередование: герань – книги, книги – герань.

– Опять все повторяется?

– Кроме людей.

– Не понимаю, – произнесла она серьезно.

– Ярлыки повторяются, моды повторяются, мысли повторяются, а люди никогда.

– Как отпечатки пальцев?

«Отпечатки пальцев?»

Эти слова возвращали к реальности прошлого. Лаврентьев пожалел о том, что втянулся в спор. Собственные фразы показались фальшивыми, наполненными мнимой значительностью, которая всегда отталкивала его. Он испытал неприязнь к Марине, красиво стоявшей на краю красивого бассейна.

– Простите, я не люблю рассуждений на общие темы. Желаю вам поймать свою золотую рыбку.

Она глянула удивленно.

– У меня есть отвратительная особенность – вызывать в людях раздражение.

– Не огорчайтесь. Я просто не люблю модных споров. Всех этих словопрений от незнания, даже от невежества, простите. Когда-то поэт с гордостью сказал: «Мы диалектику учили не по Гегелю…» И напрасно. У Гегеля есть очень точные суждения о единстве противоположностей и движении по спирали. В них ключик к большинству наших глубокомысленных пререканий. Но я не собираюсь популяризировать философию. Вас обидело недоверие Моргунова? Простите его. Его можно понять. Он не в силах мыслить общими категориями. Для него существует только одна Лена. И она не повторится никогда. Но вас не должно это смущать. Вы будете играть другую Лену. Не для Моргунова и не для меня, а для своих сверстников, как я понимаю.

– А получится? – спросила Марина наивно.

– Экран покажет, – улыбнулся Лаврентьев.

– Чудный вы дядечка.

– Чудный или чудной?

– Чудный. Наверно, вы хороший отец. Знаете, когда пожалеть, когда отшлепать.

– У меня никогда не было дочери.

– Как жаль! Она бы любила вас.

– Спасибо.

– Не смейтесь. Я серьезно. Я ведь всю жизнь с отчимом прожила… Ну да ладно. Не в этом дело. Рассказывать много о себе тоже бестактно. Как и много расспрашивать. Правда?

– Иногда.

– Ох как я вам надоела! У вас такие тоскливые глаза. Один только последний вопросик… Я боюсь своей роли. Вернее, побаиваюсь. И знаете чего? Пыток боюсь. То есть не пыток, конечно, а как я сыграю. Я понятия не имею о физической боли. Не хочется выглядеть кривлякой.

– По-моему, это не самое главное.

– Как же? Ее мучили, она страдала…

– Не нажимайте на мучения. Имитировать страдания кощунственно.

– Но я же актриса!

– Вот и играйте хорошего, чистого человека. Девушку, которая не приемлет зла. Не представляет компромисса со злом, отторгает предательство. Это главное. Ей говорят: мы сохраним тебе жизнь, если назовешь имена, фамилии, а она не может назвать, понимаете? Не взвешивает, не делает выбор, а просто не может…

Раньше всех это понял Сосновский. Не потому, что был тонким психологом, а из практики. У него была большая практика, и Лена сразу заняла во внутренней классификации проходящих через руки следователя людей свое точное место – «тварь, фанатичка и дура». Это означало, что она враг, что она активно действующий враг, связанный с другими врагами, и что ее не сломишь и не купишь. Такие ему попадались не впервые и теперь уже не доводили до исступления, как вначале. Он относил их к неизбежным издержкам своей трудной работы и утешался тем, что ни один из таких людей еще не ушел от него живым.

Однако Сосновский сделал все, что было положено, и теперь, посасывая конфетку, смотрел на сидевшую напротив истерзанную Лену.

– Что ж дальше будем делать, девочка? Начнем все сначала?

Начинать сначала было, конечно, бесполезно, но он обязан был произнести эту угрозу, чтобы исчерпать положенные возможности.

Лена молчала.

– Молчим? – Сосновский заглянул в лежащие перед ним бумаги. – Тебе шестнадцать исполнилось?

– Да.

– А вот семнадцати не будет. Как на могилках пишется: «Одна тысяча девятьсот двадцать шестой – одна тысяча девятьсот сорок второй. Спи спокойно, незабвенная доченька». Хотя, пардон, ошибся. Ни надписи, ни мраморного ангелочка, ни красной звездочки у тебя на могиле не будет. Мы таких в карьере, в Злодейской балке в общей куче закапываем. Без эпитафий. Много там уже вашего брата, много. А все не умнеете… Жаль. – Он бросил в рот еще один леденец. – Молчишь? О геройской смерти думаешь? «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»? Так тебе в голову вбили? Но ведь это в голове, а каждая клеточка дрожит, а? Жить-то хочется… И надеешься еще небось. Странно человек устроен. Вот и видит, что последняя минута подошла, а все не верит, все надеется. А на что, скажи, пожалуйста? Не на что тебе надеяться. – Сосновский хрустнул переплетенными пальцами. – Ну, прав я или нет? Хочешь жить?

– Хочу.

– То-то и оно. В твои-то годы жить не хотеть! Ну и живи на здоровье. Скажи правду и живи. Для кого камеру покупала?

– Перепродать хотела. Папа болен…

– Молчать! Кто тебе дал право, соплячка, меня за дурака держать?! Кому ты ее перепродать могла? Ты что, не знаешь, что весь колесный транспорт конфискован? Что за такие дела расстрел полагается? Не знаешь, сволочь?

– Больше я вам ничего сказать не могу.

– Не можешь? А больного отца не жаль?

Лена вздрогнула, и Сосновский заметил это.

– Дошло?

– Вы не имеете права.

– Права не имеем? – переспросил Сосновский.

– Он ни в чем не виноват.

– Насчет наших прав не сомневайся. Но ты меня не так поняла. Никто твоего отца сюда тащить не собирается. Он не виноват, что дочку бог умом обидел. А мы люди справедливые. Да и что его тащить, когда он и без нас на ладан дышит. Тебе капут, и он следом. Ты его убиваешь, а не мы. Поняла? Ты!

Это было самое страшное – муки отца, но у нее не было выбора. Она не смогла бы жить, предав товарищей, и, следовательно, даже страшной ценой предательства не могла спасти отца.

И она с трудом повела головой.

Сосновский изобразил удивление:

– И это не действует? Ну и ну! Наштамповали большевички механизмов. Павликов Морозовых. Что нам родители! Что нам жизнь человеческая! У нас же пламенный мотор вместо сердца. Железка бензиновая! Себя в балку, отца на кладбище, а бандит с пистолетом будет на мотоцикле гонять. И над тобой же, дурой, смеяться будет.

– Не будет.

– Ага! Признаешься, значит, что знаешь бандита?

– Никаких бандитов я не знаю.

– Врешь! Задний ход не выручит. Проговорилась, пташка.

– Нет…

– Да ты не спеши в могилу, не спеши. Успеешь. Туда еще никто не опоздал. Подумай лучше. Головой, а не мотором. Подумай. А я и подождать могу. Я терпеливый. Ты мне еще спасибо скажешь, когда к папаше вернешься.

– Не вернусь я.

Сосновский не понял ее интонации.

– В словах моих сомневаешься? Думаешь, обману? Зря. Мы с врагами нового порядка боремся, а сознательный элемент…

– Да не хочу я вашей предательской жизни! – крикнула она, собрав силы.

– Вот ты как! С тобой по-хорошему, – сказал он замученной, окровавленной Лене, – а ты так? Ну, давай, давай высказывайся.

– И скажу. Не предатель я, как вы. И ничего вы со мной не сделаете. Не купите и не запугаете.

– Убьем, – заметил Сосновский, отковыривая пальцем очередной леденец.

– Вам самим жить недолго осталось.

Сосновский оставил конфету и, перегнувшись через стол, ударил Лену по лицу.

– Ясно с тобой, тварь. Бандитка. Так и запишем. С тем тебя германским властям и передадим. А там с тобой особый разговор будет. Не то что здесь. Ты еще мечтать о смерти будешь, падаль.

