355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Шестаков » Взрыв » Текст книги (страница 17)
Взрыв
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:01

Текст книги "Взрыв"


Автор книги: Павел Шестаков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Он собирался в своем кабинете, когда следователь появился на пороге.

– Разрешите…

– Я занят.

– Прошу меня извинить, я имею очень срочное дело,

Сосновский говорил по-немецки в манере плохого школьного учителя, натужно и чересчур правильно выстраивая каждую фразу.

– Говорите.

– Прошу вас, пожалуйста, посмотреть имеющиеся в этой папке бумаги.

Если бы Лаврентьев не был так взволнован, он обратил бы внимание на нотки торжества в скованной речи следователя,

А тот между тем развязывал тесемки канцелярской папки из желтого плохого картона, которую принес, бережно сжимая в руках.

– Что это? – спросил Лаврентьев.

Но уже видел и понимал: это катастрофа. Перед ним лежало досье на Шумова.

К счастью, «незнание» языка предоставило ему короткую отсрочку. Пока Сосновский пояснял, он мог думать и решать, как поступить.

– С самого начала я подозревал этого человека. Я провел большую работу. Я установил, что в городе есть женщина, знавшая семью Шумовых. Это старуха, с которой дружила его покойная тетка. Тетка умерла еще в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, но семейные бумаги не затерялись. Они сохранились у подруги, о чем господин Шумов знать не мог. Выполняя свой долг перед великой Германией, я нашел эту женщину, а вот… Прошу вас, пожалуйста, особое внимание уделить этой старой фотографии. Как видите, господин Шумов снят здесь в форме офицера Красной Армии.

– Да. Но, по его утверждениям, он в Красной Армии до войны не служил.

– Так точно.

– Что же это означает, по-вашему?

– Прошу, пожалуйста, обратить внимание на эмблему на рукаве господина Шумова.

– Эмблему почти не видно.

– Вот увеличенный снимок.

– Я не знаю всех красноармейских эмблем.

– Это известная эмблема. Такие знаки различия носили так называемые чекисты, служившие в войсках ВЧК – ОГПУ.

– Это весьма любопытно. Каков же ваш вывод?

– Я узнал много о господине Шумове. Еще его мать была активной большевичкой. И у меня нет сомнений, что товарищ Шумов служит в советской разведке.

Много сил понадобилось Лаврентьеву, чтобы сказать:

– Оставьте эти бумаги у меня. Я доложу о вашем усердии… И никому ни слова. Шумов ни о чем не должен подозревать. Мы сами займемся им.

Запирая документы в сейф, Лаврентьев чувствовал себя летчиком, ослепленным вражескими прожекторами. Нужно было прорваться, а зенитные снаряды уже мчались наперерез, не давая секунды отсрочки.

Не дал отсрочки и Клаус:

– Отто! Я согласен предоставить этой девчонке последний шанс, чтобы ты убедился в бесплодности своего идеализма. Отправляйся с ней на прогулку, и можешь использовать свое красноречие… А завтра – в газовый автомобиль! И конечно, на ночь в зондеркоманду. Нужно поощрять подчиненных. Всё, Отто. Бери Шумана и поезжай.

Ни раньше, ни потом в жизни Лаврентьева не было дня хуже этого.

– Добрый день, фрейлейн, – сказал он, войдя в камеру.

Она не ответила.

– Я принес вам хорошие вести…

«Хоть что-то, хоть что-то сделать для нее!» – стучало в мозгу.

– Во-первых, вы можете написать письмо вашему отцу.

Она встрепенулась:

– Правда?

– Конечно.

– Я понимаю, вы надеетесь, что я назову кого-нибудь в письме… Или разжалоблю отца…

– Вы можете писать все, что хотите.

Она посмотрела недоверчиво.

– Хорошо, я напишу.

– Шуман, дайте флейлейн бумагу и карандаш.

– Валяй пиши, – сказал Петька Огородников, бросая на столик тетрадку в косую линейку с вещим Олегом на обложке.

– Я не могу писать при вас.

– Давайте выйдем, Шуман. Не будем смущать девушку.

Огородников подчинился, подумав неодобрительно: «Выкаблучивается немец, зря время тратим».

Они молча постояли в коридоре…

– Вот письмо…

– Я передам его по назначению. А теперь еще одна новость для вас. Вам разрешено совершить прогулку по городу.

– Прогулку? Вы так называете расстрел?

Слова эти особенно резанули Лаврентьева. Она говорила о расстреле, не подозревая, что ей уготована гораздо худшая участь!

– Шуман! Объясните фрейлейн, что мы поедем на машине по городу, она увидит море. Сегодня солнечный день… Может быть, она поймет, что ведет себя неразумно.

Огородников перевел:

– Не выдумывайте, девушка. Никто вас сегодня не расстреляет. Вам гуманно предлагают одуматься. Великая Германия великодушна, и начальство разрешило покатать вас, подышать воздухом, чтоб вы поняли наконец, что лучше жить, чем в яме гнить.

Он был своего рода мастером вольного перевода.

«Что же мне делать?!» – стучало в висках у Лаврентьева.

Он знал, что никогда не сможет выполнить приказ Клауса, отдать эту девушку на растерзание и ужасную смерть. Если это произойдет, он не переживет нынешней ночи. Но и всякая инсценировка бегства от двух вооруженных мужчин никого не обманет. Это будет провал, самый настоящий провал, после которого останется только бежать самому – а такого права никто ему не давал – или застрелиться. Смерть же его приведет к немедленной гибели Шумова и провалу операции «Взрыв», то есть спасет жизни сотням врагов, которые будут продолжать убивать и истязать.

«Что же делать?!»

– Когда мы поедем?

Он видел, что она рада прогулке. Конечно, не соблазн, на который рассчитывал недалекий Клаус, коснулся ее, а человеческое стремление в последний, может быть, раз увидеть солнце.

– Сейчас.

Он сам сел за руль. Это немного отвлекало.

– Куда вы хотите поехать?

– Я хочу поехать к морю.

– Может быть, провезти вас мимо вашего дома?

Она поколебалась несколько секунд:

– Нет. Не нужно.

Он понял: это было бы слишком тяжело.

– Я хочу увидеть море.

Стоял светлый, прохладный день. Легкий морозец высушил грязь, но снег еще не выпал, на деревьях кое-где виднелись последние, в блеклых красках, уже умершие листья. Тихо стояли дома с прикрытыми, как правило, ставнями, изредка впереди маячил прохожий, но, услышав гул мотора, спешил свернуть или прижаться поближе к забору. Автомобиль перестало трясти по булыжнику, вокруг потянулась желтая степь. Ехали молча, и Шуман, сидевший сзади, устроился поудобнее и умудрился немного вздремнуть. Какое-то время, определить которое ему было трудно, Лаврентьев вел машину извилистой дорогой; потом внизу, под откосом, блеснуло море. Он остановил машину и распахнул дверцу:

– Вы можете погулять.

Огородников тоже собрался выходить, но Лаврентьев остановил его:

– А вы, Шуман, посидите. Я попробую сам поговорить с фрейлейн по-русски.

Как и все его сослуживцы, он «знал» несколько слов из того варварского наречия, на котором они объяснялись с местным населением, и Огородников не удивился, а охотно отвалился на спинку сиденья.

– Слушаюсь.

Лена вышла и оглянулась недоверчиво. Ей не верилось, что на земле еще светит солнце, плещется море и среди пожухлой травы еще можно увидеть полуувядшие полевые цветы. Нерешительно она сделала несколько шагов, оглядываясь на Лаврентьева, не зная, что он задумал, и ожидая худшего. Он понял ее и прошел вперед, так, чтобы она не опасалась выстрела в спину. Но одновременно и другое пришло в голову с жестокой беспощадностью: один неожиданный выстрел избавит ее от нечеловеческих мук… В ужасе отверг он страшную мысль. А ее сменила другая, еще страшнее: что же вместо этого?

Лена успокоилась немного и даже наклонилась и сорвала цветок. Она рассматривала его, перебирая стебелек пальцами, и Лаврентьев, не видя ее лица, не мог догадаться, о чем она думает в эту минуту. Да он и не старался догадываться. Собственные мысли подавляли, и, измученный ими, он не заметил, как позади них Шуман вышел из машины и направился немного в сторону, в поросшую кустами ложбину.

– Сегодня есть очень хорош погода, – сказал он, ломая язык.

– Да. – Она смотрела на солнце. – Теперь мне будет легче умереть.

