Текст книги "Взрыв"
Автор книги: Павел Шестаков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Но если само предприятие и вызывало у ряда лиц сомнения и нарекания, то руководитель его практически недругов не имел и пользовался как в высших сферах, так и среди подчиненных авторитетом и уважением, чему немало способствовало и то, что в годы войны Михаил Васильевич был подпольщиком, человеком, сопричастным к героической борьбе, и его прошлое ценилось – он состоял в различных обществах и секциях и, хоть и не очень часто, в силу служебной занятости, выступал с воспоминаниями перед молодежью.
Конечно, почет и уважение пришли не сразу. Ведь когда кончилась война, Михаил Моргунов был совсем еще молодым парнем. После освобождения города он ушел в действующую армию и успел немного повоевать на фронте, а демобилизовавшись, поступил в институт, однако военными заслугами среди студентов не выделялся, потому что в те годы людей отличившихся и заслуженных было очень много. Да и к истории местного подполья отношение было осторожное и недоверчивое, правда ждала своего часа, как ждали восстановления и обожженные стены взорванного театра.
О событии этом в свое время лаконично сообщило Совинформбюро: «Горит земля под ногами захватчиков. В оккупированном врагом Н-ске патриоты взорвали здание театра. Взрывом уничтожены сотни фашистов». Никаких имен при этом названо не было, и некоторые из недоверчивых вопреки прямому смыслу сообщения даже поговаривали, что взрыв произошел случайно. Потом пошли еще более нелепые слухи о какой-то самодеятельной группе чуть ли не анархистского толка, ставившей сомнительные политические цели. Наконец слухи обросли домыслами о предателях и провокаторах…
Однако время взяло свое, стали доступными недавно еще секретные документы, и вот однажды в большой центральной газете появился очерк, решительно рассеявший сомнения скептиков и перестраховщиков, – взрыв театра, заминированного заранее, еще до отступления наших войск, осуществил Андрей Шумов, советский офицер-чекист, специально присланный в город и героически погибший при выполнении задания. Газета напечатала и фотографию Шумова в гимнастерке с двумя шпалами в петлицах. Сообщалось также, что Шумов был местным уроженцем, участником красного подполья в годы гражданской войны и действовал против фашистов совместно с боевой группой, руководимой советским летчиком, бежавшим из лагеря военнопленных. Члены этой группы провели ряд смелых операций, в том числе казнили бургомистра, бывшего белогвардейца и гитлеровского прислужника. К сожалению, группа была раскрыта и уничтожена гестапо, но память о героях, писал автор очерка, должна жить и быть достойно увековечена земляками…
Статья произвела в городе, где не было человека, не слыхавшего о взрыве, большое впечатление. Возник вопрос, почему же замалчивался подвиг подпольщиков? И выяснилось, что сомнения породило анонимное письмо, в котором утверждалось, что летчик Константин Пряхин якобы дезертировал из Красной Армии и сделал это с помощью отца, Максима Пряхина, исключенного за антипартийную деятельность из рядов ВКП(б). А так как Шумов жил одно время на квартире у Пряхиных, то какая-то тень, по мнению чересчур осторожных людей, падала и на него, и лишь вмешательство советских органов помогло поставить все на свои места и сорвало наконец завесу, долго скрывавшую правду о деятельности подполья.
В статье были лишь две неточности: Константин Пряхин никогда не находился в немецком плену, и не все члены подпольной группы погибли, как полагал автор. Один из них, Михаил Моргунов, был жив, жил и работал в городе, но прошлые заслуги афишировать не был склонен. «Открытие» Моргунова тоже стало своего рода сенсацией, на этот раз на страницах местных газет.
Нужно сказать, Михаил Васильевич, оказавшись в центре внимания, поначалу к новому своему положению отнесся крайне сдержанно – роль свою в подполье сравнительно с другими, не говоря уже о Шумове, Моргунов оценивал весьма скромно и не видел особых оснований красоваться на пионерских торжественных сборах с галстуком, повязанным под аплодисменты робкими мальчишескими руками. Была и другая причина, но этим он не делился ни с кем…
Обстоятельства, однако, оказались сильнее. К очередной военной годовщине Моргунов был награжден орденом. Награда была не самая высокая и получена вполне заслуженно. А вскоре произошло и выдвижение на должность директора. Отказываться от официально признанных заслуг стало неудобным, и Михаил Васильевич отступил постепенно, не возражал больше против участия в почетных мероприятиях и согласился время от времени выступать и встречаться. Стал он фактически и консультантом автора сценария, с одним, правда, непременным условием – чтобы о самом Моргунове в сценарии не было ни слова. Автор Саша счел условие проявлением исключительной щепетильности и выполнять вначале не собирался, но режиссер, подумав, сказал, что принять условие нужно.
– А что нам, собственно, даст этот подросток? – спросил он, мысля строго профессионально. – У нас в центре – Шумов, Константин, девочка-героиня… Я хочу выделить людей необычных. Нет, на проходных персонажей распыляться не будем!
Таким образом, места в сценарии Моргунову не нашлось, и автор чувствовал перед ним значительную неловкость, не веря, что Михаил Васильевич действительно доволен «самоустранением». Стесняясь, он начал даже избегать его, но после приезда в город киногруппы это стало невозможно, и в тот вечер, когда режиссер с коллегами позволили себе немного «расслабиться», автор позвонил Моргунову:
– Здравствуйте, Михаил Васильевич!…
– Приветствую, Саша, – узнал его голос Моргунов. – Давненько тебя не слыхал.
Автору стало стыдно.
– Знаете, что такое кино? Кошмар! Пока всё согласуют и утвердят… – начал он, повторяя жалобы режиссера, и Моргунов, знакомый с муками согласований и утверждений, хотя и в иной сфере, принял его версию.
– Представляю, – сказал он. – Но, кажется, утряслось? Я читал в «Вечерке», целая команда в город прибыла.
И снова Саша устыдился.
– Приехали, Михаил Васильевич. Устраиваются еще. У них одной техники целый состав. Лихатваген, камерваген, суперкран, – щегольнул он недавно освоенными словами. – Но мне хотелось бы обязательно познакомить вас с Сергеем Константиновичем.
– А нужно ли? – спросил Моргунов.
– Ну как же! Как же! Вы непосредственный участник…
– Мы уже говорили о моем участии, – прервал Михаил Васильевич. – Ты договор-то наш выполнил?
– Я выполнил наш договор, Михаил Васильевич, – подтвердил Саша, ожидая разочарования Моргунова. – Но условие ваше считаю все-таки странным. Ваша скромность…
– Не в скромности дело, – снова перебил Моргунов недовольным, как показалось Саше, тоном. – Дело не в скромности, а в правде жизни. Правду нужно показывать. Настоящих героев. Сейчас, знаешь, и так много пришей-пристебаев появилось. Чем война дальше, тем участников больше… Как грибы растут.
– Все-таки я считаю, что режиссеру необходимо повидаться с вами.
– Это можно, – согласился Моргунов. – Хотя, что знал, я тебе рассказал… – Он сделал паузу, потому что хотел подчеркнуть «все рассказал», но вместо этого твердого добавил неопределенно: – Что еще расскажешь?…
Такой разговор происходил между Сашей и Моргуновым в то время, как режиссер из своего номера настойчиво звонил Саше и наконец дозвонился, после чего Саша помчался в гостиницу, чтобы познакомиться с настоящей киноактрисой, и по пути утешил себя мыслью, что точки зрения Моргунова и режиссера на задачи картины, в сущности, очень близки и, в конце концов, это его, то есть Моргунова, личное дело, как оценивать свою роль и участие в давно минувших событиях…
А Моргунов тем временем, думая о своем, отвечал забеспокоившейся жене:
– На исполкоме нас завтра слушают…
Но к исполкому готовиться не собирался, потому что знал, что там все пройдет нормально, а, присев к письменному столу, открыл нижний ящик и достал небольшую пачку листков, соединенных канцелярской скрепкой. Это был текст его выступления о героях подполья.
Конечно, выступая, Михаил Васильевич практически никогда в этот текст-подсказку не заглядывал, однако такой уж существовал порядок – отпечатанный текст был своего рода утвержденным документом, хотя утверждавшие его люди знали о событиях, изложенных в тексте, гораздо меньше Моргунова, а то и совсем ничего не знали. Текст был лаконичен и не блистал стилем, но все-таки фиксировал главное и обязательное, признанное бесспорным, и Михаил Васильевич, раскрыв перед собой отпечатанные на машинке хорошо знакомые строчки, начал их внимательно перечитывать.
«…Дерзкая операция, которая привела к уничтожению палача-бургомистра, утверждавшего своей подписью списки отправляемых на казнь патриотов, повергла оккупантов в панику. Гестапо предприняло самые активные меры для ликвидации подполья…»
Все это соответствовало действительности. Только насчет паники было, пожалуй, сильно сказано. Немецкие власти, в сущности, недолюбливали бургомистра, человека по происхождению чуждого не только тому подонческому кругу, на который они опирались в городе, но и наряженным в хорошо подогнанные мундиры выходцам из полуплебса, что заправляли в гестапо и СД. Потеря, с их точки зрения, была невелика, и паники, конечно, не было, но и потерпеть такого оккупанты, разумеется, не могли, и меры были в самом деле приняты энергичные.
«…С помощью служившего в зондеркоманде карателя Тюрина фашистам удалось схватить Лену Воздвиженскую. Юная подпольщица героически перенесла нечеловеческие пытки и погибла в гестаповском застенке, не назвав врагу ни одного имени товарищей по оружию…»
Моргунов пропустил несколько абзацев.
«…Фашистскому наймиту не удалось избежать справедливого возмездия. Гестаповский выкормыш Тюрин был схвачен патриотами и казнен…»
Подробности возмездия вызывали обычно любопытство и интерес, особенно у подростков. Но именно в этом месте своих выступлений Моргунов держался текста почти дословно и на вопросы о том, как был казнен предатель, отвечал коротко:
– Война, ребята, вещь жестокая, и всего, что на ней происходило, в подробностях не расскажешь. Главное, что покарали мы этого человека заслуженно. И точка.
Труднее пришлось с автором сценария. Оставить заслуженную кару за кадром, Михаил Васильевич понимал, – решение не самое лучшее, зритель должен был воочию убедиться, как восторжествовала справедливость, однако все-таки сказал Саше:
– А не будет ли это, как говорится, натурализмом, а?
– Есть натурализм, а есть высшая правда искусства, которая натурализма не боится, – объяснил Саша Михаилу Васильевичу несколько туманно, потому что и сам плохо представлял себе, где эта высшая правда, а чего и в самом деле показывать не стоит.
Моргунов вздохнул. На самом деле его сдерживало вовсе не опасение, что Саша с режиссером слишком густо зальют экран той яркой жидкостью, что хранится в бутылочке у ассистента по реквизиту и имитирует кровь. Другое его сдерживало…
– Видишь ли, Саша… Как я понимаю, твой сценарий не на строго документальной основе строится?
– Конечно. Есть и обобщения.
– Другими словами, домысливаешь?
– Да, но…
– Понимаю. Не вранье это.
– В тех случаях, когда не хватает материала…
– Конечно, конечно. Но и материал материалу рознь.
Саша не понял.
– Как тебе объяснить?… Должны мы молодежь искусством воспитывать?
– Конечно.
– Вот-вот. А искусство вещь обоюдоострая. Может и пользу принести, а может и наоборот. В смысле, повредить… Вон даже Образцов по телевизору рассказывал, как они строго репертуар подбирают. Чтобы детвору не перепугать зря.
– Но мы же не для детей картину делаем!
– Понятно. Но смотрят-то все… Да я, собственно, не о детях хотел, а обо всех, кто войны не видел, будь она проклята. Истинное мужество показывать надо, а как подонка убивают… зачем, Саша?
– Правда искусства…
– Вот за ней и иди, за этой правдой. Придумай сам, Саша, как могло быть. Чтобы правде искусство соответствовало, а не ужасу тому, что был…
– Но вы меня сориентируйте. Вы, наверно, больше знаете…
– Знаю, Саша. Потому, извини, и не хочу рассказывать. Мне этим заниматься пришлось.
– Вам?
– Мне. А так как у нас уговор, что меня в твоем произведении не будет, то и придется тебе, как говорится, нажать на фантазию. А точнее, на художественный домысел. Покажи, как свершился справедливый суд, а подробности не смакуй. Излишества тут ни к чему. Договорились?
И Саша согласился, отчасти потому, что не мог представить себе, как этот толстый, спокойный и добродушный с виду человек убивает другого, пусть самого отвратительного человека, да еще при обстоятельствах, о которых он и через тридцать лет не хочет вспоминать.
Но Моргунов не сказал, что он убил Тюрина. Он сказал: «Мне этим заниматься пришлось». Так оно и было. Он сделал все, чтобы лишить жизни Тюрина, однако оборвал эту жизнь не он… Но чтобы Саша смог понять все, что произошло тогда в подвале дома Воздвиженского, Моргунов должен был рассказать ему слишком многое, начиная со дня, который он и сам не помнил, потому что убежденно считал, что не было дня, в который он познакомился с Леной, он знал ее всегда и всегда любил…
Однако такой день был. Вскоре после того как их бросил отец и семье пришлось туго, мать стала ходить к профессору помогать по хозяйству и однажды притащила с собой крепкого пятилетнего бутуза, которого не с кем было оставить дома.
– Можно, Роман Константинович, Мишка мой на кухне посидит? Он тихий.
– Зачем же на кухне? Пусть идет в гостиную. Поиграет с Леночкой.
И Мишка вошел в большую комнату с не виданными никогда вещами и замер. Больше всего его поразила модель многомачтового парусника с блестящими бронзовыми якорями и сложными переплетениями такелажа. Он уставился на это чудо и долго не замечал сидевшую на ковре худенькую девочку с огромной книжкой на коленях, которая, как он узнал потом, называлась «Жизнь животных».
– Познакомься, пожалуйста, с мальчиком, Лена. Он сын тети Любы.
Девочка сняла с коленей книгу, поднялась и сказала:
– Здравствуй, мальчик. Как тебя зовут?
Мишка молчал, насупившись. Он не был нелюдимым, но не сразу ориентировался в новой, незнакомой обстановке.
– Миша его звать, Леночка, Миша, – сказала мать.
– Поиграйте вместе, дети.
И профессор положил им руки на головы и чуть-чуть подтолкнул друг к другу.
Мишка сделал шаг вперед и ткнул пальцем в открытую книгу:
– Что это?
– Это жираф. Он живет в Африке.
– А ты знаешь, да?
– Так написано в книге.
– А ты читать умеешь, да?
– Я умею только большие буквы. Книгу мне читает папа.
– А кто твой папа?
– Да вон же он! – Девочка указала пальцем на дверь, в которую вышли профессор и Мишкина мать.
– Какой же это папа?! Это дедушка.
– Нет, это мой папа.
– А наш папка сбежал, – сообщил Мишка.
– Разве папа может сбежать?
– Мамка так говорит. А твоя мамка где?
– Моя мама уехала.
– Куда уехала?
– На стройку. Она строитель. Она очень долго не возвращается.
– А ты ждешь?
– Конечно. Ведь у всех есть мамы.
– А отцы не у всех, – по-взрослому сказал Мишка, и дети помолчали, почувствовав в эту минуту впервые симпатию друг к другу, сблизившиеся общей бедой.
Потом она принесла кубики с большими нарисованными на них буквами и сложила из них слово.
– Видишь?
– Что это?
– Твое имя – Миша. – Она быстро перемешала кубики. – А ну-ка сложи сам!
Мишка не смог.
– Ну что ты! Это же легко. Смотри!
И снова сложила: МИША.
Он попыхтел и собрал: М, Н, Ш и А. Она засмеялась:
– Перепутал, перепутал!
На громкий голос вошла мать, спросила беспокойно:
– Ты что натворил, Мишка?
– Мы буквы учим.
– Смотрите, Роман Константинович, – позвала мать. – Ваша Леночка моего читать учит.
– Вот и зря, – не одобрил профессор. – В детстве больше играть нужно. Но что поделаешь, Леночка комнатный ребенок. Вы, Люба, приводите своего мальчика почаще. Я буду рад, если они подружатся…
Этого дня и этих слов Моргунов не помнил. Ему казалось, что они дружили всегда до той минуты, когда он видел ее в последний раз, не понимая еще, что этот раз последний, и не зная, что ей осталось прожить на свете недолгие, полные ужаса дни, а ему – благополучные десятилетия.
Они дружили и считались друзьями, хотя все знали, что это не простая дружба, а настоящая и счастливая любовь. И хотя им никогда не пришлось сказать друг другу об этом, они тоже знали, что любят друг друга. Мишка – с того дня, как в школьном драмкружке решили поставить «Ромео и Джульетту»…
Затеял это новый руководитель кружка, седой, взлохмаченный человек, провинциальный актер, из тех, что всю жизнь свято верят в свое скромное призвание и дорожат дарованной судьбой «божьей искрой», так и не разгоревшейся в яркий пламень. Он тяготел к классике и вдохновенно рассказывал кружковцам о высокой поэзии Шекспира. Поставить печальную повесть о юных влюбленных решили единогласно и так же дружно согласились с предложением, чтобы Джульетту играла Лена. Лена была признанной школьной «премьершей» и мечтала о настоящей сцене.
– А Мишка Моргунов Ромео сыграет, – крикнул кто-то.
В общем-то это не было шуткой. Во-первых, Мишка был не из тех ребят, над которыми разрешалось безнаказанно подшучивать, а во-вторых, он и сам играл в драмкружке, вступил вслед за Леной и вполне сносно играл. Но от роли Ромео Мишка отказался наотрез. Отказался потому, что вдруг понял: ему придется выйти на сцену и рассказать всем, что такое в его жизни Лена. А это была уже не игра, не самодеятельность, а нечто иное, что он так осторожно берег в душе, в чем и себе-то не до конца признавался, а тут выйди и скажи всем…
Тогда у них произошла единственная в жизни размолвка.
– Не буду, – повторял он упрямо, не давая никаких объяснений, и Лена, увлеченная своей ролью, не могла понять, как это Мишка отказывается играть великого Шекспира.
– Просто трусишь, – наконец сказала она огорченно, не замечая его переживаний.
– Я трус? – возмутился он, хотя Лена имела в виду совсем другое.
Но в Мишке проснулся инстинкт его окраинных сверстников, которые привыкли доказывать храбрость всегда одинаково – презрением к физической боли.
– Я трус?
– Конечно.
И она не успела ничего понять, как алый фонтанчик взметнулся над Мишкиной рукой. Это он стремительно полоснул себя перочинным ножом и попал на вену.
– Сумасшедший!
Хорошо, что в те годы много занимались военной подготовкой, и даже хрупкая Лена умела быстро перехватить жгутом раненую руку.
А «Ромео и Джульетту» так и не поставили. Пока искали Ромео, директор школы и завуч посоветовались и решили, что идея неактуальна, коллективу нужнее современная боевая пьеса. Такая пьеса нашлась, и Мишка успешно сыграл в ней красного матроса, который кричал разоблаченному белогвардейцу: «Золотые погоны снял, а золотой портсигар оставил? Шкура!» Выходило очень убедительно, Мишке дружно хлопали, даже Лена хвалила, с оговоркой, правда:
– Ты только не таращь глаза, ладно?
Так до войны они и не успели сказать друг другу главных слов. Были еще очень молоды, и казалось, что впереди все и все они успеют; но пришла война, которая для одних сметает преграды, делает возможным и доступным то, что вчера еще представлялось немыслимым, а для других становится суровым стражем и судьей каждого поступка. Такими оказались и Мишка с Леной. С полудетским максимализмом они сопоставляли свое чувство с обрушившимися на страну испытаниями и стыдились своего счастья, откладывая признание на то время, когда счастье станет доступным каждому…
Конечно, Мишка мечтал о фронте, хотел убежать в армию, и Лена не смела его отговаривать. Решили только дождаться шестнадцатилетия, и тогда-то, рослый Мишка был уверен, он выдаст себя за восемнадцатилетнего. В эти дни немцы и прорвали фронт.
Мишка прибежал к Воздвиженским. Бежал в страхе, что Лену уже не застанет. Но в большом доме было, как всегда, тихо. Вещи стояли по местам, и ничто не указывало на торопливые сборы в дорогу.
– Папа решил не эвакуироваться, – пояснила Лена отсутствующим голосом, по которому невозможно было определить, как она относится к этому решению.
– Как же так?
– Думаю, что уже поздно, – сказал профессор.
В наступившем молчании можно было ясно различить, что канонада доносится не с запада, а с северо-востока.
Эта ночь, между уходом наших войск и вступлением в город немцев, когда захмелевший Константин Пряхин крепко спал на отцовском диване, а отец его сидел за столом в тяжком раздумье, обхватив голову руками, когда не ведавший еще об уготованной ему участи палача Жорка Тюрин с беспокойством выглядывал в открытое госпитальное окно, прислушиваясь к тревожному движению на улицах, когда профессор Воздвиженский в сотый раз мерил свой кабинет шагами, не зная, что совершил непоправимую ошибку, эта ночь была прекрасной летней южной ночью. В саду Воздвиженских сладко пахли дождавшиеся прохлады цветы, ветерок с моря нес живительную свежесть, свет огромной полной луны проникал сквозь ветки деревьев, образуя на земле сказочные ажурные тени. Этой ночью Мишка и Лена сидели рядом на скамейке в саду, впервые в жизни вдвоем так поздно ночью, и говорили о самом важном – о том, как теперь жить…
– Ты еще мог бы уйти.
– А ты?
– Я не могу бросить папу. Он стал часто болеть…
Она не подозревала, что Воздвиженский остался в городе только ради нее.
– Я буду помогать вам.
– Ты же так рвался на фронт!
– Фронт теперь везде. Что мы, сидеть сложа руки будем?
– Нет, конечно. Пусть они не думают, что мы покоримся.
– Нужно создавать отряд.
– Главное, люди…
– Люди найдутся, – сказал он уверенно.
– А оружие?
– А немцы зачем?
Так просто было решено все, и решено непоколебимо, хотя и люди и оружие нашлись не сразу, а когда сошелся Мишка с Константином, который был кумиром уличных подростков и теперь подбирал надежных ребят из тех, что недавно восторженно рассматривали красные кубики на его голубых петлицах…
Но и, приняв решение, они не знали и не могли знать, что их ждет, и Лена, вдыхая ароматный воздух этой обманчиво безмятежной ночи, сказала:
– Как хорошо, Миша, правда?
С тех пор он не мог слышать запаха распускающихся ночью табаков и радовался, что теперь их не сажают вокруг новых больших домов…
И еще одна встреча в этом же саду терзала память Моргунова. Никаких цветов тогда уже не было, луна будто бежала, пробиваясь сквозь облака, которые на самом деле спешили, мчались сами, гонимые осенним ветром, и луна то проваливалась в них, то снова появлялась над обнажившимся садом, и тени деревьев казались не сказочными и ажурными, а напоминали старую выброшенную рыбацкую сеть, рваную, истлевающую на прибрежном песке…
– Я так рада тебя видеть.
Он осторожно положил руку на ее плечо, прикрытое стареньким школьным пальтишком.
– Как дома?
– Папа очень подавлен. Он догадывается… Я боюсь за него.
– Когда наши вернутся, он будет гордиться тобой.
– Миш?
– Что?
– Скажи, война кончится? – спросила она неожиданно.
– Еще бы!
У него было бодрое, уверенное настроение. После казни бургомистра ими восхищались, и Мишка чувствовал себя героем, неуловимым мстителем, хотя все самое опасное сделал Константин.
– И мы еще пойдем в школу?
Вот об этом он думал меньше всего. Школа осталась в каком-то невероятно далеком прошлом, плюсквамперфектум, как говорили на уроках немецкого языка. Ну зачем ему школа? Но он не хотел огорчать ее:
– Конечно. И будем танцевать на выпускном вечере.
– Танцевать?
Наверно, ее томили предчувствия.
– Полька-бабочка. Прошу! – Мишка протянул руки.
– Сумасшедший!
– Тогда вальс.
Она улыбнулась, и он был счастлив.
– Только тихонечко.
Они бесшумно закружились на каменной дорожке.
– Ой!
Ее каблук попал в щель между каменными плитами и сломался.
– Минуточку. Без паники. Делаем – раз…
Мишка попытался кулаком прибить каблук к подошве, но из этого ничего не вышло.
– Какая обида, – сказала она, – мы уже променяли на продукты все, что можно.
– Не огорчайся, я на толкучке одного типа знаю. У него такие туфельки достать можно…
– Ну что ты!
А его уже захватила идея. Он вдруг вспомнил, что никогда не делал ей подарков. Ведь они просто дружили… А это будет настоящий «взрослый» подарок. И он знал, где его раздобыть, потому что часто бывал на барахолке, выполняя поручения Константина. Но как мог обыкновенный шестнадцатилетний советский паренек Мишка Моргунов даже в то леденящее душу время, когда на глазах беспредельно расширились возможности зла, как мог этот честный, порядочный, нормальный вчерашний мальчишка представить себе, что другой, почти ровесник ему, парень, который ничем внешне не отличается от остальных людей, торгует вещами, с которых в самом буквальном смысле смывает человеческую кровь?
Но сколько бы ни приводил себе этот убедительный довод Мишка, а потом всю свою жизнь Михаил Васильевич Моргунов, логика его не могла ни успокоить, ни оправдать в собственных глазах, и потому никогда и никому не рассказывал он о том, что произошло после его легкомысленного решения подарить Лене туфли, и по этой же причине настоял он, чтобы автор Саша ни в коем случае не включал его в сценарий, ибо правду рассказать ему не мог, а ко лжи всегда относился с брезгливостью…
Споры, которые так лихорадили киногруппу из-за суперкрана и связанного с ним начала съемок, разрешились бескровно, без престижного ущерба для обеих сторон. В самый разгар дружеского общения, которое завершило нервный и жаркий день, в гостиницу пришла телеграмма с известием, что занятая на других съемках актриса, игравшая роль фашистской приспешницы-певички, может на два дня отлучиться из своей киногруппы и прилететь в город, причем возможность эта исключительная и ее необходимо обязательно реализовать.
– Это выход. Прекрасно! – объявил режиссер.
– Не прекрасно, но выход, – согласился Базилевич.
– Почему же – не прекрасно? – спросил режиссер, хотя отлично знал точку зрения директора, считавшего, что в городе достаточно снять фасад местного театра, а само выступление целесообразнее снимать в Москве.
– Я вам такой зальчик отыщу, что пальчики оближете, – говорил Базилевич.
– Оставьте, пожалуйста, свою шашлычную терминологию, – отверг Сергей Константинович предложение директора. – Мне нужен не «зальчик», а зал, этот зал. И никакой другой.
– Но ведь этот зал не тот зал. Его восстанавливали, реставрировали, ремонтировали…
– Но взорван был этот зал.
– И гестаповцы сидели в креслах на поролоне?
– На чем они сидели, меня не интересует. Задницы я снимать не собираюсь.
Этот аргумент убедил Базилевича: административная группа заработала на полных оборотах, в результате чего возле оцепленного милицией театра появились специальные машины с техникой, подъехали автобусы с затянутыми в мундиры «эсэсовцами», собралась толпа зевак и снующих между ними мальчишек, и, наконец, прибыла «Волга» с режиссером, автором и актрисой, одетой в длинное платье с ватными плечами и глубоким декольте, которое актриса прикрывала легким газовым шарфом.
Сергей Константинович был мрачноват. Сказывалось волнение по поводу начала работы; он ждал неполадок и неувязок, почти всегда неизбежных в первый съемочный день, да и голова изрядно болела после затянувшейся «разрядки». Режиссер вылез из машины раздражительным и придирчивым.
– Что это за балаган? – спросил он, не поздоровавшись, у Светланы, которая готовила массовку; она встала на рассвете, и уже успела умаяться, но считала, что дела идут нормально – «эсэсовцы» были вовремя «обмундированы» и доставлены на место. Однако они-то и возбудили первое недовольство Сергея Константиновича.
– Цирк? Ряженые на манеже?
Действительно, «эсэсовцы» вызывали живейшее любопытство прохожих.
Молча признав оплошность, Светлана поднесла к губам мегафон и объявила:
– Вниманию участников массовки! Просьба немедленно пройти в помещение театра. Не задерживайтесь, не задерживайтесь, товарищи. – В спешке она чуть было не сказала «товарищи «эсэсовцы», но вовремя остановилась.
– Вы видите, Саша? – обратился режиссер к автору. – Без меня они не могут сообразить, что мы приехали работать, а не веселить зевак! И я вас уверяю, это только начало. Мы еще нахлебаемся, поверьте. Кстати, Наташа, где ваша гитара? – повернулся он к актрисе.
– Прусаков сказал, что гитара на месте.
Прусаков был ассистент по реквизиту.
– Тогда берите и осваивайте.
Наташа, а точнее, Наталья Петровна, много играла в кино и телевизионных постановках, однако мало кто знал, что ей до чертиков надоели положительные интеллигентные героини с задумчивым и грустным взглядом, раз и навсегда определившим ее амплуа, и она давно мечтала испытать свои силы в роли отрицательной, хотя бы в небольшой. Привлекало ее и еще одно мало известное поклонникам актрисы обстоятельство – Наталья Петровна в кругу друзей любила спеть под гитару, теперь эта возможность представилась ей на экране, и она не без волнения отправилась искать Прусакова.
А режиссер, оставив автора, быстро прошел в театральный зал, где уже хозяйничал Генрих со своей группой. Сейчас он стоял в проходе в позе Наполеона, скрестив на груди руки, и скептически рассматривал сцену.
– Привет! – лаконично приветствовал он Сергея Константиновича.
– У тебя-то хоть все готово?
– Верхняя камера в порядке, – уклончиво ответил шеф-оператор.
– Почему верхняя? Мы же решили сначала снять крупно! – сразу заподозрил очередную неполадку режиссер.
Снимать певицу предполагалось с двух точек – из ложи второго яруса общим планом, захватывая часть зала с «эсэсовцами», и крупно – из оркестровой ямы. Тут-то и была неувязка: камера устанавливалась низковато.
– Ну поставьте ее на партикабль! – воскликнул режиссер. – Неужели и это проблема?
– Партикабль не привезли.
– Почему?
– Думали, обойдемся.
– Чем думали? – спросил режиссер тихо. Он чувствовал, как колотится сердце и выступает на лбу пот. «Вот так еще немножко нервов и… инсульт, инфаркт…»
– Не лезь в бутылку, – огрызнулся Генрих. – Ты что, первый раз замужем? Сейчас привезут, а пока сверху снимем.
– Штаны бы с тебя снять…
– Ну вот! – Генрих оглянулся, чтобы увидеть, кто слышал обидные для него слова. – Мы же вместе смотрели.
– Мое дело посмотреть, а твое точно рассчитать…
– Ладно. Виноват, исправлюсь, экселенц. Светлана, массовка готова?
– Минутку, Генрих.
– Что еще? – обернулся режиссер.
– На два слова, Сергей Константинович… – Она поманила его в полузакрытую ложу. – У вас очень плохой вид.
– Вы хотите загримировать меня под Илью Муромца? Но в этом бардаке и Илья…
– Вам нужно прийти в себя.
И она достала из сумки маленькую бутылочку с коньяком.
Режиссер посмотрел хмуро. Он знал, что выпить необходимо, однако ему хотелось преодолеть угнетенное состояние собственными усилиями, а их, он чувствовал, не хватало. «Плохо, плохо со мной, – подумал Сергей Константинович, беря из рук запасливой Светланы пластмассовый стаканчик. – И все видят, что плохо. Немедленно покончить с этим, немедленно… Вот этот стакан – и точка. По крайней мере, здесь, в экспедиции… Последний».