Он вытер носовым платком кровь с пальцев и, отодвинув коробочку с леденцами, принялся писать соответствующую бумагу. Писал с неудовольствием, зная, что вызовет нарекания, и хотя не без оснований полагал, что в гестапо большего, чем он, не добьются, с этого момента престижно был заинтересован, чтобы Лена продолжала молчать.

Допроса у Сосновского в сценарии не было. Там Лену били и допрашивали сразу в гестапо. На самом деле, однако, в эти оставшиеся дни, а точнее, часы жизни, ее уже не пытали, потому что Клаус, ознакомившись с докладной, справедливо решил, что метод воздействия себя исчерпал. Он признавал умение Сосновского развязывать языки пытками, но к его способностям следователя в целом относился презрительно, ибо специалистом в этой области почитал прежде всего себя, человека несравненно более высокоорганизованного.

– Отто! – приказал он Лаврентьеву. – Позаботьтесь, чтобы девушку привели в порядок, накормили и оказали медицинскую помощь. Она должна увидеть разницу между цивилизованными людьми и этим мясником. Ты ведь знаешь, что его отец работал на бойне?

Клаус, разумеется, руководствовался не только соображениями расового превосходства. Получить сведения о террористах было необходимо, и тут годились все средства, в том числе и «гуманные». Да иных, собственно, и не оставалось. Кнут и пряник – вот и все, что было в их распоряжении, – очень жесткий кнут и очень сухой пряник. Кнут обычно действовал вернее, поэтому к прянику прибегали значительно реже, не возлагая на это последнее средство неоправданных надежд. Все это Клаус понимал и не желал личного поражения.

– Мне пришла в голову удачная мысль, Отто. Кажется, она из интеллигентной семьи. Это нужно использовать. Полная смена обстановки – вот главный прием. Золушка на балу! Каково?

«На балу?!»

Сравнение было диким, но он сказал серьезно:

– Да, это мысль!

– Это замечательная мысль, – подтвердил Клаус самодовольно. – Я продумал ее в деталях. И решил, что принцем будешь ты, Отто.

– Я?

– Конечно. Я поручаю эту девочку тебе. С твоим образованием ничего не стоит произвести должное впечатление на профессорскую дочку.

«Вот что значит неосторожно процитировать Гёте в компании невежд!» Он никогда не думал, что репутация образованного немца сыграет с ним такую злую шутку. Но он еще не знал, насколько злую и непоправимую. И потому нашел в распоряжении шефа даже нечто положительное. У него мелькнула надежда помочь Лене.

– Конечно, я постараюсь.

– Ты приложишь все усилия и добьешься успеха. Мы не можем позволить бандитам безнаказанно убивать полезных нам людей, пусть они даже русские…

Лаврентьеву запомнился скрежет отпираемого замка тюремной камеры. Это была одиночная камера, в которую перевели Лену, чтобы она пришла в себя. Вопреки правилам внутреннего распорядка ей разрешили не поднимать койку с общим подъемом, а оставить так, чтобы можно было лежать и днем. И она лежала, но, заметив, что дверь открывается, села на койке, опустив ноги на цементный пол.

– Встать! – гаркнул надзиратель, не посвященный в тонкости операции «Золушка».

– Отправьте его, – сказал Лаврентьев переводчику Шуману.

– Можешь идти, – кивнул тот пренебрежительно неопрятному пожилому надзирателю со связкой ключей в руке.

– Прикажете запереть камеру снаружи?

Лаврентьев отрицательно качнул головой.

– Дурак! Что мы, с полудохлой девчонкой не справимся? – «перевел» Шуман.

– Слушаюсь.

Надзиратель вышел, и Лаврентьев присел на ввинченный в пол табурет возле откидного столика под зарешеченным окном, прикрытым снаружи специальным щитом так, чтобы из камеры нельзя было видеть ничего, кроме маленького кусочка серого в этот день неба.

– Вам оказали медицинскую помощь? – спросил он, глядя на ее забинтованные руки.

– Да.

– Ваши раны скоро заживут.

Прислонившись плечом к стене, Шуман переводил его слова.

– Зачем? Чтобы снова истязать?

– Вас не будут больше пытать.

– Я вам не верю.

С каким наслаждением проломил бы он голову этому мерзавцу Шуману и сказал бы ей по-русски: «Я спасу вас!» Но разве дело было в одном Шумане? Только тут, в тюремной камере, Лаврентьев понял, как ограничены его возможности.

– Я пришел, чтобы помочь вам.

Она посмотрела на него ясным взглядом глубоко запавших измученных глаз.

– Помочь?

– Я понимаю вас…

С еще большим удивлением она переспросила:

– Понимаете? Разве вас жгли когда-нибудь раскаленным железом?

Нет, его не жгли, но лучше бы жгли. В ту минуту.

– На войне случаются тяжкие ошибки. Если вы не виноваты…

– Я виновата…

– Вы понимаете всю ответственность ваших слов?

– Я виновата в том, что сама не убила ни одного из вас.

– Вы не должны так говорить. Такие слова могут повредить вам. Я понимаю ваше состояние, но вы должны подумать о будущем.

– Не старайтесь. Я не хочу больше жить.

Даже подонок Шуман оторвал плечо от стены и закашлялся слегка, переводя эти слова, а Лаврентьеву стоило огромных усилий сдержать себя, по крайней мере до того, как прозвучит перевод.

– Вы не должны так говорить. Вы должны жить!

– После этого?

И она протянула искалеченные перевязанные руки.

Эта мысль терзала его самого – а сможет ли он жить потом, жить, как все, когда все кончится и никто не будет убивать и пытать?!

Он смог жить. Но жил не как все, хотя об этом не подозревали те, кто его знал. В том числе и эта красивая актриса, подкармливающая красивых красноперых рыбок в модерновом бассейне. Он мог бы сказать ей много, но сказал обычное:

– Играйте хорошего человека.

И Марина тут же возразила:

– Это прямолинейно. Лена, конечно, героиня. Но ведь ей хотелось жить! Не могла же она хоть на секунду не заколебаться, не прийти в отчаяние?

Лаврентьев покачал головой.

– Митя Карамазов говорил: «Широк человек». Но здесь не тот случай. Не поддавайтесь моде. Была мода на черно-белое «или – или»… Сейчас, кажется, серо-буро-малиновые в спросе. Сложность! А разве цельность не есть высший тип сложности?

Снова ему стало неловко. Какое право имеет он резонерствовать? Случайный человек в ее глазах… И останется таким, потому что не расскажет о себе ничего. Ведь его правда слишком неправдоподобна для этой девушки из другой эпохи. В пересказе трагедия всегда смахивает на мелодраму, а мелодрама похожа на выдумку…

– Милая Марина! Я увлекся и, кажется, говорю вам то, что, видимо, должен говорить режиссер. А он, возможно, думает совсем не так…

Режиссер вернулся с вечерней съемки поздно, но, несмотря на хлопоты первого дня, не собирался сразу спать. Он был типичной «совой», то есть принадлежал к той половине людей, что склонна засыпать поздно. Это мешало поспевать вовремя к утреннему режиму, но на завтра такового не было назначено, я Сергей Константинович собирался спокойно отдаться ночному бдению. Он любил поздние часы, когда приходит тишина и никто не пристает с деловыми вопросами.

– Мы, кажется, неплохо поработали сегодня, Светлана, – сказал он, расстегивая рубашку.

– Да, – откликнулась Светлана. Она зашла отчитаться и просматривала записи в блокноте, вычеркивая то, что уже было сделано. – Но нужно еще позвонить Андрею в Одессу.

Андрей был актером, игравшим роль Шумова, и звонить ему должен был ассистент, а не второй режиссер, но человек этот заболел, и функции его взяла на себя аккуратная и исполнительная Светлана.

– Не нужно, – махнул рукой Сергей Константинович.

– Но мы должны знать, прилетит ли он завтра? Его могли задержать на гастролях.

– Тем более. Я не хочу сейчас неприятных вестей. Имею я право на отдых, в конце концов?

– Если исходить из Конституции…

– А из чего же мне прикажете исходить?

– Из интересов дела.

– Интересы дела не должны противоречить Основному Закону.

– Ценю ваш тонкий юмор, но с вашего разрешения все-таки закажу Одессу.

– Не разрешаю, Светлана. Не разрушайте очарования южной ночи телефонным трезвоном. Мне хочется быть спокойным и счастливым. Хотя, признаться, для полноты счастья не хватает бутылочки вина.

О вине он упомянул просто так, к слову. Вина все равно не было, да и решение воздерживаться до конца съемок только вступило в силу. Но Светлана не знала об этом решении.

– Если вы разрешите мне позвонить в Одессу, я принесу бутылку портвейна.

Режиссер задумался. За обедом он отлично продержался и, следовательно, вполне способен выполнить намеченное. Пожалуй, ничего страшного не произойдет, если после утомительного дня он и позволит себе небольшое отступление от жестких правил.

– Вы страшный человек, Светлана. Идете к цели, не считаясь со средствами. Вы хотите меня подкупить?

– Да.

– Ну что ж… Считайте, что вам это удалось. Пусть вместо ночи светлых раздумий наступит вакхическая оргия.

– Оргии не будет.

– Почему же?

– Бутылка не полная.

– И на такую мелочь вы пытаетесь купить мои принципы?

– Почему мелочь? Грамм шестьсот…

– Как ваша девичья фамилия, Светлана? Змей-искуситель?

…На самом деле девичья фамилия Светланы была иной, хорошо известной в определенных научных кругах. Отец ее, видный ученый, рано овдовел и продолжительное время жил один, потрясенный неожиданной потерей. Но пришел день, когда он обратил внимание на фанатическую преданность молодой секретарши, сумевшей внести в служебную деятельность ученого тот необходимый порядок, к которому он постоянно стремился, но в силу характера сам не мог ни создать, ни поддерживать. Склонный к энергичным действиям, он пригласил секретаршу в кабинет и, преодолевая смущение, спросил круто:

– Послушайте, вы влюблены в кого-нибудь?

Она была влюблена в шефа, однако растерялась и прошептала:

– Нет.

– Отлично. Тогда, может быть, вы станете моей женой? Конечно, если вас не устраивает это предложение, – добавил он, – забудем о нем.

– Нет, – опять прошептала она.

– Что значит – нет? – уточнил он. – Нет или да?

Конечно, это значило «да», и будущий Светланин отец женился на женщине, которую сделал раз и навсегда счастливой.

Весь смысл своего существования мать Светланы видела в том, чтобы угадывать и исполнять желания мужа. Внутренне она никогда не поднялась на один уровень с ним да и не помышляла об этом. В семье сложился культ отца, и Светлане с детства внушалось восторженное преклонение перед этим необыкновенным человеком. Сначала она поддалась внушению и действительно обожала отца, но однажды увидела в нем капризного, эгоцентричного старика, избалованного матерью и былыми заслугами. Убедившись, что изменить домашний уклад она бессильна, Светлана, что называется, хлопнула дверью. Обозвав мать, может быть, не совсем справедливо мадам Грицацуевой, которая не решалась называть мужа иначе, чем товарищ Бендер, она ушла в среду, невероятно далекую от жизненных интересов и симпатий своей семьи.

Был момент, когда Светлана поддалась соблазнительной мечте о карьере актрисы, но природный ум помог ей быстро понять, что существуют пределы нашим возможностям. Она осталась в кинематографе на своем месте, и режиссеры-постановщики наперебой сманивали ее друг у друга. К сорока годам Светлана Дмитриевна была незаменимым человеком с несложившейся личной жизнью и выслушивала от взрослеющей дочери те же упреки, которые бросала некогда в лицо презираемой за добровольное рабство матери. Действительно, у нее развились наследственные черты: каждому избранному режиссеру Светлана отдавала не только природное служебное усердие, но и испытывала необходимость любить его и заботиться о нем. Любить не в элементарном постельном смысле, хотя случалось и такое, но прежде всего жалеть, сопереживая режиссерские тревоги, каждодневные хлопоты и нервотрепку по пустякам.

Как могла, Светлана облегчала жизнь очередному шефу, однако Сергею Константиновичу соболезновала особо, считая его человеком талантливым и невезучим, а насчет везения у нее были твердые убеждения, она верила в судьбу и рассматривала жизненные неудачи отнюдь не как случайный результат ошибок или интриг, а как следствие причин гораздо более серьезных, в которых человек не всегда властен. Впрочем, несмотря на особое отношение, Светлана черты не переступала, вела себя ровно и делала лишь то, что ей полагалось по должности и что хотелось самому Сергею Константиновичу.

– Вот, пожалуйста, – она поставила на стол бутылку.

Сергей Константинович пошел в ванную мыть стаканы, а Светлана присела к телефону и заказала волнующую ее Одессу.

– Ну что? Ваше сердце успокоилось? – спросил режиссер, вернувшись.

– Предварительно. Впереди еще разговор.

– Выпейте в порядке подготовки к неприятностям. У меня впечатление, что здешний портвейн лучше московского.

Светлана отхлебнула из стакана.

– Пожалуй, не такая дрянь… Но все равно отрава. – Слова эти вызвали у нее определенные ассоциации, и она добавила: – Ну и видик был у вас утром…

– Я волновался.

Он не лицемерил. Он бы мог добавить, что продолжает волноваться. Тягости похмелья прошли, но опасения за картину уйти не могли, и Светлана понимала это. Однако она не хотела бередить ран.

– Первая съемка всегда волнительная.

Он посмотрел на нее, увидел, что она все понимает, и сказал доверчиво:

– Если у меня и на этот раз ничего не выйдет, пойду во вторые режиссеры. Вы не боитесь конкуренции, Светлана?

Светлана понимала, как трудно даются такие признания, но она умела жалеть гораздо сильнее, чем выражать сочувствие, и сказала:

– Зачем вы так, Сергей Константинович!

Даже Сережей не назвала, не решилась, хотя он и был лет на семь моложе.

– Иногда приходится признавать, что взялся не за свое дело.

– Я уверена, на этот раз получится.

Где-то в душе ему хотелось услышать другое, о том, что сделанные им картины не поняты, не оценены. Он нахмурился.

– А я не уверен. Меня преследует этот шепоток: «Он не Феллини…» Ведь вы тоже так думаете?

Светлана села рядом на подлокотник кресла и провела пальцами по его спутанным волосам.

– Неважно, кто о чем шепчется и что думает. Важно, что вы сделаете.

– Я хочу сделать. Но я лучше вижу то, что не хочу делать, чем то, что мне нужно. У меня свое, странное отношение к войне. Никаких личных воспоминаний. Я был младенцем, когда мы, как я теперь понимаю, безбедно жили в Ташкенте… Потом вернулись в столицу. Где-то в первичной памяти засели салюты – рассыпающиеся ракеты над крышами. В семье никто не погиб. Просто нечего помнить… Но иногда кажется, что память беспокоит меня. Память-тревога. Или память-зависть? Да, представьте себе! Подсознательная тоска по суровому миру, очищенному от шелухи суетности, миру четких координат и ориентиров со своей шкалой истинных ценностей… Ведь какой облегченной и беспредельно запутанной одновременно жизнью мы живем, на что тратим душевные силы! Как редко бываем счастливы! Вот вы, прекрасная женщина, о которой должен мечтать каждый мужчина, но где же ваше простое человеческое счастье? Я прошу вас остаться со мной на ночь, вы остаетесь, приходят минуты, ради которых живет человек, а мы думаем о суперкране, о том, что задержался самолет с актером, или о пошлых интригах дирекции…

– Благодарю вас, Сергей Константинович. Вы, кажется, таким сложным образом хотите объясниться мне в равнодушии?

– Ну вот! – Он встал, прошелся по номеру. – Вы же умная женщина, Светлана! Зачем же так по-бабски?… То, что я говорю, может быть, искреннее двадцати любовных объяснений. Я говорю о том, что у меня наболело, только вам. Я не могу сказать об этом никому другому. А вы предпочитаете ложь о неземных чувствах?

– Нет, нет. Что вы, Сергей Константинович! – воскликнула она с иронией. – Я деловая современная женщина. Да еще свой парень в доску.

– Баба вы, как и все.

– Простите, у меня не спрашивали, кем я хочу быть.

– Вы сбили меня с мысли. Женщины все из другой галактики. Пришельцы. Нельзя предаваться иллюзии контакта…

– Нет уж, дорогой Сергей Константинович! Это вы пришельцы. Приходите и уходите, забывая о нас, землянках.

– Светлана! Вы сегодня не в настроении. Не нужно требовать от мужчин больше, чем они могут дать. Зачем вам сказка о вечной любви?

– Сказка?

Она понимала, что ведет себя не гак, как нужно, как ей самой хотелось бы, разрушая сложившийся образ. Но почему? Что за вспышка незапрограммированных эмоций? Потому что он сказал, что в минуты близости думает о своих служебных заботах? Что из того? Обычное мужское свинство, которое они еще умудряются преподносить под видом высшей откровенности. Ах, этим ее не удивишь! Зачем же она взъерепенилась? Откуда этот действительно бабский выбрык? И она поняла: из-за того толстяка…

– Это не сказка. Вернее, это прекрасная сказка. Слишком прекрасная, но чтобы быть человеком, нужно в нее верить.

– Ну, Светлана, ну, Светлана! Вы меня сегодня поражаете. Вот уж подлинно: женщина всегда за семью печатями.

– Просто женщина – это женщина. Но мне никак не удается вам это доказать, – заставила она себя улыбнуться. – Пейте портвейн. Вы правы: не следует требовать от мужчин многого.

– Я сказал, не нужно требовать того, чего они не могут дать.

– Могут. Но не все.

– Светлана, вы напомнили мне первую жену, которая всегда ставила мне в пример «других мужчин». А я в ответ предлагал показать хотя бы одного «другого». Это была беспроигрышная игра. «Других» не бывает.

– Вы сегодня обедали с таким человеком.

Режиссер глянул оторопело.

– Да, да, Сергей Константинович! Я имею в виду Моргунова. Этот смешной толстый человек любит всю жизнь. И полуребенок Марина поняла это сразу, а вы не поняли, хотя должны были понять.

Она хотела сказать жестче: «Какой же вы после этого художник!» – но сдержалась.

Впрочем, мысль прозвучала достаточно ясно.

– Не будем возвращаться к проработанной теме. Я плохой режиссер. Но ведь он любит ее всю жизнь потому, что ее убили. Представьте себе эту пару сегодня. Ворчливая пожилая женщина, семейные свары…

– Перестаньте. Вы не знаете, о чем говорите. Может быть, он и с нынешней женой живет замечательно, потому что его души коснулась настоящая любовь.

– Его души коснулась трагедия! Вот что важно! – крикнул режиссер. – Послушайте, Светлана, перестаньте пререкаться! Вернемся к нашей работе, к искусству. Моя главная мысль именно в этом, в очищающей роли трагического. Меня тошнит, когда говорят, что миллионы людей погибли ради того, чтобы мы хорошо жили – жирно ели, пили эту сивуху, гробили душевные силы в погоне за финскими стенками, радовались французскому шампуню. Это же чудовищное кощунство – если юная девушка, подросток, почти ребенок, пошла на смерть, чтобы я через тридцать лет купил себе «Жигули»! Осознайте это, Светлана. Не ради благополучной жизни совершается подвиг и проливается кровь. Они бы возненавидели нас за такие мысли, встань они сейчас из гроба. А их-то и в гробах не хоронили… Нет, эта девочка умерла не затем, чтобы вы обтягивали зад американскими джинсами. Она умерла для того, чтобы этот смешной толстяк мог всю жизнь любить, чтобы в памяти его она осталась более красивой, чем наша прекрасная Марина. Только в этом смысл жертв. Они оставляют нам человечность, мудрость души… Вот о чем я хочу сделать картину. – Он выпил залпом вино и сел на диван. – А как это сделать? Не разговорами же с экрана. Это должно ощущаться, жить, а не провозглашаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю