Текст книги "Взрыв"
Автор книги: Павел Шестаков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Он с отвращением проглотил тепловатую жидкость.
– Спасибо, Светлана. Где вы добыли коньяк так рано?
– Спрятала с вечера.
– Для меня?
– Да.
«Как скверно!»
– Спасибо. Я слишком много нервничаю. Нужно кончать с этим…
Он протянул ей пустой стаканчик.
– Я пойду рассаживать массовку, – сказала Светлана.
– Идите. Я сейчас…
Стало легче. Он облокотился о барьер и посмотрел, как занимают места «эсэсовцы». Генрих следил за ними в глазок камеры и давал распоряжения:
– Первый ряд полностью, второй тоже, третий до прохода, а вот эти трое не в кадре…
Сергей Константинович вышел из ложи и прошел по коридору к Генриху.
– По-моему, ничего, – сказал тот, уступая режиссеру место у камеры.
Но режиссер покачал головой. Затылки и плечи «эсэсовцев» вытянулись, будто по шнурку.
– Светлана! Они у вас в театре или на параде? Послушайте, «эсэсовцы»! Расслабьтесь, пожалуйста. Вы пришли развлекаться. Понимаете? Расположитесь непринужденно. Можете поворачиваться друг к другу, улыбайтесь! Шевелитесь, короче! Договорились?
«Эсэсовцы» задвигались.
– Вот это другое дело. Шевелитесь, но не переусердствуйте. Вы все-таки эсэсовцы, а не продавщицы галантерейного магазина на профсоюзном собрании!
Внизу засмеялись. Атмосфера понемногу разряжалась.
– А где Наташа? – спросил режиссер.
– Гитару осваивает…
– Зовите ее. Пора начинать.
Актриса подошла с гитарой в руке. Позади шла гримерша и расчесывала ей на ходу волосы большой гребенкой.
– Освоили инструмент, Наташа?
– Не очень.
– По-моему, за это время арфу можно было освоить.
– Гитара расстроена.
– Жаль, конечно, но ведь все равно, будем переозвучивать. Тогда и поиграете в свое удовольствие. А пока перебирайте струны. Струны-то хоть есть?
– Струны есть, – ответила актриса огорченно.
– Вот и прекрасно. Не расстраивайтесь, Наташенька. В кино как в кино. Мне ли вам об этом рассказывать? Вы же профессионалка. Работайте, милая, работайте. Я на вас очень надеюсь.
Режиссер уже смягчился и втягивался постепенно в привычное действо, но испытания для его нервов еще не кончились.
– Послушайте, Прусаков, а где же знамя?
Знамя, а точнее, огромное полотнище со свастикой, должно было покрывать театральный задник, заменяя декорации. Так решили по двум причинам: во-первых, никто толком не знал, какие специфические декорации могли быть на такого рода представлениях в фашистском театре, а подчеркнуть, что он фашистский, было необходимо. Во-вторых, художник Федор нашел, что сочетание красного фона фашистского знамени с черным панбархатом платья певицы удачно отразит на цветной пленке трагическую остроту ситуации.
– Знамя гладят, – ответил меланхоличный Прусаков, известный в киногруппе странным взглядом, которым он умел останавливать нарекания в свой адрес. Было в этом взгляде нечто гипнотическое, а может быть, знание какой-то высшей истины, по сравнению с которой неполадки « реквизитом представлялись мелочными и ничтожными. Режиссер наткнулся на взгляд Прусакова и прочитал в нем: «Ну что изменится во вселенной от того, что знамя не висит на своем месте?» «А в самом деле, что? – подумал он. – Вот гипнотизер проклятый!»
– Разве его нельзя было погладить вчера? – спросил он, одолевая себя.
Прусаков усмехнулся загадочно и посмотрел в сторону Федора, который пояснил:
– Знамя везли в машине, нужно разгладить складки.
Генрих тоже считал, что складки будут видны на экране и это нехорошо.
Режиссер махнул рукой.
– Изверги! – сказал он и пошел искать автора.
Об авторе в суматохе забыли, и он неприкаянно и с чувством сдерживаемой обиды бродил по театру. Саша совсем иначе представлял свою роль на съемках, ожидал, что с ним будут консультироваться по важным творческим проблемам, а тут и проблемы-то возникали удивительные, например, где достать утюг. Сергей Константинович, догадавшись о его настроении, спросил, улыбнувшись:
– Ну, как вам нравится кинематограф, Саша?
Автор пожал плечами, демонстрируя якобы понимание неизбежных трудностей.
– Я вас предупреждал. Синтетическое искусство – это, знаете, не так просто. Ужасно хочется пить.
Ему хотелось выпить бутылку холодной минеральной воды, но именно воды-то в театральном буфете и не нашлось.
– Может быть, пива? – предложил Саша.
– Если холодное, – неуверенно согласился режиссер.
Буфетчица заглянула в холодильник и достала две бутылки.
Они выпили. Сергей Константинович с удовольствием, а Саша через силу – пиво показалось ему кислым.
– Возьмем еще? – предложил он, однако.
Но Сергей Константинович вздохнул и покачал головой.
– Да, не стоит, конечно, – обрадовался Саша. – В жару сразу потом прошибет.
– Вот именно. А нам сегодня и так потеть да потеть.
Но все наладилось постепенно. Огромное знамя, символизирующее неколебимость «нового порядка», повисло над сценой, актриса с расстроенной гитарой заняла место у специально сооруженной суфлерской будки напротив привезенного и установленного в оркестровой яме партикабля – разбирающейся конструкции-подставки для кинокамеры, которую автор про себя называл «птеродактиль».
– Можно начинать, Сергей Константинович, – сообщила Светлана.
– И тарелка есть?
– Есть.
Она протянула ему добытую в буфете тарелку, которую полагалось разбить по традиции на счастье и удачу.
– Начинаем, Генрих?
– Как скажете.
Режиссер в последний раз рассмотрел зал через камеру.
– Внимание! Всем посторонним выйти из кадра! Наташа! Как договаривались – вульгарно и с надрывом…
Актриса сделала шаг вперед и положила пальцы на струны.
– Все готовы? Полная тишина!
Тишина наступила.
– Приготовиться! Мотор.
Негромко застрекотала камера.
– Начали! – крикнул Сергей Константинович и разбил тарелку. – Возьмите кусочек, Саша.
Девушка-помреж щелкнула хлопушкой перед носом актрисы. Актриса провела пальцами по струнам…
Снимаемый эпизод мыслился так: певица исполняет экзотические «Очи черные», оккупанты довольны, а Шумов тем временем, разрабатывая детали операции, выходит, чтобы осмотреть здание. Впрочем, проход Шумова по театральным закоулкам предполагалось снять в Москве, совсем в другом помещении, потому что здешнее, недавно отремонтированное и модернизированное, ничем уже не напоминало старый театр. Планы шли параллельно – певица поет, Шумов ходит. Свести их в картине не предполагалось – что общего могло быть у идущего на подвиг героя с ничтожной приспешницей гитлеровцев? А между тем они были знакомы, и познакомил Веру и Шумова не кто иной, как Сосновский.
Познакомил в театре, в том самом буфете, где перед началом съемок пили пиво режиссер и автор. И Шумов пил пиво. В буфете было душно и накурено, громко звучала немецкая речь; он стоял у стойки и потягивал из высокой кружки мутноватую жидкость, когда кто-то подошел сзади и положил ему руку на плечо:
– Если не ошибаюсь, господин инженер?
Шумов оглянулся и узнал Сосновского.
– Не ошибаетесь, господин следователь.
– Мне ошибаться по должности не положено.
Он сказал это не просто, а с намеком, со скрытым смыслом, оглядывая Шумова колючим враждебным взглядом, который не могла смягчить деланная улыбка.
– Я имел удовольствие убедиться в вашем усердии.
– Надеюсь, вы на меня не в обиде?
Шумов отхлебнул пиво.
– Учитывая благополучный для меня конец…
– Конец? Да ведь война идет, господин инженер! А на войне как в приключенческом романе… Продолжение следует.
– Вот как?
– Ну, конечно. – Сосновский ухмыльнулся. – Простите великодушно, я, кажется, не совсем четко свою мысль изложил. Я хотел сказать, что конец на войне – это нечто совсем уж окончательное, такое… – Он провел пальцами по тонкой шее. – А «продолжение следует» не в пример лучше.
– Пожалуй.
– Устроились на работу?
– Почти. Кое-что проверяют еще.
– Это справедливо. А то вы к нам как снег на голову… Зачем?
– Да ведь я говорил вам.
– Правильно. Вы говорите, а мы… хи-хи… проверяем. Но я, помилуй бог, не ссориться подошел. Я совсем наоборот. С симпатией, можно сказать. Может быть, позволите себе по случаю, так сказать, благополучного окончания очередной главы что-нибудь покрепче пивка? Не возражаете? Я угощаю.
– Благодарю.
– Вот и прекрасно. Война – сложная вещь. Если люди заодно, они не должны обижаться друг на друга. А ведь мы заодно, не правда ли, господин Шумов?
– Еще бы!
– Тогда присядем на минутку. – И Сосновский увлек Шумова за столик. – Один коньяк прошу и один лимонад.
– Один? – переспросил Шумов.
– Да уж так. Ожидал удивления, но привык. Странный я человек. Не пью, не курю…
– Завидую вашему характеру. А как насчет третьего увлечения?
Сосновский снова хихикнул:
– Да вы настоящий следователь. Не удовлетворяетесь полупризнанием. Вам прямо-таки все знать нужно. Еще и свидетелей потребуете? Пожалуйста. – Он смотрел через плечо Шумова на вход, где появилась как раз Вера Одинцова. – Хотите познакомиться с нашей очаровательной певицей? Может быть, она замолвит за меня словечко. – И, не дожидаясь согласия Шумова, он вскочил навстречу Вере: – Волшебница! Уделите минутку вашего драгоценного времени и внимания двум одиноким мужчинам.
Шумов повернулся и посмотрел на женщину, чье лицо ему уже пришлось видеть на афише. Она колебалась:
– Я занята во втором действии.
– Мы не задержим вас, очаровательная, не задержим. Я только представлю вас своему доброму другу господину инженеру Шумову.
Шумов встал и поцеловал протянутую Верой руку.
– Вы здесь новый человек? Я вас не видела.
– Да я и сам узнал его буквально на днях, – поспешил Сосновский. – Но мы как-то сразу близко сошлись. Чего не бывает на войне, не правда ли, господин инженер?
– Да, на войне случается разное.
– Вот именно, – подхватил Сосновский под недоуменным взглядом Веры, – одни восстанавливают электростанцию или, к примеру, водопровод, а другие его взрывают… Но ведь нужно быть специалистом, чтобы знать, где взорвать, как? Найти уязвимое место… Не так ли, господин Шумов?
– Безусловно, господин Сосновский. Но я не собираюсь взрывать ни электростанцию, ни водопровод, – ответил Шумов очень серьезно.
– Ух, какой же вы обидчивый человек! – воскликнул Сосновский. – Шучу я, шучу. Ну посудите сами… Если бы я предполагал такое… Ну какое бы право имел я сидеть с вами за столиком да еще напитками баловаться. Пусть невинным лимонадом, пусть… Ах, простите, Верочка! Еще один коньяк для дамы.
Коньяк принесли, и они выпили – Шумов и Вера, а Сосновский сунул в рот любимый леденец из круглой коробочки и захлебнул быстро глотком лимонада.
– Я оставляю вас. Что поделаешь? Вечные дела… Ни малейшей возможности отвлечься, провести вечер в компании приятных людей. Ни малейшей. Завидую вам и исчезаю.
И он в самом деле исчез неожиданно, как и появился, а Вера и Шумов остались за столиком вдвоем и помолчали некоторое время, глядя друг на друга.
– Вы пользуетесь большим успехом, – первым нарушил молчание Шумов.
– Еще бы! Любимица публики, как пишут в афишах.
– Разве это неприятно?
– Почему?
– Мне послышалась ирония в вашем тоне.
– Было время, когда меня ужасно смешили слова «любимица публики». Я думала, что так называли актрис только во времена Островского. И вот нате вам! Любимица…
– Все возвращается на круги своя.
Она посмотрела на него внимательно, как бы раздумывая, о чем можно говорить с этим человеком.
– Нет, ничего не возвращается. Просто на войне бывает разное, как сказал ваш добрый друг Сосновский.
Вера чуть выделила слово «добрый».
– Он немного преувеличивал, говоря о нашей дружбе.
– Вот как?
– Мне показалось, что с вами он гораздо более дружен.
– Почему?
– Вы любезно согласились присесть к нашему столику…
Она улыбнулась.
– Здесь не принято отказывать Сосновскому.
– Значит, я обязан столь приятному знакомству его репутации?
– Репутации? Да, пожалуй, если это называется репутацией.
Шумов не стал спрашивать, какое слово она бы предпочла.
– Сложное время, – сказал он неопределенно.
– Какое есть… ничто не возвращается, – повторила она. – И не нужно, чтобы возвращалось. Новые времена – и песни новые.
– Старые позабылись?
– Оставьте старые. Возьмите лучше еще коньяк.
Шумов заказал.
Она выпила и вдруг улыбнулась, но не ему, а своему воспоминанию.
– Знаете, какая у меня была самая популярная песня?
И, наклонившись к Шумову, запела вполголоса:
На битву большую
За землю родную
Иди, не боясь ничего…
Если ранили друга,
Перевяжет подруга
Горячие раны его…
Наблюдавшие за Верой с соседнего столика подвыпившие немецкие офицеры захлопали.
– Вы ведете себя неосторожно, – заметил Шумов.
– Ерунда. Они ничего не понимают.
Она поднялась и закончила громко:
Если ранили друга,
Сумеет подруга
Врагам отомстить за него!
В ответ зааплодировали все, кто был в буфете.
– Вот видите? Любимица публики, – сказала Вера Шумову и пошла к выходу.
У дверей за столиком сидел, видимо очень пьяный, офицер в морской форме. Кажется, он один не хлопал Вере, уткнувшись лицом в ладони. Вера подошла к моряку и тронула его за подбородок:
Капитан, капитан, улыбнитесь!
Ведь улыбка – это флаг корабля.
Капитан, капитан, подтянитесь!
Только смелым покоряются моря…
Вокруг смеялись и аплодировали.
Среди смеявшихся был и Лаврентьев.
В день начала съемок он встретил в гостиничном холле молодую актрису. Она успела загореть, а вернее, порозоветь на жарком южном солнце, выглядела прекрасно, но немного смущенно.
– Вы не представляете, что со мной произошло!
– Что же?
– Я проспала первый съемочный день. Это ужасно.
– Вам попадет?
– Не знаю. Я-то сама не снимаюсь. Но проявить такое пренебрежение?! Нет, это, конечно, непростительно. А может быть, они не заметят, что меня нет, а? – спросила она с надеждой. – У них ведь там суматоха!
Лаврентьев улыбнулся:
– Может быть, еще не поздно появиться на съемке?
– Я думала об этом. Но боюсь. Лучше уж больной сказаться. Мигрень, а? От солнца.
Лаврентьев оглядел ее и покачал головой:
– Откровенно говоря, вы мало похожи на больную.
Она вздохнула:
– Я знаю. В этом мое несчастье. Все считают меня здоровой, веселой…
– А разве это не так?
– Ну, здоровье – дело преходящее, – заявила она философски. – Сегодня здорова, а завтра… У нас одна девочка на курсе от саркомы умерла.
Однако в голосе актрисы звучала наивная убежденность юности в том, что несчастья происходят только с другими.
– Зато в веселости вам не откажешь, – усмехнулся Лаврентьев.
– И вы так думаете? Ого-го! Если бы! Я просто виду не подаю, когда мне туго. Зачем нюнить?
– Это верно.
– Но репутация вечно жизнерадостной идиотки тоже не блеск. Актриса должна быть загадочной. «Всегда грустна, всегда красива».
– Откуда это?
– Из «Советского экрана». Но не обо мне.
– Напишут когда-нибудь и о вас.
– Пусть попробуют не написать! Но что же мне делать сегодня? Послушайте, а вы опять в главк?
– Нет, главк на переучете.
– Чудесно. Поедемте на съемки!
– Но я-то какое отношение имею?
– Вы представительный, мужественный и все такое. Поедемте. А то сама я трушу. Можно сказать, что вы мой дядя я и вас совершенно случайно встретила в городе…
– Не нужно. Я знаком с вашим режиссером.
– Знакомы?!
– Мы живем в соседних номерах.
– Вот здорово! Ну какая я везучая!
– Как вас зовут, кстати?
– Дядюшка! Нехорошо! Нельзя забывать близких родственников. Неужели вы не помните маленькую Мариночку, которой показывали страшную козу? – произнесла она, а вернее, сыграла крошечную роль.
– Маленькая Мариночка очень выросла.
– Как летит время! Ай-я-яй! Она тоже забыла старого дядю.
– Меня зовут Владимир Сергеевич.
– Я очень рада.
И она шутливо присела, взявшись пальцами за край короткой юбки.
Они поехали троллейбусом, не переполненным в этот час, когда утренний «пик» уже миновал. У здания театра тоже наступило затишье. Работа сосредоточилась внутри, и лишь немногие любопытные прохожие останавливались, чтобы узнать, что за машины стоят на площади и почему протянулись от них в театр черные змеи электрокабелей.
Милиционер у входа сказал строго:
– Нельзя, товарищи. Кино снимают.
– А мы из киногруппы, – ответила Марина, но милиционер смотрел на Лаврентьева, и ему пришлось подтвердить:
– Да, девушка снимается в картине.
– Вот видите, – шепнула Марина, когда они вошли в фойе, – я же говорила, что без вас мне нельзя.
Но тут двери из зрительного зала распахнулись, и у Лаврентьева сжалось сердце: навстречу шли люди в мундирах с эсэсовскими «молниями» на воротниках. Люди эти были ряжеными, и он знал это, но на кратчайшее мгновение тень прошлого упала на него, и пахнуло холодом.
– Что с вами? – спросила Марина.
– Ничего.
– Вы куда-то уходите. В себя. Как тогда, в самолете…
– Ничего, – повторил он.
Он уже увидел Сергея Константиновича, окончательно пришедшего в себя и с удовлетворением говорившего Генриху:
– По-моему, третий дубль получился.
– Экран покажет, – отвечал Генрих в своей манере, но заметно было, что он согласен с режиссером.
– А… И вы к нам? – ничуть не удивился Сергей Константинович появлению Лаврентьева. – Прошу в наш вертеп.
Он протянул Лаврентьеву руку, а Марину просто не заметил, полагая, что она в театре с самого утра.
– Кажется, я опоздал?
– Ерунда. Ничего не потеряли. Суета сует, как и всегда в первый день. Впрочем, в остальные тоже.
– Сейчас перерыв?
– Да, и довольно продолжительный. А вечером режимная съемка, ограниченная вечерним и ранним рассветным временем. Закатные краски нужны.
Лаврентьев не знал, что такое режимная съемка, то есть съемка, ограниченная вечерним и ранним рассветным временем, но он хорошо помнил, что в тот вечер никаких красок не было. Кончался обычный день поздней осени, которая на юге так долго и неохотно переходит в неустойчивую зиму. Слякоть присушило легким морозцем, но небо хмурилось с самого утра, солнце не показывалось уже с неделю, и все в городе казалось серым, обесцвеченным: и грязные улицы, и уже голые деревья, и море, сливавшееся на необычно близком горизонте с низкими темными тучами, и даже серо-зеленые солдатские шинели казались больше серыми, чем зелеными.
– Вы делаете цветную картину? – спросил он.
– Сразу заметно, что вы редко бываете в кино. Сейчас практически все картины цветные. Обыватель обожает слово «цветной»… А кино, увы, искусство массовое. Вот и стараемся. Экран пошире, цвета побольше.
– Я думал, это достижения.
– Черта с два, – засмеялся Генрих. – Если хотите знать, не было и нет ничего лучше черно-белого кино на обычном экране.
Лаврентьев подумал.
– Не знаю, боюсь обобщать… Но что касается вашей картины, то в самом деле… Наверно, ее стоило снимать в чем-то похожей на фильмы, что шли тогда. Тем более, «то дело происходило глубокой осенью.
– Вот видишь, – повернувшись к Генриху и загораясь каким-то давним спором, сказал режиссер. – Обыкновенный нормальный умный человек понимает то, что не доходит до этих… – Он махнул рукой куда-то в сторону. – Да что мы можем сделать! Мы же производственники наполовину. Кинорежиссер не художник. Наша продукция затыкает дырки в бюджете. Прокат, план, касса… О чем говорить! Пойдемте лучше обедать. Надеюсь, вы с нами?
Не ожидавший приглашения, Лаврентьев развел руками:
– Спасибо, но…
– Пойдемте, пойдемте. Нам нужен такой человек, как вы. Вы как-то все умеете понять. Может быть, мы именно для вас делаем эту картину.
«Нет, не для меня».
– Хорошо, – сказал он, – обедать так обедать.
– Вот и отлично. Марина! – заметил наконец режиссер молодую актрису. – А вы? Надеюсь, вы не на диете, как Наташа?
– Нет, я не на диете.
– Тогда по машинам. У нас «Волга» и «рафик». Вас прошу со мной, – взял он за локоть Лаврентьева.
В нагревшейся на солнце «Волге» было душно, и все принялись сразу опускать стекла.
– Взрыв, конечно, придется делать на макете, – объяснял Сергей Константинович, обернувшись к Лаврентьеву. – Я вижу полную черную бархатную тьму – и вдруг яркая вспышка, высвечивающая контур здания. Как солнечное затмение: темный шар, окруженный льющимся пламенем и какими-то протуберанцами или как там их… Но вы понимаете?
– Театр был взорван не ночью.
– Не ночью? – удивился режиссер. – А представление?…
– Представления должны были заканчиваться до наступления темноты. В целях предосторожности.
– Это точно?
– Да, – кивнул Лаврентьев.
– Жаль, – огорчился Сергей Константинович. – Согласитесь, ночной взрыв больше впечатляет. Оранжевое пламя, на миг очертившее здание, вырвавшее его из мрака… Причем в полной тишине.
– В тишине?
– Да, конечно. Зачем бутафорский грохот? Полная тишина несколько секунд, оглушающая тишина, а потом крики, может быть, музыка, но сам взрыв в оглушающей тишине.
Лаврентьев знал: над театром не взметнулись оранжевые протуберанцы и не очертило контур яркое пламя. Огонь бушевал внутри, а потом в разбитые окна потянуло черным дымом, и дым окутал серое здание, размывая его очертания в предвечерней туманной мгле. Но грохота и он не запомнил. Может быть, его приглушили толстые стены, а может быть, сказалось нервное напряжение, притупился слух… и заглушило другое – Шумова, как и Константина, больше нет…
Они познакомились, когда Шумов вернулся из гестапо в шинели, накинутой на раненое плечо.
Максим ужинал, рядом с ним сидел высокий парень с таким же упрямым, как у отца, горбоносым лицом, но и непохожий на него, вернее, похожий на прежнего, молодого Максима, еще не приземленного жизнью, и смотревший не хмуро и подозрительно, как смотрел теперь на людей Пряхин-старший, а открыто и смело.
– Сын, – сказал Максим коротко.
– Вижу, – так же коротко ответил Шумов, осторожно расстегивая шинель.
Пряхины молча наблюдали, как он высвобождает забинтованную руку.
– Оса ужалила, – усмехнулся Шумов и присел к столу.
Максим подвинул чугунок с вареной картошкой.
– Что нового? – спросил Шумов спокойно.
– Говорят, бургомистра шлепнули? – отозвался Максим полувопросом.
– Да, убили, – подтвердил Шумов.
– Значит, не брехня?
– Нет, правда.
– Ты-то откуда знаешь?
– Мы вместе в фаэтоне ехали. Он не доехал, а я, как видишь, легким испугом отделался.
– Ну? – искренне удивился Максим.
Константин вилкой крошил картошку.
– По пути нагнал нас немецкий офицер на мотоцикле и пострелял немножко. Бургомистр минут через пятнадцать кончился.
– Дела-а! – протянул Максим. – Немецкий офицер, говоришь? Что он? Тронулся?
– Это был не немец. Он крикнул по-русски: «Смерть оккупантам!» – или что-то в этом смысле.
И Шумов вопросительно взглянул на Константина. Тот опустил глаза.
– Дела! – повторил Максим. – Выходит, ты уже успел за «новый порядок» пострадать?
– Выходит.
– Кость не зацепило?
– Нет.
– Повезло. И ты этого партизана вблизи видел?
– Да, рядом.
– И в лицо рассмотрел?
– Рассмотрел. Очень похож на немца. Рыжий такой.
Константин поправил на лбу влажную прядь темно-русых волос.
Напряженно было за столом. Каждый о своем думал, но больше всех беспокоился Максим. Чуял, что происходит важное, смертельно опасное, в сердце болело за сына. Однако слова Шумова успокаивали немного. «Костя чернявый скорей, не рыжий». Константин думал жестче: «Дурак, не пристрелил эту сволочь. А он темнит, что-то подозревает, факт. Теперь кто кого опередит». Шумов решал: а не ошибается ли он, все-таки слишком быстро промелькнуло перед глазами лицо в парике. «Похоже, что он. Что же это? Новая неудача или везение?»
– Вы работаете, Костя? – спросил он.
– Работаю. А куда денешься? Кусать-то нужно что-нибудь, да и в Германию в два счета угодить можно, если не определишься, – ответил Константин длинно, будто оправдываясь.
– Где же вы определились?
– В театре.
– В театре? Кем?
«Нет, все-таки везение. Кажется, после встречи с этим мальчиком, которому так не по душе гестаповская служба, качели понеслись в другую сторону… В театре! Надо же… Ну, конечно, в театре. Где же еще?» В памяти Шумова вновь возникло лицо стрелявшего в бургомистра человека – полоска на лбу, от которой тянулись гладко зачесанные назад светло-рыжие «немецкие» волосы, полоска от неумело закрепленного парика и выбившаяся прядь. «Это он, и он работает в театре».
Константин уловил в тоне Шумова нечто нарушившее нарочитую монотонность их разговора, но не понял причины.
– Не артистом, конечно. Электриком.
– И служба в театре считается настолько важной, что освобождают от работы в Германии?
– Да, они придают значение культуре, – чуть усмехнулся Константин.
– Это хорошо, – улыбнулся и Шумов. – Я сам завзятый театрал.
«Как-нибудь ты оттуда не вернешься», – подумал Константин.
– Самое время по театрам развлекаться, – заметил Максим.
– Жизнь коротка, искусство вечно, – ответил Шумов.
– Насчет жизни верно, – сказал Пряхин-старший. – Особенно по нынешним временам. А об искусстве не знаю. Не успел как-то приобщиться… Но, думаю, самообман. Горького читал. Ну и что? Он говорит: человек – звучит гордо. А Васька слушает да ест, то есть друг друга поедают. С кровью, без соли. Вот так. Искусство само по себе, а мы сами.
– Ну в здешнем театре, я думаю, искусство другого плана.
– Другого, – подтвердил Константин, но какого, уточнять не стал, да и не тот был момент, чтобы спорить об искусстве.
– А ты с работой определился? – спросил у Шумова Максим.
– В принципе да.
– Значит, признали тебя немцы?
– Немцы признали, но вот следователь Сосновский, соотечественник, кажется, не признает.
– Это личность известная, – сказал Константин.
– В театре бывает?
– Бывает. Но не тем известен.
– А чем же?
– Бдительностью.
– Я это почувствовал.
– И рана не помогла? – поинтересовался Максим.
– Рану он расценил как своеобразную маскировку. А меня счел своего рода наводчиком.
– Действительно бдительный, – сказал Пряхин-старший, а младший хмыкнул:
– Смешно.
– Не очень, – возразил Шумов. – Сосновский, по-моему, с юмором не в ладах. – Он провел рукой по раненому плечу.
– Приляжешь, может? – предложил Максим.
– Прилягу, пожалуй. Кстати, у тебя пожить пару дней можно, пока устроюсь?
– Тесновато у нас, – заметил Константин.
Но Максим не возражал:
– В тесноте, да не в обиде.
Таким был этот странный разговор, в котором каждый думал о своем, а мысли давили трудные, о жизни и смерти, и оттого слова, вроде обычные, простые, произносились трудно, по необходимости, и всем стало легче, когда Шумов прервал разговор, согласившись лечь и отдохнуть.
Но какой уж тут отдых – всем было не по себе. Шумов слышал, как сказал что-то Максим сыну, вроде бы собрался сбегать куда-то, несмотря на вечернее опасное время, а потом, кряхтя и чертыхаясь, одевался и наконец щелкнул дверной щеколдой. Темно было в доме. В спальне, где лежал Шумов, света не зажигали, лишь в зале чадил самодельный светильник. Там возился Константин – то ли по делу, то ли от волнения. Видимо, больше от волнения, потому что не столько возился, сколько ходил по комнате, а потом остановился у двери спальни. Шумов ждал этого и сказал негромко:
– Входи.
– Извините, мне тут вещицу бы одну взять.
– Вещицу?
– Да, вещицу, – упрямо повторил Константин, уловивший в голосе Шумова нечто похожее на насмешку.
– Бери, раз нужно.
Константин вошел, остановился близко, прикрывая единственную дверь.
– Забыл, где вещица? Или что делать, не знаешь?
Он действительно не знал. Была мысль убить сразу, а отцу сказать, что ушел. Но ведь труп нужно было деть куда-то, спровадить от дома подальше… «Может, в колодец пока? Нет, искать будут обязательно, если он их человек. А какой же еще? С бургомистром ехал. Да и не отказывается, что с немцами снюхался. С другой стороны, с отцом в красном подполье был. Да сам-то отец не тот. Почему ж этот ошкуриться не мог? Что он знает – вот главное. Узнал меня или нет? Говорит, вроде нет, а подсмеивается, факт…»
– Если не знаешь, бери стул, садись, посоветуемся.
– С вами?
– А почему бы и нет? Я человек поживший, повидавший.
– Что вы видели?
– Много пришлось. Сегодня мотоциклиста одного…
– Ну и что?
– Показался он мне на одного человека похожим.
– Вы меня на пушку не берите.
– И не думаю. Разве я сказал, что мотоциклист был на тебя похож?
Константин шагнул к кровати.
– Провокатор! Сосновский подослал? – спросил он хрипло.
– Нет, – просто ответил Шумов.
– Кто же вы?
– Друг твоего отца. На него и был похож мотоциклист.
– На батю?
– Конечно. Я ж тогда тебя еще не видел. А отца помню молодым. Вот таким же… горячим. Ну, садись, садись.
Константин сел.
– Что вам нужно? Кто вы?
– Много спрашиваешь. На такие вопросы отвечать трудно. Лучше ты мне сначала ответь.
– Почему я вам должен доверять?
– Не бойся. Опасного для тебя спрашивать не собираюсь. И вообще имеешь право не отвечать. Но хотел бы знать. Вы с отцом заодно? – Константин сидел молча, и Шумов не видел его лица в темноте. – Догадываюсь. Он не знает.
– Не знает.
Шумов вздохнул:
– Трудновато тебе.
– А вы посочувствовать приехали?
– Нет, брат. Я, когда сюда ехал, не знал даже, что ты на свете существуешь, а уж о таком знакомстве, как у нас получилось, и не помышлял… Но, раз познакомились, давай сразу договоримся – ты и твоя группа, а она, как я понимаю, самодеятельная, поступаете в мое распоряжение.
Константин скрипнул стулом.
– Не видел ваших полномочий.
– А те, что за тобой пошли, у тебя мандат спрашивали?
– Те, кто со мной, меня знают.
– Придет время, и ты узнаешь.
– У Сосновского в каталажке?
– Это из головы выкинь. Должен ты мне поверить.
– На слово?
– Вот именно. А на что еще? Бумажки мне и немцы изготовить могут.
Трудно было решиться Константину.
– Что значит – быть в распоряжении?
– Прежде всего не подставлять голову без надобности.
– Не понимаю. Сложа руки сидеть?
– Не беспокойся. Санаторного режима у тебя не будет. Но вспышкопускательство прекрати.
– Вспышкопускательство?
– Да, вредную самодеятельность. Для примера скажу: если бы ты меня застрелил, сорвал бы дело гораздо более важное, чем покушение на пронафталиненного старикашку.
– Этот старикашка подписывал списки всех казненных.
– Другого найдут, и он подпишет. Невелика потеря для великой Германии. Дерьмо, знаешь, всегда находится, когда в нем нужда возникает. Уничтожать нужно в первую очередь тех, кто с оружием против нас сражается.
– Я что, против?
– Не против? Ну и за то спасибо, – усмехнулся Шумов. – Значит, договорились?
– О чем?
– О порядке работы.
– Не много я от вас услышал.
– Пока хватит. Все равно полного доверия твоего я еще не заслужил.
– Это точно.
– Вот и давай ограничимся разговором предварительным. Пока тебе следует знать вот что: я здесь оказался не случайно. Это первое. Дело предстоит сделать большое. Это второе, но главное. Те, кто помочь мне должен был, висят под Александровской аркой. Значит, помогать будешь ты. И твои ребята тоже, но им пока ни слова. Это приказ. Сейчас вам следует затаиться и сидеть по-мышиному, поджав хвостики. Облавы будут, провокации, слежка и прочая музыка. Старикашка может нам всем еще боком выйти… Насчет отца. Если будет разговор обо мне, сволоч и без зазрения совести…
– Отцу не доверяете?