Наверно, эти слова не предназначались ему, но он их слышал, и это было невыносимо. «Не легче, не легче! А во сто крат ужаснее погрузиться в тот мрак, который ждет ее по возвращении после этой степи, и моря, и солнца, не ведающего, что происходит под его светлыми, холодными лучами…»

Они уже отошли довольно далеко от машины. Лаврентьев обернулся и не увидел Шумана. «Наверно, спит, скотина. Это хорошо…» Он терял самообладание. «Но если он спит… а я могу поскользнуться, промахнуться, упасть…»

Конечно, это было наивно. Ставить себя под такое подозрение, когда в сейфе лежало досье на Шумова!

«Но я могу вернуться, уничтожить эти документы, застрелить Сосновского и бежать…»

Это было еще наивнее.

«Что же делать?»

Лена вышла на откос и всей свой худенькой фигуркой потянулась к морю.

«Если бы она могла полететь! Но она не может полететь… Значит, назад, в зондеркоманду?!»

– Вы не умрете!

Лаврентьев потерял власть над собой.

Она вздрогнула, а он заговорил по-русски, захлебываясь словами:

– Продолжайте собирать цветы, будто вы не слышите меня…

Но она не могла, она вся замерла.

– Хорошо! Слушайте. Там впереди тропинка к морю. Вы побежите, я буду стрелять. Не бойтесь. Я будут стрелять в воздух. Потом упаду. А вы свернете вниз по тропинке. Там есть пещеры. Можно спрятаться до вечера.

Тем временем Шуман, который, по его предположению, дремал в машине, вышел ложбинкой к морю и не спеша брел вдоль берега, подбирая замысловатые ракушки.

– Кто вы? – спросила она шепотом.

– Бегите!

Лена промедлила секунду и вдруг поверила. Судьба сжалилась над ним, и он не увидел ее счастливого лица. Может быть, он не выдержал бы потом, вспоминая его. Она метнулась вперед, как птица из клетки, и помчалась вдоль обрыва. Он даже не ожидал, что у нее найдется столько сил.

– Стой! – закричал Лаврентьев по-немецки.

Она была уже в двадцати-тридцати шагах впереди.

– Хальт!

Теперь они бежали оба, и Лаврентьев пускал пулю за пулей, справа и слева от Лены.

– Стой! – крикнул он и упал.

Она свернула на тропинку и устремилась вниз, к той прибрежной полоске песка, что тянулась над обрывом.

Лаврентьев привстал на колено и увидел, как берегом наперерез бежит Огородников. Лена еще не видела его, но Лаврентьев видел, и ошибиться было невозможно: все пропало!

Он вскинул руку с пистолетом.

В этот момент ветер забросил на плечо ее волосы…

Умерла она сразу, и это было все, что он мог для нее сделать.

Вот что мог рассказать Огородников режиссеру, и он собирался рассказать, как гестаповский палач приказал ему ехать вместе с ним и девушкой-партизанкой на берег моря, как на этом пустынном берегу фашист велел ему, Огородникову, оставаться в машине, а сам отвел девушку к обрыву и, издевательски заставив набрать букет цветов, застрелил зверски, и как он, переводчик, русский патриот, был бессилен помочь героине, потому что получил приказ помогать Шумову в уничтожении сотен фашистов, и как, пережив на глазах зверскую расправу, Шумову помог и таким образом они достойно покарали палачей за безвременную смерть Лены…

Но, встретив взгляд Лаврентьева, Огородников рассказывать все это не стал, сработал инстинкт самосохранения, и о личном присутствии он болтать не рискнул, о чем, впрочем, сожалел, потому что не мог же в самом деле гестаповец, на его глазах расстрелявший Лену, сидеть сейчас преспокойно в режиссерском номере и говорить по-русски, как все говорят! «Нет, наваждение это, и нервы подвели, – с неудовольствием думал Огородников. – Не везет мне с этой девчонкой… Ведь и тогда, если справедливо разобраться, не повезло. Отто-то, сопляк, упустил ее, а я, считай, поймал, вот он, сволочь, как увидел, и выстрелил, потому что невыгодно ему было мое участие отмечать и представлять к награде. Ведь халатность допустил! А так вроде привел приговор в исполнение, а не проворонил вовсе…»

Таким приблизительно образом, соотнося настоящее и прошлое, размышлял Огородников, ворочаясь на жесткой кровати в общем номере в Доме колхозника, хотя в целом собой и прошедшей встречей был доволен и гордился.

– Кто здесь Огородников, Петр Петрович? – услыхал он неожиданно.

– А в чем дело? – спросил он, приподнимаясь и разглядывая подошедшую к его койке дежурную.

– К телефону вас просят.

– Кому это я понадобился?

– А вы не волнуйтесь, – странно как-то сказала дежурная.

– Чего мне волноваться? – пробурчал Петр Петрович, который гордился все-таки больше, чем опасался, однако предчувствие неприятного появилось и холодком поползло в душу. Он нехотя сунул ноги в домашние туфли и пошел в коридор.

На другом конце провода в своем номере ждал Лаврентьев. Ему не без усилий удалось одолеть сопротивление заспанной дежурной, которая на ночные звонки отвечала недовольно, одной заученной фразой:

– Чего звоните? Мест свободных нет.

– Простите. Мне не нужно место. Мне необходимо срочно поговорить с проживающим у вас Огородниковым Петром Петровичем.

– Ночь сейчас, гражданин. Спят люди, отдыхают.

– Я понимаю. Но мне необходимо. Ему нужно срочно выехать домой.

– Домой? Случилось что?

– Да. Пожалуйста.

– Ладно, разбужу, – смягчилась дежурная.

Лаврентьев ждал.

– Алё, алё, – услыхал он наконец.

– Это вы, Огородников?

– Я. Что надо?

– Слушайте, Шуман! – Лаврентьев перешел на немецкий, и голос его обрел полузабытый им самим ледяной, не позволяющий возражений командный гестаповский тон. – Вы должны немедленно покинуть город. Немедленно! Я не собираюсь говорить вам это дважды. Вон отсюда, паршивая свинья!

Он не сомневался, что этого достаточно, что Огородников не осмелится выяснять, кто так бесцеремонно, голосом из прошлого прервал его столь удачно складывающуюся поездку. Огородников умел подчиняться обстоятельствам.

Опустив трубку, Лаврентьев почувствовал, что исчерпал запас душевных сил и не может больше находиться здесь и переживать прошлое. Он снова потянулся к телефону и набрал справочное аэропорта, чтобы узнать о ближайших рейсах на Москву.

И тогда был рассвет. Когда он плакал… Только горизонт не дробился силуэтами домов, а тянулся ровной далью неподвижного моря. Он сидел на камне, а рядом стоял Шумов и терпеливо ждал, когда он придет в себя, этот полумальчик, заклейменный черепом и скрещенными костями, только что навеки искалеченный войной, чего и сам он, несмотря на все отчаяние, не понимает еще до конца, не знает, что жизнь его отныне разделилась на две части – до этого дня и после него и ему уже никогда не соединить их до последнего своего часа.

– Я постараюсь, чтобы тебя перевели отсюда, – сказал Шумов.

– На фронт. Там, по крайней мере, умереть можно.

– Умирать будем, когда свое дело сделаем, – возразил Шумов строго, сознавая, что говорит не самые подходящие слова.

– Вы не понимаете, я конченый человек. Пусть трибунал пошлет меня в штрафбат…

– И для этого тебя готовили, присылали сюда, надеялись?… Чтобы ты вместо уголовника какого-нибудь напоролся на пулеметную очередь в атаке!

– Разве я мог знать, что такое случится? Что придется убить… Кого убить!

Он закрыл лицо руками.

– Перестань! – оборвал Шумов, а сам думал: «Не позавидуешь тебе, парень», – отчетливо представляя суть трагедии Лаврентьева, который не мог отвезти Лену на растерзание, но который и никогда не утешится мыслью, что легкой смертью спас ее от кошмара, потому что всегда, даже в самых безвыходных положениях, остается надежда на чудо и никто и никогда не подтвердит Лаврентьеву, что чуда бы не произошло.

Но никакая трагедия не давала им времени и права на передышку, даже на несколько минут здесь, на берегу, и Шумов, трудно подбирая слова, сказал:

– Рисковать ты, конечно, права не имел… Но если б ты ее в душегубку отвез, мне б с тобой сейчас говорить, наверно, не легче было бы… Что я скажу? Не ты ее убил, а они. Это пойми на всю жизнь. Не утешаю тебя. Говорю как есть. Война идет. И никто нас от войны не освободит… Пока не победим. Поэтому вставай, солдат, на ноги.

И, понимая всю справедливость скупых слов Шумова, Лаврентьев встал, пошел в сапогах в воду, наклонился и вытер лицо холодной и соленой морской влагой.

– Вот так, Володя, – обрадовался Шумов, – вот так… Нас просто не перешибешь.

Лаврентьев поправил фуражку.

– Думаю, что смогу задержать ваши документы на несколько дней.

«Несколько дней! – подумал Шумов. – Легко сказать… В таком состоянии. А потом как он жить будет? Сможет ли своих детей иметь или не захочет, побоится подвергнуть грядущим испытаниям? Сможет ли девушку обнять, чтобы та, убитая, в глазах не стояла?…»

– Два дня, Володя. Послезавтра концерт для офицеров…

– Я должен достать вам приглашение?

– Нет. Об этом я сам позабочусь. Береги себя. Нужно подумать, как вывести тебя из игры. Просто бежать не годится. Ты должен исчезнуть, но остаться вне подозрений. – Он подошел и неловко положил ему руку на плечо. – Знаешь, я хочу, чтобы ты жил. У меня ведь своего сына нету…

Потом Лаврентьев пошел берегом, вдавливая подошвами мокрый песок, и в эти маленькие углубления тотчас набиралась вода, затягивая недолговечные ямки.

Шумов смотрел ему вслед, пока он не скрылся в сером предутреннем тумане. Было зябко и нерадостно. Он чувствовал гнет лет, перегруженных войнами и невозместимыми потерями…

И такой же груз лет ощущал Лаврентьев сейчас, выйдя из гостиничного номера в лоджию, чтобы вдохнуть свежего рассветного воздуха; он чувствовал неодолимую усталость и думал о том, что тот роковой выстрел не обошел и его, но Лена умерла сразу, а он, смертельно раненный, до сих пор бежит по инерции, не сознавая боли…

– Не спится?

– Что?

– Кажется, вам не спится? – повторил режиссер, вышедший в свою лоджию в накинутом на плечи халате.

– Вам тоже?

– У меня режимная съемка… Но я рассчитывал все-таки поспать перед рассветом, а вот не пришлось. Скверная штука – нервы… Постоянно что-то дергает, раздражает. Ну хотя бы эта девчонка, Марина. Вы представляете, что для нее первая картина значит, а она дерзит….

– Извините ее, – сказал Лаврентьев.

– Вы думаете? Но она и вам, помнится, нахамила.

– Я извинил.

– Вам что!… Вам с ней не работать. А мне она на голову усядется да еще ногами болтать будет.

– Кажется, она способная девушка.

– Эх, – вздохнул Сергей Константинович, – как говорит Генрих, экран покажет. Но я не злой человек… Ну и, конечно, в чем-то существенном она права. Как-то легко идем мы на контакты с проходимцами. А вы тоже думаете, что Огородников проходимец?

– Проходимец.

– Я и сам в нем какой-то скверный запашок ощущаю. Пожалуй, я откажу ему в следующей встрече.

– Он больше не придет.

– Вы думаете? Проходимцы обычно настойчивы.

– Он не придет.

– Вы так уверены? – Режиссер посмотрел на Лаврентьева. – А что этот Огородников… мог делать в гестапо?

– Разное. Мог разгружать душегубки.

– В самом деле? Страшные вещи вы говорите. Такое у нас не покажешь…

– А такое и не нужно показывать.

– Не скажите. Люди должны знать все. Мы и так слишком оберегаем себя. А что толку? В результате мелочи выматывают больше, чем подлинные несчастья. Природу не обманешь. У нее установка четкая – спокойной жизни не давать… Вы еще долго здесь пробудете?

– Я уезжаю сегодня.

– Сегодня? Жаль. А мы еще тут повозимся.

– Что вы сейчас снимаете?

– Гибель Пряхина.

– Рано утром?

– В картине это будет вечером, на закате. Хотите посмотреть? Я жду машину с минуты на минуту.

До самолета еще оставалось время, и Лаврентьев согласился.

Они спустились вниз и, хотя режиссер утверждал, что машина наверняка опоздает и съемка сорвется, «чего так хотелось бы Базилевичу», машина пришла вовремя. В ней уже сидел актер, игравший Пряхина. Актер был загримирован, одет в косоворотку, на коленях у него лежала латаная стеганка. Он улыбнулся режиссеру и Лаврентьеву, но по пути молчал, может быть, переживая предстоящую сцену, и Лаврентьев, искоса посматривая на его простое, нарочито невыбритое лицо с серыми строгими глазами, подумал, что нечто пряхинское в нем есть, он нес отпечаток времени, которое, наверно, хорошо помнил, как всегда помним мы нашу юность.

А режиссер, как обычно в преддверии съемки, нервничал и, чтобы отвлечься, старался объяснить Лаврентьеву свой замысел.

– Основная идея – снять Пряхина на фоне солнца. Огромного раскаленного гневного закатного солнца… Мы удачно приобрели домик, продававшийся на слом. Позади домика отличное открытое пространство, правда, не на запад, а на восток. Поэтому снимаем утром… Пряхин стоит во весь рост с пулеметом в руках и стреляет. Сначала мы видим только его фигуру в контражуре, почти скульптуру, памятник, и вдруг по контрасту с этой обобщенностью, условностью крупно и четко лицо. Живое человеческое лицо…

Лаврентьев знал, что погиб Пряхин в комнате своего дома в пасмурный, бессолнечный день, но умер он действительно стоя, окруженный многочисленными врагами, сея смерть в их рядах, умер, как и хотел умереть, мужественной смертью солдата…

И хотя смерть была на войне повседневностью, Лаврентьеву до сих пор вопреки очевидности не верилось, что так много окружавших его людей умерло в считанные дни после гибели Лены. С годами ему все больше казалось, что это длилось долго, очень долго; на самом же деле и Шумов, и Константин, и Максим, и Воздвиженский, и ненавистные ему Сосновский, Клаус, Шепилло, презираемая Вера ушли из жизни, в сущности, одновременно, связанные обстоятельствами и случайностями, о которых часто и не подозревали. Многое, слишком многое происходило вопреки их замыслам и надеждам. И только одна грозная запланированная реальность свершилась так, как было это необходимо и закономерно в общем ходе войны, – взрыв…

И когда Шумов шел к Вере, он думал о взрыве, о том, что ему необходимо получить пропуск в театр. Эта мысль была мыслью-задачей и преобладала над остальными помыслами, и он, наверно, не сразу бы поверил, если бы ему сказали, что подсознательно им движет и другое стремление – спасти ее от смерти. Обоим им жить оставалось очень недолго, собственно, счет уже шел на часы, что-то меньше сотни часов.

Вера жила в бывшей гостинице, построенной незадолго до войны по смелому конструктивистскому проекту из бетона и стекла. Теперь стекло заменила фанера, а по гладким бетонным поверхностям тянулись жестяные дымовые трубы, которые предприимчивые обитатели приспособили к печкам-«буржуйкам», взявшим на себя в бывших номерах функции центрального отопления.

Такая печка стояла и в комнате Веры, потрескивая дубовыми паркетными плитками. Плитки жильцы сдирали в пустующих помещениях.

В комнате было тепло, хаос и уют странно дополняли здесь друг друга. Стол был накрыт нарядной скатертью, но окно прикрывала разорванная синяя бумажная штора светомаскировки, за которой виднелись крест-накрест наклеенные на стекла полоски бумаги. Вера поставила на стол, достав из гостиничного шкафчика, чашки и кофейник, сардины и колбасу на деревянном, вырезанном в форме листа подносике, бутылку с нерусской этикеткой и старинные хрустальные рюмки. Она говорила:

– Вы не представляете, как я рада вашему приходу, Андрей Николаевич! Я совершенно не выношу одиночества. Меня пугает всякая тишина… Немцы предлагали мне огромную квартиру… Какого-то профессора, эвакуированного… Там все осталось: мебель, ковры, фарфоровый сервиз на двенадцать персон… Я посмотрела и ужаснулась. Зачем мне это? В этих громадных комнатах, на этих диванах и коврах можно кричать целый день, и никто не услышит… И мне стало так страшно, что я категорически отказалась. И живу здесь, в этом бедламе. Тут всегда шумно. Вы только послушайте!

Действительно отовсюду доносились звуки – голоса из плохо изолированных номеров, чье-то пьяное пение, частые шаги по коридору.

– К так всегда. Но зато я чувствую, что я не одна. И главное, конечно, что здание охраняется. Тут ведь живут люди, вселенные немцами. Те, кто им нужен. Пока… во всяком случае. – Она наполнила рюмки. – Выпьем, Андрей Николаевич. – И, не дождавшись Шумова, выпила быстро. – Между прочим, сейчас здесь находится один театральный деятель из Германии.

– Он заинтересовался вами?

– Да… Впрочем, я ужасно суеверна и…

– Боитесь спугнуть судьбу?

– Да.

– Что же он обещал вам?

– Нет, нет. Боюсь сглазить.

– Не бойтесь.

– Вы умеете убеждать… Он ничего не обещал… Вернее, собирают труппу из русских для гастролей в Германии. Представляете?

– И вы надеетесь?

– Конечно. Но многое будет зависеть от моего выступления послезавтра. Ждут влиятельных лиц, даже генерала. Ах, Андрей Николаевич, мне так нужен успех!

– Вы хотите поехать в Германию?

– Еще бы!

– Почему?

Она удивилась:

– Вы спрашиваете?! Да по тысяче причин. Прежде всего это признание. Во-вторых, Европа. Культура, порядок… Ну зачем вы спрашиваете? Это же так понятно. Ну, хотя бы потому, что туда никогда не доберутся большевики.

– А сюда? Сюда, по-вашему, они могут добраться?

– Не знаю. Сюда – не знаю. Но уж в Германию…

– А я думаю, что если они вернутся сюда, то и до Германии доберутся.

– Не пугайте меня, Шумов. Я вижу, вы сегодня не в настроении.

– Что поделаешь… В наше время люди часто тревожат друг друга.

– Ах, Андрей Николаевич! Не зря с вас Сосновский глаз не спускает… Я вас боюсь сегодня. – Она снова засмеялась, а может быть, заставила себя смеяться. – А вдруг вы в самом деле оттуда, а?

– Откуда?

– Вы понимаете. С секретнейшим заданием.

– Например?

– Узнать репертуар нашего театра.

Шумов улыбнулся, словно принимая шутку.

– А если и так? Вы бы выдали меня?

– Ни за что! Я бы стала вашим верным помощником. Передала бы все тексты своих песен, чтобы вы зашифровали их и отправили в Москву. А там бы все поняли, какая я замечательная актриса, и заменили мне смертную казнь вечной ссылкой в Сибирь. Ведь я так люблю зиму, снег…

Наклонив голову, он старался уловить, что в ее словах напускное, а что прорывается из души, искаженное страхом, с надеждой, в которую не верится, но которую и невозможно вырвать окончательно.

– Ну что ж, – сказал он, поддерживая все тот же нарочито несерьезный, а на самом деле совсем не шутливый тон, – если вы готовы стать моим верным помощником, я предлагаю вам серьезное испытание.

– Я согласна.

– Мне хочется увидеть вас в послезавтрашнем концерте.

– Так в чем же дело?

– Концерт предполагается только для немцев.

– Ерунда. Если вы хотите… Вы не шутите? Вы хотите послушать меня послезавтра?

– Да.

– Ну конечно, приходите! Я буду страшно рада. Хоть одно лицо среди этого множества немецких физиономий. Приходите! Вы принесете мне удачу, правда?

– Посмотрите, кажется, пошел снег! – Вера вскочила и выключила свет, потом подняла маскировочную штору.

Шумов был рад, что она больше не говорит о послезавтрашней удаче. Он посмотрел в окно. Там действительно кружились крупные мягкие снежинки.

– Снег! Снег! – радовалась Вера. – Ну идите же сюда, посмотрите!

Шумов подошел к окну.

– Здесь редко бывает такой красивый снег. А в этом году совсем рано… Как хорошо, правда? – Она положила голову на его плечо. – Неужели вы не ощущаете, как коротка наша жизнь? Мы так много говорим о завтрашнем дне… Об успехе или о смерти… Но ведь есть и сегодняшний… Может быть, единственный… наш…

А тем временем Константин Пряхин, положив под подушку пистолет, лежал дома на койке и ждал Шумова. На сердце было неспокойно. Пришло это непривычное для него состояние после ареста и гибели Лены. В эти дни начал он понимать то, о чем раньше не думал. Нет, не страх пришел к нему. Рисковал он и раньше, каждый день, и хорошо знал, на что идет. Но раньше риск был иной, боевой, в котором природное бесстрашие, бесшабашность подавляли всякие сомнения. Когда на похищенном немецком мотоцикле в парике и мундире из театрального реквизита вылетал он наперерез бургомистру, страха и в помине не было, напротив, опьянял восторг смелости. Константин был из тех людей, что неустрашимы в самостоятельном действии. Но теперь было иное. От его действий почти ничего не зависело, жизнь его находилась в руках хрупкой девочки, которую в то время как он спал, ел и дышал воздухом, нещадно пытали, и одного ее слова было достаточно, чтобы вооруженные до зубов люди вскочили в машины и помчались сюда, чтобы окружать, ловить и убивать его, Константина, а он мог только ждать, стиснув зубы, ну и убежать на худой конец. Впервые попал он в положение, когда не собственное его мужество определяло, жить ему или не жить, а поведение другого человека, которому выпало страдать, чтобы он продолжал жить.

Позже вернулся Шумов. Он разделся в прихожей, стряхнув снег с черной фетровой шляпы, и прошел в комнату Константина.

– Не спишь?

– Нет. Что вы так поздно?

– Все в порядке? – спросил Шумов вместо ответа.

– Да, в ажуре. Пришлось покопаться в угольке, подвал-то штыбом засыпан, зато своими руками каждый проводок проверил. Как говорят в авиации, есть контакт! Эх, самому бы машинку включить!

– Ты же знаешь…

– Знаю. А вы пропуск достали?

– Да. Но тебе тоже сложа руки сидеть не придется. Есть работа.

Константин обрадовался:

– Всегда готов!

– Рыночный спуск знаешь?

– Еще бы!

– Завтра ты должен захватить там гестаповского офицера.

– Живьем?

– Обязательно. Будешь ждать его у шлагбаума на железнодорожной ветке. Он подъедет на машине «опель-капитан». Один. У шлагбаума притормозит. Ты открываешь дверцу машины, обезоруживаешь его и похищаешь.

Константин свистнул негромко:

– А если он не захочет… похищаться?

– Захочет. Это наш человек.

– Выходит, петрушку валять будем? – спросил Константин разочарованно.

– Это важная операция. Офицер – очень ценный сотрудник. Немцы не должны сомневаться, что он погиб. Поэтому операция сопряжена с риском. Вас должны видеть, но вы должны уйти. Понимаешь?

– Приблизительно.

– Выедешь на берег. Там машину – в море, а сами пещерами сюда. Здесь все и встретимся.

Потом они уточнили вполголоса детали. Можно было и вздремнуть перед рассветом, но у Константина снова прорвалось что-то; понимая, что таких вопросов не задают, спросил:

– Андрей Николаевич! А если…

Замялся.

– Что, Костя?

– А вдруг они выпускать из театра не будут?

Шумов усмехнулся, подумав: «А ведь он совсем молодой!»

– Ручаться за них не могу. Но волков бояться – в лес не ходить.

– Понятно. Простите, что глупо спросил. Вы на этой работе давно?

– Считай всегда.

– И всегда вот так?

Он не сказал «опасно» или «страшно», но Шумов понял.

– По-разному. Ну а в общем… «Вихри враждебные веют над нами». Помнишь?

– Помню. «В бой роковой мы вступили с врагами…»

– Вот именно. Кто кого, Костя. Третьего не дано. Так что отдыхай, перед серьезным делом нужно выспаться. Очень помогает. – И он начал развязывать галстук.

– Обратите внимание на это место, – сказал Сергей Константинович Лаврентьеву, высовывая руку в окно машины.

Лаврентьев посмотрел и не заметил ничего примечательного. Справа на открытом пространстве располагался Дворец спорта с флагами спортивных обществ, поднятыми в честь всесоюзных соревнований, слева начиналась улица, застроенная девятиэтажными домами из сборных конструкций, с лоджиями, увешанными вопреки архитектурному замыслу бельем.

– Здесь мы должны были бы снимать, – продолжал режиссер, – но, увы, время не заботится о нуждах кинематографа. Это место последнего подвига Константина Пряхина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю