355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Взрыв » Текст книги (страница 15)
Взрыв
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:01

Текст книги "Взрыв"


Автор книги: Павел Шестаков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

– Должен сказать, что товарищ Шумов оказывал мне особое доверие, ввиду того, что я непосредственно содействовал его освобождению, когда он был схвачен после казни бургомистра Барановского.

– Очень интересно! – воскликнул автор.

Он принимал на веру каждое слово Огородникова и был, как и режиссер, недоволен Мариной. «Ну зачем эти придирки к пожилому человеку!…»

А Огородников между тем весьма подробно поведал собравшимся, как именно благодаря его усилиям, выразившимся в намеренно неточном переводе, был околпачен гестаповский офицерик-молокосос и Шумов изъят из рук палача Сосновского.

В ходе рассказа Моргунов переглянулся с Лаврентьевым, и тот слегка улыбнулся ему и кивнул, имея в виду: «продолжай держаться как держишься», – но Моргунов понял иначе, расценил как подтверждение слов Огородникова и подумал: «Да что ж это за тип, черт его дери!»

– И вот, значит, товарищи, – продолжал снова воодушевившийся Огородников, – когда произошел провал и мне стало известно, благодаря кому, то есть гнусному карателю Тюрину, тогда-то товарищ Шумов вызвал меня и говорит: «Тебе, Петро, важное задание! Убрать приказываю подлеца!» Ну, я в ответ как положено: «Будет сделано, товарищ Шумов». А он мне: «Береги себя. Ты вам нужен очень и потому должен действовать осмотрительно, не бросая на себя подозрений». А это, сами поникаете, в коем положении было очень даже непросто.

– И как же это удалось вам? – спросил автор, делавший беглые записи в блокноте.

У Огородникова радостно заблестели запавшие глазки. Сейчас ему уже казалось, что говорит он чистую правду. Во всяком случае, он не замечал, что противоречит самому себе.

– Я решил воспользоваться выездом на операцию.

Он начисто позабыл, что только что представил себя канцеляристом, далеким от всякой практической карательной деятельности.

– На операцию? – переспросил автор.

– То есть, когда Максима Пряхина брали…

Услышав имя Пряхина, Моргунов вспомнил… песню.

Негромкий, но уверенный низкий голос Максима доносился из комнаты, когда он прибежал к Константину после облавы.

Максим любил петь. Был он смолоду музыкален, играл на трех инструментах. В юности виртуозно справлялся с мандолиной, уважал и гитару, она очень подходила к романсам, что нравились соседским девушкам. Потом в репертуаре произошли изменения. «Очаровательные глазки» вместе с сопутствующими им инструментами Максим осудил как мещанство и полюбил зовущие вперед революционные ритмы.

 
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе… —
 

пел он теперь под баян, резко нажимая на кнопки. И даже когда с Советской властью внутренне порвал, музыку советскую втайне уважал. Особенно нравилась «Ковыльная сторонка».

 
Шли по степи полки со славой громкой
И день и ночь со склона и на склон, —
 

вполголоса напевал Максим, возясь вечерами в саду, и Косте разрешал покупать пластинки и крутить на патефоне «Три танкиста» и «Если завтра война».

Но с началом войны баян и маршевые мелодии ушли навсегда. Осталась одна, собственно, песня, еще отцом любимая песня о Ермаке. К ней Максим всегда был неравнодушен, даже в пору романсовую. Шумов помнил, как пели ее во дворе у Пряхиных за широким столом, на котором возвышалась большая четверть с пивом, красные раки вкусно щекотали ноздри укропным ароматом, лежали на клеенке вяленые икряные лещи, чебаки по-местному, и отец Максима с друзьями, захмелевшие и довольные, выводили старательно:

 
Товарищи его трудов,
Побед и громкозвучной славы
Среди раски-и-инутых шатров
Беспечно спали средь дубравы.
 

И, произнося эти героические слова, мирные трудолюбивые немолодые люди, наверно, в душе ощущали себя теми незнакомыми предками, что с саблями и пищалями шли глухими дебрями навстречу врагу, раздвигая пределы державы.

– Хорошо поют, черти, – говорил Максим Андрею. – Хорошо, правда?

– Правда.

– Потому что песня сильная.

Теперь, в оккупации, песня эта заново ожила в душе Максима, обретя личный трагический смысл.

Пел он ее с Константином, унаследовавшим семейный слух и мужественный отцовский голос, а безголосый Шумов, из тех, кому, как говорится, медведь наступил на ухо, слушал, подперев голову ладонями, всякий раз покоряясь силе и задушевности песни.

Пели, конечно, не в саду, а в доме, пели вполголоса.

Максим начинал:

 
Нам смерть не может быть страшна…
 

Константин подхватывал:

 
Свое мы дело совершили…
 

Голоса их сливались:

 
Сибирь царю покорена…
 

И оба сурово и радостно проносили последнюю строчку:

 
И мы не праздно в мире жили…
 

Тут застучал в дверь Мишка.

Все переглянулись, потому что стук в дверь в те времена не радовал, и Константин, накинув телогрейку, пошел открывать.

Вернулся он один и, как понял Шумов, взволнованный.

– Кого принесло на ночь глядя? – спросил Максим.

– Мальчишка знакомый. Я с ним выйду на минутку.

– Зачем?

– Дело есть.

Ни Максим, ни Шумов ничего больше не спросили.

За Константином скрипнула дверь.

Песня нарушилась. Помолчали.

– Чудн о все же, Андрей, – проговорил Пряхин первым. – С твоим приездом в городе вроде потишало.

– В каком смысле?

– Да как бургомистра шлепнули, и тихо с тех пор… А?

– Я-то тут при чем?

– Не знаю.

– А я тем более.

– Не знаю, а чую…

– Что именно?

– Не перед грозой ли затихло?

– Спрашиваешь у меня или вообще рассуждаешь?

– У тебя спрашиваю.

– Опять за старое?

– А оно не стареет. Сын-то – мой.

– Ну и что?

– Скажи, Андрей, почему он тебя уважает? Ведь я не слепой, вижу.

– Я же твой друг…

Пряхин махнул рукой:

– Брось ты кошки-мышки. Серьезно я говорю. А это означает, что, если б Котька тебя моим другом считал и вообще тем, за кого себя выдаешь, он бы ненавидел тебя, а не уважал. Мы-то с ним на разных платформах… Он на большевиков молится, а я этой иконой горшки накрываю. Так за что ж он уважает тебя, Андрей? Скажи, пожалуйста, если другом меня считаешь!

– Может, лучше оставить политику, Максим?

Максим усмехнулся.

– Ее оставишь, зазнобу ненаглядную… Всю жизнь рядышком. Ты ее в двери, а она в окно. В любую щелку проползет и ночью за горло схватит. Всех людей поделила-разделила. Только не всегда понятно как. Вроде ты, Андрей, самый крайний будешь, почти коллаборационист. Котька наоборот, за Советскую власть, ну а я вроде батьки Махно, покойничка, – хай ему на том свете недобро сгадается, – сам за себя. Да так ли это? Может, у нас другая совсем распасовка? Чем ты моего сына пригрел?

Шумов молчал. Отрицать не было смысла, сказать правду было нельзя, права не имел, хотя за дни эти к Пряхину присмотрелся и врага в нем не ощущал, несмотря на злые слова. Не политика их сейчас разделяла, а другое – Константин.

– Молчишь? А молчание-то знак согласия.

– Не я Константина сагитировал.

– Не ты, верно. Но вы заодно. Вижу.

– О себе я говорил.

– Скажи о нем. Он Барановского застрелил?

– Откуда ты взял?…

– Понял я. Не сразу, но понял. Рыжие волосы меня сначала сбили. А потом за театр вспомнил. Нехитрая штука паричок… Стреляного воробья на мякине не проведешь.

Шумов думал, что сказать, но Максим сам поставил точки над «и».

– Ты-то тоже узнал его.

– Узнал, – сказал Шумов.

– А он на свободе…

– Ну и что?

– Хоть и руку тебе продырявил.

– Зажила рука.

– Вот все и сошлось, – вздохнул Максим горько. – Не та распасовка. Вдвоем играете против меня.

– К убийству бургомистра я никакого отношения не имею.

– Допустим. А после?

– Ты сам сказал – потишало.

– Перед бурей, я сказал. Какой – не спрашиваю, задания своего ты мне не раскроешь, но Константина ты под свою руку взял, это точно.

– Не нравится тебе это? – спросил Шумов прямо.

– Не нравится. Потому что отец я. Чем живу на этом свете черном? Будь он трижды три раза проклят! Сыном живу. У тебя-то детей нету небось! А чужих уводишь.

– Оставь, Максим. Сын твой давно ушел. Да и сам ты у своего отца, как жить, не спрашивал. Забыл? Вспомни. Не у меня под рукой Константин, а у своей совести. Я ему плохого не сделал. Как видишь, жизнь спас даже.

– Зачем? Из расчета? Чтоб пригодился?

– Чтобы дать ему возможность людям в глаза смотреть.

– Не виноват он ни в чем! Я виноват. Я!

– Оставим эти пререкания, Максим. История рассудит…

– А с Костей что будет? С сыном?

– Зря на смерть не пошлю.

Большего он пообещать не мог. Но Максим, у которого не было выбора, оценил и это.

«Куда денешься, – думал он, – куда денешься! А может, и к лучшему, что Андрей появился. Котька-то ввязался сам. А Андрей мужик опытный, осторожный. Может, поостережет парня. У того-то кровь моя и дурь моя молодая… От войны его все одно не отвернешь. Да и неизвестно, чем эта война кончится».

– Значит, на победу надеетесь? – спросил он.

– Надеемся.

– В каком году?

– Ждать недолго.

– То-то и оно! Не можешь сказать… А кто скажет? Гитлер? Сталин? Черчилль? И они ни черта не знают. Заварили кашу… Что будет, Андрей? Что будет? Летом вроде немец пёр неудержимо, а сейчас забуксовал. Надолго ли? До весны, видать, затишье будет. А там? Они на Урал или наши сюда?

Впервые в разговоре между ними сказал он слово «наши».

– Чего ты допытываешься, Максим? Война идет. Сын твой не спрашивает, воюет.

– Я в его годы тоже не спрашивал.

– А сейчас тем более понять должен – никто на твои вопросы не ответит. Не дискуссии решают, а, как ты говоришь, суровая правда жизни. Она нас и повязала в узел, что не развяжешь. Ты к немцам пойдешь – сына погубишь, он под удар попадет – мне плохо будет. Короче, на войне от войны не спрячешься.

«Не спрячешься, – понимал Максим. – Неужели не уцелеет Костя?» И, обращаясь к богу, в которого никогда не верил, спрашивал тоскливо: «Ну что же делать-то, господи? Что я сделать могу? Скажи, господи, зачем живем? Зачем глупы так и беспомощны? Страдаем зачем?»

Такой разговор происходил между Максимом Пряхиным и Шумовым, пока Константин прятал, устраивал в подземном тайнике Мишку Моргунова.

Но все это было задолго до того, как Максима «брали».

– Как же это происходило? – спросил возбужденный новыми «открытиями» автор.

Огородникова-Шумана не было возле пряхинского дома, когда его окружили немецкие солдаты, однако он хорошо представлял, как проводились подобные операции.

– Зашли они со всех сторон: и со дворов, и с дороги, ну и по команде кинулись, как коршуны, но получили достойный отпор. Пряхин открыл по врагу смертельный пулеметный огонь, можно сказать, косил гитлеровцев. Растерявшиеся фашисты залегли. Я, понятно, тщательно следил за предателем. Вижу, он трусит, стал назад отползать. Ну а мне это на руку…

Огородников чувствовал себя отлично и импровизировал, не задумываясь, насколько правдоподобно говорит.

– Как понимаете, поразить его в спину я не мог, это бы меня раскрыло, а я твердо выполнял указания товарища Шумова. Под огнем я пробрался вперед и, когда предатель оказался сзади, точным выстрелом привел приговор в исполнение…

– По-моему, такой момент стоит вставить в сценарий, – предложил автор.

Моргунов крякнул и достал папиросу. Режиссер нахмурился.

– Вы забыли, Саша, что в сценарии нет человека, работающего в гестапо.

– В самом деле! – воскликнул автор с сожалением.

– Жаль, конечно, что мы не знали многих любопытных вещей, – сказал Сергей Константинович, – но сценарий – государственный документ, и мы не можем переписывать его до бесконечности.

Огородников посмотрел неодобрительно.

– А вы принципиально действуйте! Правду отстаивать нужно, – произнес он назидательно.

Абсурдность происходившего давила на Лаврентьева. Поражала жизнестойкость зла, даже в карикатурном, шутовском проявлении сохраняющего свою мерзкую суть. Почему этот выходец с того света, наказанный, имевший так много времени переосмыслить прожитую жизнь, ничего не понял и ничему не научился? Почему не боится лгать, хотя существуют десятки документов, где его прошлое зафиксировано с пунктуальной точностью? Почему приехал в город, где его особенно легко разоблачить и если не арестовать снова, то выгнать с позором? Зачем ему, наконец, все это? Или он не контролирует уже своих поступков? Но почему, в неуправляемые, они все так же отвратительны, как и в дни его вполне сознательной молодости? Огородников между тем продолжал «вспоминать»:

– Я и теперь, как об этом предателе подумаю, кровь в жилах закипает. Какую девушку сгубил!

О том, что худенькая, невзрачная на его вульгарный вкус девчонка, о которой он в свое время быстро позабыл, – ведь сколько людей прошло через его «место работы» – станет героиней фильма, Огородников вычитал в «Советском экране». А вычитав, принялся вспоминать и кое-что вспомнил.

– Вы помните Лену? – спросил режиссер.

– А как же! Такое на всю жизнь западает.

– Расскажите о ней, пожалуйста.

«Не надо!» – хотел крикнуть Моргунов, а Лаврентьев прервал размышления, готовясь к худшему.

– Расскажу, расскажу обязательно. Конечно, как взяли ее, сразу встал вопрос: девушку нужно выручать. – Именно так понимал Огородников роль советского разведчика. – Но я был всего лишь переводчик… Следовало посоветоваться с товарищем Шумовым.

– Простите, каким образом вы встречались с Шумовым? – перебил автор.

– В целях конспирации, то есть чтобы никто не заподозрил, мы с товарищем Шумовым встречались в театральном буфете.

К горлу Лаврентьева подкатило что-то вроде нервного смеха – совершенно случайно Огородников попал в точку: именно в буфете сам он разыскивал Шумова, чтобы сообщить об аресте Лены.

– В буфете? – усомнился режиссер. – Это уже было во многих картинах.

Из какого-то фильма взял свою выдумку и Огородников, но возразил тут же решительно:

– В буфете многие бывали, и там нас заподозрить не могли, а товарищ Шумов в целях маскировки как бы ухаживал за артисткой.

Вот это на режиссера произвело впечатление. Ему хотелось свести в картине Веру и Шумова, но худсовет решительно воспротивился, заявив, что подобное общение бросит на Шумова тень. А оказалось, что в жизни так и было!

– Ухаживал за Одинцовой?

Но Огородников тоном заправского члена худсовета пресек его вольные предположения:

– В целях маскировки, потому что не мог же товарищ Шумов на самом деле якшаться с фашистской шлюхой.

– Понятно, – вторично отступил режиссер.

– Я зашел в буфет, они как раз там сидели. Ну, я подал знак, и товарищ Шумов ко мне незаметно подошел…

В то время когда Лаврентьев разыскивал Шумова, чтобы рассказать об аресте Лены, Шумов стоял с Верой на крошечной площади, окруженной запущенными особняками, у старинных солнечных часов. Солнце прикрывали полупрозрачные легкие облака, и тень на бронзовой доске смутно колебалась, то обретая четкие грани, то расплываясь, исчезая.

– Когда-то, девчонкой, я любила эти часы, а теперь боюсь.

– Почему?

– Они отмеряют время. Это страшно. Пойдемте лучше вниз, к морю.

Над набережной склонились черные голые ветви деревьев. Одиноко возвышались над гранитной стенкой чугунные причальные тумбы. Вдали, стуча подкованными сапогами, появился немецкий патруль.

– Ваши документы!

Шумов полез в карман, Вера открыла сумочку. Офицер посмотрел бумаги. Улыбнулся Вере:

– Битте, фрейлейн. Я видел вас в театре.

– Данке, – улыбнулась в ответ Вера.

Сапоги простучали мимо.

– Видите, Шумов? Они все-таки цивилизованные люди. Не то что мы. И они не презирают себя. Они знают, что им нужно, а мы только говорим, говорим…

– Вы, кажется, сказали, что я не презираю себя.

– Вы один такой. Вы непохожи на наших… Почему мы такие? Ведь мы с победителями. Мы говорим, что большевики обречены, а сами боимся их. Презираем себя и боимся, что нас повесят или сошлют в Сибирь. Мы и друг друга боимся, хотя нас так мало.

– Я уже говорил, что вы бываете неосторожны, Вера.

– Нет, это вы неосторожны.

– Чем же?

– Опасно быть белой вороной. Я уверена, Сосновский был бы рад уличить вас в чем-нибудь.

– Уверены? Он говорил с вами обо мне?

– Думайте как хотите. Каждый из нас обязан сообщать обо всем подозрительном.

«Неужели это предупреждение? Сосновский поручил ей шпионить за мной? Возможно. И она предупредила? Это большой риск. Почему же она пошла на него? От недомыслия? От наивной убежденности, что высокие покровители оградят ее от Сосновского? Или от искренней симпатии ко мне? Так или иначе, она предупредила…»

– Спасибо.

– Здесь все-таки прохладно, Шумов. Давайте возвращаться.

– По лестнице?

– Да. Мимо часов, которые отобрали еще час нашей жизни.

У часов Вера остановилась. Они действительно притягивали ее, вызывали тревожные мысли. Но на этот раз она отнеслась к часам мягче:

– Они показывают время, только когда светит солнце. Истинное время жизни. Правда? В сумерках время останавливается…

«Бели все пойдет по плану, в момент взрыва еще будет светло, но на эту плиту уже ляжет длинная вечерняя тень», – подумал он.

– Послушайте, Шумов. Мне хочется увидеть вас у себя. С вами хорошо. У меня есть бутылка отличного портвейна. Настоящего, португальского… Зайдемте?

– Охотно.

– Я вам верю.

В тот момент он еще не знал, что зайдет. И не хотел заходить. Ему казалось кощунством, достойным разве что Сосновского, сидеть в ее комнате, пить портвейн, разговаривать и знать, что ему улыбается женщина, которую он завтра убьет.

Обо всем этом Огородников, разумеется, понятия не имел и потому, резко заклеймив Одинцову, он перешел к очередной выдумке о «контактах» с Шумовым.

– По личному заданию товарища Шумова мне удалось поприсутствовать на допросе арестованной девушки. Жуткое это дело, товарищи, когда у тебя на глазах истязают нашего человека, а ты должен, стиснув зубы, молчать и ничем себя не выдать…

– И вы видели? – не выдержал Моргунов. – Вы все это видели? Как ее пытали?

Огородников горестно вздохнул:

– Не знаю даже, смог ли бы я такое перенести… Но судьба избавила меня от этого ужасного кровавого зрелища. На пытках я не присутствовал, потому что пытали в «русской полиции», а мне удалось подключиться, когда фашисты, убедившись, что не сломить им героиню, решили применить иезуитские методы. Стали обещать ей жизнь и свободу, если предаст боевых товарищей… Вместе с гестаповским офицером, звали его Отто… – Огородников посмотрел на Лаврентьева и запнулся. – Фамилию я запамятовал, к сожалению. Молодой он был, но отличался особым усердием, гитлерюгендовский выкормыш… Вот с ним мне и пришлось поехать в тюрьму, и там фашист разыграл гнусную комедию, сочувствие изображал. Но девушка держалась как и подобает настоящей патриотке-комсомолке. На подкуп, конечно, не поддалась. И тогда этот гестаповец еще один ход придумал, решил психологию применить – повезти ее на машине по городу, показать, как жить хорошо, чтобы ослабить ее бдительность…

«А был ли мальчик-то?» – вспомнил Лаврентьев горьковскую фразу. Бесстыдно искаженное в кривом зеркале прошлое – смесь правды, правдоподобия, лжи и фантастики – терзало его, не верилось, что столько прошедших лет не выработали защитной реакции, не притупляют боли, будто все, о чем говорит омерзительный старик, произошло вчера…

– Я, конечно, немедленно доложил товарищу Шумову, и он составил план, как спасти Лену. Решили освободить ее во время поездки по городу. Предполагалось, что в поездке буду участвовать я. Когда наши нападут, я нанесу удар гестаповцу, а потом они и меня легко поранят, а я вроде бы убегу… Но, к глубокому сожалению, товарищи, замысел наш остался невыполненным.

– Почему? – спросила Марина.

– Потому что на войне все предугадать невозможно. – И Огородников поучительно поднял подрагивающий палец. Жест этот вызвал особое отвращение у Лаврентьева. – Фашисты заподозрили опасность и перенесли выезд на другое время, более раннее.

– Ну а после поездки? – спросил автор.

– После ничего уже сделать было невозможно, потому что именно во время поездки палачи и расстреляли Лену.

– И вы присутствовали при этом?

Огородников готов был ответить утвердительно, и были у него в голове сентиментальные необходимые подробности «жестокой расправы», но настойчивый инстинкт заставил снова взглянуть на Лаврентьева и снова померещилось: Отто!

Лаврентьев в упор смотрел на него, и Огородников пробормотал, охваченный беспокойством:

– Не присутствовал. Отстранили меня, заподозрили и отстранили.

И тут же разозлился на себя: «Вот не повезло! Попался… сосед, провалиться ему на этом месте! Просто гипнотизер какой-то. Как гляну на него, теряюсь. А чего теряться? Мало похожих людей, что ли?»

– Подробности я узнал потом.

– Какие подробности? – мучаясь, спросил Моргунов.

– Подробности геройской смерти, – поправился Огородников.

– Расскажите.

– Повезли Лену, значит… Но коварный вражеский план не удался. Девушка держалась твердо. Возили, возили ее палачи, пока не убедились в своем поражении. И тогда расстреляли ее на берегу моря.

– На берегу? – заинтересовался режиссер. – Вы хорошо помните? Именно на берегу?

– Так и было, – сказал Огородников.

«Это уже что-то, – подумал Сергей Константинович. – Не в застенке, нестандартно. Это можно своеобразно решить».

– Я помню, палачи хвалились, что перед смертью заставили девушку цветов нарвать. Издевались. Говорят: нарви себе на могилу!

Эта подробность почти для всех прозвучала убедительно. Только Моргунов не знал, верить или нет, и смотрел на Лаврентьева с немым вопросом: неужели опять врет? Но Лаврентьев чуть повел головой: не врет. Ему хотелось, чтобы Моргунов именно так представил последний миг Лены, не в душегубке и не во рву, отрытом смертниками, а на морском откосе, прижимающей к груди осенние цветы.

И она в самом деле сжимала мертвыми пальцами сухой букетик, только пуля поразила ее не в грудь, а в спину. Одна пуля, но прямо в сердце.

«Больше не выдержу», – понял Лаврентьев и, пользуясь правом постороннего, вышел из режиссерского номера. Ему показалось, что уход его не привлек внимания. И это было верно в отношении большинства собравшихся. Только Огородников заметил и обрадовался. И заметила Марина.

Через несколько минут она постучала к Лаврентьеву:

– Можно к вам?

– Разумеется. Но почему вы сбежали?

– Я смотрела, как вы уходили. Будто из грязи выбирались. Это же все ложь, то, что он говорил, ложь? Я чувствовала это. Прямо кожей ощущала. От этого Огородникова исходит что-то отвратительное, правда?

– Пожалуй.

– Вы так спокойно говорите! Он же преступник!

Лаврентьев провел пальцами по влажному лбу.

– Он уже получил свое, во-первых, а во-вторых, Марина, вовсе я не спокойно говорю. В свое время меня научили не выходить из себя.

– Скажите, кто вы?

– Сейчас обыкновенный преподаватель. А в прошлом… так сложились обстоятельства, что пришлось быть свидетелем… многого.

– Вы засекречены, я понимаю… И не можете его разоблачить?

– Он сам себя разоблачит. Вот вы уже знаете…

– Я? Я на таких типов чутье имею.

– Это хорошо, – сказал Лаврентьев серьезно.

– Но это я! А другие? Посмотрите, как на него режиссер уставился! «Присаживайтесь, расскажите, пожалуйста…» – передразнила она Сергея Константиновича. – А автор?

– Вы и автора не жалуете?

– Пошляк.

– За что так строго?

– Предлагал угостить шампанским. Дома. И сообщил, что жена в отъезде.

– Бедная вы моя красивая девушка, – посочувствовал Лаврентьев. – Нет вам спокойной жизни.

– Нету, – согласилась она. – Такие все дураки. И говорят одно и то же. А когда говорят, лица у всех дурацкие становятся. Совсем одинаковые. Меня ужасно злит, что я привожу людей в дурацкое состояние.

– Не кокетничайте, Марина, и не хвастайтесь победами.

– Что вы! Я очень серьезно. Женщина должна вдохновлять, а я оболваниваю. Или сама такая пустышка, что одним оболтусам нравлюсь? Не пойму. Правда. Я вам не вру ни капельки.

Лаврентьев невольно улыбнулся. Он был рад, что Марина своей болтовней отдаляет тот тяжкий час, когда он останется один. Нет, даже не один, а с этим Шуманом… Но передышка оказалась совсем короткой.

– В вас есть такое, что необходимо женщине. По-моему, вы можете защитить, спасти…

– Замолчите, Марина!

– Почему вы крикнули? Вам неприятно меня слушать?

Лаврентьев взял себя в руки. Сказал обычно:

– Я отношусь к тому сорту людей, которые терпеть не могут комплиментов.

– Какой же это комплимент? Это мое впечатление.

– Впечатление может и подвести. На самом деле я просто пожилой человек и, к сожалению, уже не могу прийти в то блаженное и прекрасное состояние, которое вы называете дурацким.

Она посмотрела внимательно:

– Вы тоже кокетничаете?

Он покачал головой.

– Ужасно, если вы говорите всерьез. Я наблюдала, как вы спускаетесь по лестнице – так красиво, легко и достойно. Я далее подумала: вот бы поехать с таким человеком на модный курорт и идти вместе по какой-нибудь набережной, чтобы все на нас пялились.

– И смеялись?

– Ну уж! Их бы трясло от зависти. Мы бы замечательно смотрелись. Я ведь тоже красивая. И все бы понимали, что я вас люблю и вас есть за что любить.

– Изумительно. Приглашаю вас на набережную.

– Вы шутите, а я серьезно. То есть не в буквальном смысле, а по идее. Хочется полюбить кого-нибудь умного и сильного, чтобы он мог положить руку на голову, потрепать и сказать: «Дурочка ты моя…» А кругом одни собаки. Есть у меня один… ну, любовь моя, что ли… отношения сложные, запутанные… Мрак! Я его то люблю, то жалею, то презираю… Он из Саратова сам. Я так и называю это – саратовские страдания. Смешно?

Он поднял руку и положил ладонь на ее мягкие, чуть пахнущие шампунем рассыпающиеся волосы.

– Вы не дурочка, Марина, хоть и болтаете бог знает что.

Она мягко, будто заставляя себя, отстранилась, присела на краешек дивана, достала из сумки сигарету.

– Не понимаю, почему у вас не сложилась личная жизнь.

– Не сложилась?

– Вы так сказали, когда пожелали мне поймать золотую рыбку. Помните? Почему?

– Война…

– После войны прошло так много времени!

– В самом деле? Это для вас…

Он мог бы пояснить свою мысль, добавить, что для него время пробежало ненужно и незаметно, однако это, в свою очередь, потребовало бы новых разъяснений, и Лаврентьев больше ничего не сказал.

И она, не в первый уже раз натолкнувшись на глухую ограждающую его стену, оставила попытку прорваться, проникнуть.

– Простите, – сказала она.

Он развел руками.

В коридоре рядом зашумели, задвигались люди. Стало слышно, как провожают Огородникова.

Марина поднялась рывком. Шагнула к двери. «Подождите!» – хотел сказать Лаврентьев, но не успел. Она выскочила из номера.

Лаврентьев шагнул следом. Огородникова уже не было, возле двери стояли Моргунов и Сергей Константинович, который строго выговаривал актрисе:

– Я недоволен вами, Марина.

– Почему? – спросила она резко, с вызовом.

– У нас происходил серьезный деловой разговор, а вы ушли. Я вас не понимаю. Вы ведь сюда работать приехали, не так ли?

– А я не понимаю вас!

– Это еще что! – вспыхнул режиссер, в котором всколыхнулась личная враждебность к молодым актрисам. – Почему вы со мной так разговариваете?

– Как именно?

– В недопустимой, грубой форме!

– А почему вы в такой заискивающей, вежливой форме разговариваете с предателем?

– Я запрещаю разговаривать со мной подобным образом! – выкрикнул режиссер, покраснев. – Вы даже не актриса. Вы девчонка. Я завтра же отправлю вас в Москву.

– Не угрожайте мне! Я актриса. Я знаю. Я все равно буду играть, если не у вас, то в другой картине, в театре…

– Прекратите, Марина! – вмешалась Светлана. – Стыдно устраивать скандалы в гостиницах. Это и знаменитых актрис не украшает. Идите к себе, успокойтесь.

– Спокойной ночи!

Марина круто повернулась и пошла по коридору, громко стуча «платформами».

– Сумасшедшая, просто сумасшедшая! – обескуражено произнес режиссер. – Где вы ее откопали, Светлана? В психиатрической клинике? Нам нужна другая актриса. С этой я работать не могу.

И он, разгневанный, удалился в номер, захлопнув дверь перед носом поспешившей было следом Светланы.

Лаврентьев и Моргунов остались вдвоем.

– Я всегда беру в дорогу немного коньяку. На случай, если в полете сосуды прижмет. Не хотите рюмочку? – предложил Лаврентьев.

– С удовольствием.

Они зашли в номер. Лаврентьев достал из чемоданчика плоскую, похожую на флягу бутылку.

– Прошу.

– Хороший коньяк, – похвалил Моргунов. – Вы в самом деле рассказали ей?… Этой девушке…

– Нет. Не все, точнее. Ее насмешило, что такой жалкий старик выдает себя за гестаповца. Она ведь видела их только в кино. Молодыми. А я сказал, что он не врет. Вот и все.

– Кто же он на самом деле?

– Переводчик. Тогда назывался Шуман. Из фольксдойчей.

– Уверен, что нашим он не помогал.

– Конечно, нет.

– Зачем же вы меня сдержали? Я бы его…

– Как Тюрина? – спросил Лаврентьев.

Моргунов не ответил.

– Как вам удалось заманить его в подвал?

– Просто. Он крутился возле дома, выслеживал…

Было, конечно, непросто. Они искали друг друга, чтобы убить, и победил в этой смертельной охоте Мишка. Но не убил, а оглушил только. Он считал, что Тюрин не заслужил легкой смерти. И еще не хотел, чтобы смерть эту видел Воздвиженский.

Возни в подвале Воздвиженский не слышал.

С тех пор как три дня назад ему сообщили о гибели Лены, он не выходил из дому, ничего не ел и лежал все время на большом кожаном диване в полной темноте, закрыв ставни и опустив плотные шторы. Он думал, что умрет сразу, но смерть медлила, продлевая страдания. Иногда казалось, что желанный конец наступает, но приходило лишь кратковременное полубредовое забытье.

Он встал, покачнулся от слабости, постоял минуту, собирая последние силы, необходимые, чтобы довершить оставшееся на его долю в этом мире, опустил руку в карман халата и прикоснулся к зажигалке, подаренной немецким офицером, недели две прожившим на квартире у Воздвиженских. Прикосновение пронзило его новой болью. «Может быть, Лену… жгли…» Он отбросил зажигалку и, сделав два-три трудных шага в темноте, опустился на колени и стал искать на ощупь в нижнем ящике комода коробок со спичками, припасенный на самый крайний случай, который теперь и пришел. Ослабевшими пальцами профессор достал коробок, но первая спичка не зажглась, сломалась. Воздвиженский огорчился, но вспомнил, что беречь спички больше не нужно, и, достав вторую, зажег фарфоровую керосиновую лампу. С этой лампой он вышел в прихожую, чтобы отвязать обычно висевшую там бельевую веревку.

Однако веревки на месте не оказалось. В недоумении Воздвиженский рассматривал обрезанные ножом концы. Он не знал, что веревка понадобилась Мишке. Потом потрогал пояс халата – не заменит ли он веревку? В эту минуту в дверь негромко постучали. Воздвиженский вздрогнул: «Кто это? Зачем? Кто хочет мне помешать?» Но тут же подумалось, что помешать уже никто не может, и он подошел к двери и откинул щеколду.

Еще до того как дверь отворилась, Мишка услышал шарканье и обрадовался, что старик на ногах и не придется шуметь, чтобы достучаться. Эта небольшая практическая удача немного подбодрила его, укрепила решимость довести задуманное до конца.

– Это я, Роман Константинович, – прошептал он.

Воздвиженский всмотрелся. «Кажется, это тот самый мальчишка, что вовлек Лену… Зачем он здесь? Ах да… Я должен простить его. Конечно. Как и я, он не ведал, что творил. Мы оба погубили ее…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю