Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
скажет: – Взяло... Кричи, кричи больше, с криком боль выходит.
Докторов он ненавидит какою-то острой ненавистью,
смешанной с презрением, во-первых, как конкурентов по
практике, во-вторых, как явных и наглых обманщиков.
Вдруг сидевшие на завалинке прислушались: из избы
послышался крик и причитания, как будто у кого-то добрались
до живого места.
– Взяло...– сказал печник, послушав еще немного.– Сейчас
должно выйти. Скажи, пожалуйста, как дерет, словно шкуру с
него спущают.
– А ведь уж без памяти совсем лежал и голоса не подавал.
– Тут, брат, мертвый в память придет.
– Да, уж этот работает без обману.
Из избы вышел портной и, махнув рукой, сел на завалинку.
– Не приведи бог,– сказал он,– болеть плохо, а уж лечиться
вовсе – другу и недругу закажешь.
Через минуту вышел и коновал. Но не как врач, окончив
лечение, выходит, чтобы успокоить родственников, а как
строгий обвинитель. В руках у него был какой-то пузырек с
больничным ярлыком.
– Это что у тебя? – спросил он у портного.
– Да это так... Прошлый раз в город ездил, в больнице дали.
119
– Что ж, там всем дают, кто и не просит? – спросил
иронически коновал.
– Нет, да ведь как сказать-то... все думается.
Коновал ничего не сказал, только поболтал лекарство,
посмотрел его на свет и забросил далеко в крапиву.
– Теперь думаться не будет,– сказал печник. И прибавил:–
Это верно, что доктора не могут, фасон один.
Коновал долго молчал, потом сказал нехотя:
– Какие доктора... Есть доктора, которые помогают. А только
теперь их нету. Одно жульё да шантрапа осталась. Нешто он
тебя может понимать? У этих, как чуть что – за чистотой
смотреть или хуже того – в стекла рассматривать.
– Отвод глаз,– сказал печник, набивая трубку.
– Чистоту соблюдают, чтобы эти не разводились,– сказал
нерешительно портной.
Коновала даже передернуло, как будто дотронулись до
больного зуба:
– Кто эти?
– Козявки,– сказал портной.– У каждой болезни свои
козявки.
Коновал плюнул и стал мрачно себе набивать трубку. Этим
дуракам, что ни скажи – все ладно. Вот и ломают перед ними
комедию: ручки помоют, фартучек наденут и про козявок
наговорят с три короба.
– Насчет чистоты это верно,– сказал печник, улыбнувшись, и
покачал головой.– Был я в городе в больнице, рассадил себе на
базаре руку вилами. Пошел... Так они – первое дело – мыть.
Один раз вымоет, ваткой оботрет, потом опять давай сначала.
– А себе руки мыл? – спросил коновал.
– Мыл, мыл, как же. И перед этим и после этого,– сказал
печник,– ровно ты не человек, а обезьян какой-нибудь.
– Ну, вот. Прежде лечили – очков этих не втирали. Бывало,
фершел Иван Спиридонович,– с боком или поясницей придешь
к нему,– так он рук мыть не станет или ваткой обтирать, а глянет
на тебя, как следует, что мороз по коже пройдет, и сейчас же, не
говоря худого слова,– мазать. Суток двое откричишься и здоров.
А ежели рано кричать перестал, опять снова мазать.
– Здорово драло?
– Здорово...– неохотно отозвался коновал,– ежели бы такого
вот стрикулиста, что теперь в городской больнице орудует,
120
промазать как следует, двух дней бы не выжил. Уж на что мы
крепки были, а и то...
– Да, это здорово.
– Прежде денег даром не брали.
– А вот глухой у нас был,– сказал печник,– вот работал-то –
страсть. Не слыхал ни черта. Это что ты ему там про свою
болезнь говоришь,– как в стену горох. Да он, если бы и слышал,
так все равно бы слушать не стал. У него своя линия. Все,
бывало, шепчет что-то. И столько ж он всякой чертовщины знал,
заговоров этих! Ты что-нибудь ему поперек дороги пошел, а
там, глядишь, по всей деревне червяк сел на капусту, или
саранча полетела. Бывало, молебнов двадцать выдуем всей
деревней, покамест остановим. Либо выйдет ночью за околицу,
шепчет что-то, а наутро лихоманка начинает всех трясти. Вот
какие люди были.
– Да, не осталось уж такого народу,– сказала со вздохом
старушка Марковна.
– Верить перестали.
– В одно верить перестали, их на другом поймали,–
отозвался коновал.– Им бы теперь только чтобы все по-ученому
было, а что там в середке, об этом разговору нет. Заместо
лекарства капсульки какие-то пошли. Хоть ты их горстями
глотай,– ничего не почувствуешь.
– Верно, верно,– сказал печник.– Да вот далеко ходить
незачем: моя старуха намедни пошла в больницу, ей там каких-
то каточков дали. Так, маленькие – с горошину. Разгрызешь его,
а там вроде как зола с чем-то.
– Небось все поела? – спросил, покосившись, коновал.
Печник осекся.
– Нет, штуки три съела и выбросила. Ни шута толку. «Лучше
бы,– говорит,– я к Петру Степанычу добежала».
– А отчего же не добежала? На чистоту позарилась?
– Нет, побоялась, от мази кричать дюже будет.
– Нежны очень стали. Хочуть, чтоб я лечил и чтоб без крику
обходилось. Через что у тебя болезнь-то будет выходить, коли
ты кричать не будешь? Об этом ты не подумал?
– Да, это хоть правильно...
– То-то вот – правильно. Покамест с тобой говоришь, у тебя
правильно, а как отвернулся, так опять черт ее что. За больницу
кто руку в совете тянул?
121
– Да это что ж, не я один, там все поднимали,– сказал
печник.
– Значит, и все дураки непонимающие. Прежде ребят
крапивой драли до самой свадьбы, а теперь они над вами
командуют. Оттого у вас и козявки разводятся. Прежде об них и
слуху не было. А как только вот эти стрикулисты в фартучках да
в очках появились, так и козявки откуда-то взялись. Фартучки да
очки есть, а лекарства настоящего нету. Прежде какие мази
были! Человека с ног валили, а не то, что козявок. А теперешние
и козявки не свалят. Какое же это лекарство, когда в нем силы
нету? А уж туману, туману...
– Уж это покуда некуда,– сказал печник.– Намедни кузнец
ходил в больницу, кашлял дюже. Пришел. «Плюнь»,– говорят;
«хорошо, отчего же, можно»,– плюнул. А они потом давай в
стекла рассматривать.
– Козявок искали,– негромко сказал портной.
Коновал подавился дымом.
Все некоторое время молчали.
Потом портной спросил:
– Ну, а насчет наших как, Петр Степаныч, поправятся?
Коновал в это время выколачивал о бревно трубку;
выколотив и почистив ее гвоздиком, он сказал:
– Как кричать кончут, тогда еще приди.
122
Вредная штука
Около шалаша в бывшем помещичьем саду сидели мужики,
арендаторы нынешнего урожая, и варили себе кашу с салом в
закопченном котелке, висевшем в ямке над огоньком.
– Новым хозяевам мое почтенье! – сказал проходивший по
дороге мужичок с палочкой, останавливаясь и снимая лохматую
шапку.
Все тоже сняли шапки.
– Что, в собственность к вам отошел? – спросил прохожий,
кивнув головой на сад и садясь на перевернутый яблочный
ящик.
– Нет, в аренду взяли,– отвечал мужичок, набивавший
трубочку.
– Собственность эту теперь прикончили,– сказал другой,
сидя на корточках перед котелком с ложкой наготове, чтобы
снять накипающую пену, когда начнет уходить через край.
– Довольно, побаловались. Вишь, черти, огородились.
Бывало, только ходишь да поглядываешь на него, на сад-то.
Сторожей сколько нагнато было. Все боялись, как бы кто
яблочком не попользовался. А то они обеднеют от этого.
– Жадность. Не хочется из рук соринки одной упустить.
– Да, держались крепко,– проговорил мужичок с трубочкой.
Он закурил от уголька и, сплюнув в огонь, утер рот рукой, в
которой держал трубку.– Бывало, за лето человек десять в
волость сволокут. Собаки какие были,– по проволоке бегали. А
он себе выйдет, прогуляется с папироской и опять пошел газету
читать. Спокойно жили.
– Потому священно и неприкосновенно...– проговорил
молодой малый, сидевший босиком на обрубке и чинивший
рубаху.
– Теперь эту неприкосновенность-то здорово тряхнули.
– Да... вредная штука. Ведь вот, братец ты мой,– сказал
мужичок с ложкой,– пока у человека ничего нету, он тебе все
понимает, к чужому горю отзывчив, из-за копейки не трясется. А
как сюда попало, так кончено дело.
– Это верно. У кого два гроша в кармане, тот не задумается
половину отдать. А у кого две тысячи, тот скорей удавится, чем
тебе десятую долю отдаст. Намедни кум просит рублевку, а у
меня у самого две. Что ж, дал... А попроси у богатого...
123
– Да, штука вредная, это что и говорить. И до чего человека
она портит... пока бедный – хорош, а как собственностью
обзавелся, набил карман – он хуже собаки.
– Верно, верно.
Все помолчали.
– А яблочек-то порядочно...– сказал прохожий, поводив
глазами по деревьям.
– Яблоки есть...
– Мужики-то вас не обижают? Не трясут?
– Нет, малость... у него не обтрясешь,– отвечал мужик с
трубкой, кивнув на малого, чинившего рубаху.
– Ядовит, значит? – спросил прохожий, улыбнувшись и
подмигнув на малого.
– Ядовит не ядовит, а за свое кишки выпущу,– сказал малый,
кончив рубаху и встряхивая ее.
Он встал от костра, потянулся, но вдруг, не докончив
движения, быстро присел и посмотрел под яблони в сторону
забора. Потом, не говоря ни слова, бросился в шалаш, выхватил
оттуда ружье и понесся босиком куда-то по траве, пригибаясь
под ветки.
– Ай-яй-яй! Держи!
Затем раздался выстрел и испуганный крик бабы на деревне:
– Чтобы вам подохнуть, сволочи! В малого из ружья
стреляют! А! Что ж это делается!
– Ух, и лют! – сказал, улыбнувшись и покачав головой,
мужичок, варивший кашу.– Ну, что, попал? – спросил он, когда
малый вернулся и повесил ружье в шалаше на сучок.
– На бегу стрелял,– ответил тот мрачно,– выше взяло.
После тревоги разговор возобновился.
– Эх, ежели бы господь дал – ни граду бы не было, ни бури,–
уж и сгребли бы денежек, мать твою!.. Прямо бы из нищих
капиталистами изделались. Мы бы тогда показали...
– Да, деньжонок сгребете,– заметил прохожий, опять
посмотрев на яблони.
– Сами того не ждали. Обчество нам с весны за пустяк
отдало, думало, что урожая не будет, а она потом как полезла,
матушка, из-под листьев, как полезла!.. Они уж теперь кричат,
что мало с нас взяли.
– Глядели бы раньше. Шиш теперь с нас возьмешь,– сказал
мужик с трубкой, сплюнув в огонь.
– А как силком заставят?
124
– Попробуй, заставь,– угрюмо сказал малый,– я уж тогда
ружье не горохом буду заряжать... да еще спалю их всех,
сукиных детей.
– Были бы деньги,– с деньгами все можно сделать, сунул
председателю, вот и ладно. Деньги и виноватого правым
сделают. Главное дело, штука хорошая: вот лето посидим,
похлебку помешаем, а там по 2 рубля за меру будем гладить.
– Еще больше возьмете,– сказал прохожий.
– О!.. Ну, по четыре.
– По-питерскому?
– Безразлично...
– Нет, не безразлично,– сказал малый,– надо еще в городе
узнать, почем там будут. По четыре еще в прошедшем году
торговали.
– О?.. Ну, по шесть.
– Денег – уйма...
На дорожке в глубине сада показался какой-то человек. Все
замолчали. А малый сделал движение к шалашу за ружьем. Но
потом остановился. Это оказался мужичок в рваном
кафтанишке. Он шел и, прикрывая рукой глаза от солнца,
приглядывался к яблокам.
– Эй, ты чево там шляешься? Что тебе надо? – крикнул на
него малый.
– Мне, батюшка, на луг тут поближе где-нибудь пройтить,–
ответил мужичок, остановившись и не сразу поняв, откуда ему
кричат.
– Проходи, проходи, да в другой раз не попадайся... Вишь,
черти,– на луг ему пройтить. Он пройдет, а на утро – глядишь,
яблоня обтрясена.
– Вот из-за этого не дай бог,– сказал мужичок, варивший
кашу; он, сморщившись, попробовал с ложки горячей жижи и,
выплеснув остатки на траву, продолжал: – из-за этого и, не дай
бог, ночи не спишь, а днем только и знаешь, что по сторонам
смотришь, да всего боишься: то, думаешь, как бы град не пошел
да мальчишки не забрались. Он, может, и украдет-то всего
десяток, а у тебя все сердце перевертывается, удавить его готов.
– За свое всегда так-то трясешься,– сказал прохожий,
постукивая палочкой по лаптю.– Иначе и нельзя. Потому ты
сидишь, вот, пот льешь, а другой спины не гнул, поту не лил, а
придет и сграбастает.
125
– А у самих, у окаянных, руки отсохли – посадить яблоню
или, скажем, сливу. Ведь дело нехитрое: сунул в землю
прививок, глядишь, через три года на нем уж яблоки. А то все
готовое да чужое подцапать.
– А оттого, что все потакают. Стащишь его в волость, сутки
там продержат и отпускают,– его бы сукина сына в строге
сгноить, чтобы к чужому рук не протягивал,– сказал мужик с
трубочкой.
– А вот подойдет съемка,– продолжал кашевар,– ведь сколько
эти черти окаянные пожрут! Он налопается, это мало, да еще
пойдет надкусывать да бросать.
– А там еще всякие кумовья будут приходить. Тому дай,
другому дай, пропади они пропадом. У тебя, говорит, много. Из
чужих рук всегда много кажется. У, сволочи, чтоб они подохли,
господи батюшка, прости мое согрешение.
– Теперь, чем ближе к съемке, тем хуже,– сказал мужик с
трубочкой.– Забор плоховат. При помещике, конечно, народ не
такой разбойник был, а теперь нешто так надо огораживать? Вот
капиталу нету. Мы уж гвоздей набили. Все какой-нибудь брюхо
распорет, тогда другой раз не полезет.
– Да и собак хороших надо бы достать. Вот кабы таких
раздобыть, как прежнего барина, вот тут и кумовья бы
задумались в сад иттить яблок просить.
– Собака родства не знает,– отозвался прохожий, подмигнув.
– Пустить бы на проволоке через весь сад да в голоде
держать, чтобы лютей зверя были,– вот бы тогда...– говорил
кашевар с мечтательной улыбкой, грозя кулаком в пространство.
– Первый сорт был бы... Ну, прощевайте пока,– сказал
прохожий и пошел.
Сначала около шалаша было тихо. Потом послышался крик:
– Ай-яй-яй, держи!..
За криком выстрел и бабий голос:
– Злодеи! Ироды! Когда на вас чума, на окаянных придет,
чтоб вы околели!
И голос малого:
– Все кишки вам, дьяволам, выпотрошу. Охотники на чужое
лезть.
А потом уже около шалаша:
– На бегу стрелял – ниже взяло...
126
Синяя куртка
Перед самыми выборами в земельный комитет приехал
какой-то человек в синей куртке и лаковых сапогах с большими
усами и бритым круглым подбородком.
Он пришел на выборы в школу, и все, недоброжелательно
косясь на него, спрашивали друг у друга:
– Чей-то такой?
– Да, говорят, Андреев сын, что выписался из общества лет
двадцать назад и уехал в Севастополь.
– Кум из слободки его встречал там. Вроде как в жандармах,
говорит, служил.
– Похоже на то. Куртка-то синяя.
– Там его знают, что он за птица, жить нельзя, вот он и
прилетел сюда.
– Ну, да у нас долго не заживется.
– Много этих прощелыг шляется. Лучше бы ноги поскорей
уносил отсюда.
Приезжий что-то говорил с лавочником, председателем
совета, стоя у окна в передней части школы, где стоял стол для
президиума совета. Все молчали и следили за ним
подозрительными и недоброжелательными взглядами.
– По усам видно, с какого чердака кот,– сказал кто-то.
– Главное дело – куртка синяя. Синего сукна, окромя
жандармов, никто не носил.
– Петлички спорол и думает провести. Нет, брат, не на
простачков напал.
Вдруг все повернули головы: к председательскому столу
подошел незнакомец, постучал карандашом, как бы требуя
тишины, и с минуту постоял в ожидании полного успокоения,
посмотрел рассеянно на отдушник, на стенные часы, потом на
свои часы, вынув их из жилетного кармана.
Наступила полная тишина. Взгляды всех обратились на
незнакомца.
– Ровно к присяге собрался приводить,– сказал сзади
негромкий голос: – взять бы его да от стола в три шеи...
– Товарищи! – раздался громкий, спокойный и уверенный
голос незнакомца,– я потребую на пять минут вашего внимания,
и затем мы приступим к выборам.
127
Задние толпой подвинулись вперед и тесным полукругом без
шапок, как перед чтением манифеста, остановились перед
столом.
– Я здесь родился, вырос, ваш земляк и вот теперь приехал
поработать на родине. В такое трудное время каждый обязан.
– Бреши, бреши...– сказал сзади негромко кузнец.
– Принимаете вы меня в свое общество?
Мужики хотели было промолчать, но так как незнакомец,
говоря это, остановился взглядом на Федоре, стоявшем в
полушубке с прорванным плечом, тот, почти против воли,
потому что как-то неловко было не ответить, раз к нему
обращаются, сказал неохотно:
– Что ж, милости просим.
– Отчего же не принять...– сказали остальные уже
совершенно против воли и только потому, что один сказал и
молчать было неудобно. Даже кузнец, который от печки в ярости
погрозил кулаком Федору, и тот сказал:
– Очень даже рады будем...
– Вот у вас затевается земельный комитет. Дело для вас
новое, и я не откажусь помочь.
– Убирайся ты к черту лучше, пока есть время,– проворчал
опять кузнец так, что ближние оглянулись на него.
– Много таких помощников...– сказал угрюмо печник,
обращаясь к шорнику, с которым они оба жались на уголке
лавки.
Рядом с незнакомцем стал лавочник.
– Предлагаю собранию кандидатуру товарища Ломова на
должность председателя комитета.
– Просим...– неожиданно вырвалось у Федора, и он,
испуганно оглянувшись на кузнеца, махнул рукой и сел на
дальнюю лавку.
– Вот дьявол-то! – сказал кузнец и почти со злобой крикнул:
– Просим.
Федор со своей лавки увидел уже несколько кулаков.
– Его с первого слова надо бы по шеям отсюда гнать, а они
голос за него подают,– сказал шорник печнику, который совсем
нехотя сказал свое «просим» и теперь с ненавистью поглядывал
на Федора.
– Да что ж там говорить: синяя куртка, дело ясное.
– Вишь, словно начальство какое... карандашом еще стучит,–
говорили в дальнем углу.
128
– Привык командовать-то...
– У нас не покомандует,– сказал Андрюшка, сидя на лавке,
спиной к столу, около Федора, которого он взялся караулить.
– Товарищи! – раздался опять твердый и спокойный голос от
стола.
Некоторые голоса, как бы из протеста, продолжали говорить,
но новый председатель земельного комитета постучал концом
карандаша по столу. Все смолкло, и взгляды всех обратились к
нему.
– Только и берет, дьявол, тем, что карандашом стучит,–
проворчал кузнец.
– Товарищи! Предлагаю сосредоточить денежные
поступления в руках какого-нибудь избранного вами лица,
ответственного перед обществом. В случае же нежелательности
лишних расходов я могу взять это на себя, представляя
еженедельные отчеты.
– Прос...– сказал было Федор. Но карауливший его
Андрюшка поспешно ткнул его кулаком в спину, и он,
поперхнувшись, не договорил.
Рядом с Ломовым стал лавочник, и, так как кругом загалдели
протестующие голоса, он взял из рук избранного председателя
карандаш и постучал им по столу.
– Вот моду-то взяли окаянные,– сказал кузнец.
– Теперь окрутит этих остолопов,– лучше не надо.
– Вырвали бы у них этот карандаш-то.
– Я предлагаю просить товарища Ломова во избежание
расходов принять это на себя. Кто за мое предложение, прошу
поднять руки.
Все молчали.
– Пришел незнамо откуда, первый раз его видим и ему –
денежные суммы,– тихо сказал печник Иван Никитич,
усмехнувшись и покачав головой.
– Прибегаю к поименному голосованию. Иван Никитич,
ваше мнение?
Печник растерянно оглянулся.
– Что ж мое мнение. А мне нужно? Мне все равно, как
другие...
– Значит, хотите просить товарища Ломова?
– Что ж, пущай,– сказал Иван Никитич.
И когда лавочник обратился к другим, он плюнул и
отвернулся.
129
– На какие штуки пошли! – сказал он, обращаясь к
шорнику,– поименное, говорит, голосование. Ведь он же, черт,
видит, что я не согласен, так нарочно взял и прямо с меня начал.
– Оплетать умеют. Им обоим синюю куртку носить.
– В самый раз.
– Товарищи,– продолжал лавочник,– для сокращения ставлю
для всех вопрос: – кто против, поднимите руки.
Все молчали и сидели неподвижно.
– Единогласно...
И лавочник махнул рукой, как бы отрубив что-то.
– Объявляю собрание закрытым.
Все стали нехотя подниматься и расходиться.
– Попали...– говорили мужики, выходя.– И что за народ,
бестолочь. Такого сукина сына на порог пускать было нельзя, а
они его выбирают.
– Его бы, как он пришел, взять бы голубчика под ручки да в
волость. Так и так, мол, товарищ волостной председатель, не
угодно ли вам побеседовать.
– Насчет куртки порасспросить, почему она синяя,– добавил
насмешливый голос.
– Вот, вот...
– Ах, черти бестолковые. Теперь засядет, будет нас гнуть да
карман набивать, и ни черта с ним не сделаешь.
– Главное дело избран единогласно, вот что плохо.
130
Обетованная земля
Солнце еще не поднималось, а в лощине под деревней было
пасмурно и сыро, а уж мужики выехали пахать и сеять – в
первый раз на помещичью землю.
Сколько лет ждали ее, смотрели на нее и работали на ней,
как на чужой, а теперь – своя.
Жалкое, изрезанное узкими полосками крестьянское поле,
все изрытое рвами и промоинами, жавшееся по буграм,
смотрело бедно и убого. А рядом с ним – целое, разделенное на
большие участки,– свободное поле, точно обетованная земля.
В поле выехали все. Впереди молодежь, сидя бочком на
лошадях с сохами на возилках, чертивших бороздочки на
влажной утренней пыли дороги. За ними пожилые мужички и
старики. Даже старушки – и те вышли в поле, захватив с собой
какие-то узелки.
Поднявшееся над березовым леском солнце окрасило
румяным светом березки на бугре и белые рубахи мужиков.
Даже старик Софрон, весь седой, шатающийся от ветра,– и
тот вышел с палочкой, в белых онучах на иссохших ногах,
посмотреть на землю.
Старики были не столько радостны, сколько серьезны и
озабочены.
Земля лежала перед ними, с виду покорная, обещающая, но
они хорошо знали эту покорность.
– Что-нибудь не потрафишь, вот и утрешься. Семена
пропали.
– Очень просто. Ведь прежде, бывало, на свою-то землю и то
разве с бухты-барахты выезжаешь?
– Да... Бывало, с поста еще начинают приготовляться, по
приметам соображаться, когда пахать, когда сеять, а теперь
вишь, вон, молодые-то: папироски закурили, шапки набекрень, и
пошел с некрещеным рылом.
– Прежде без толку не делали,– сказал Софрон,– на всё дни
знали счастливые. Одной воды святой сколько изводили.
– Это что там...
– Бывало, перед тем как сеять, старики недели за две выйдут
в поле и все на небо смотрят...
– Галок считали? – спросили молодые.
131
– Галок... Посмотрят, а потом, как по писанному, все знают,
когда сеять, когда что. А мы теперь что же – окромя
понедельника и пятницы – тяжелых дней – больше ничего не
знаем.
– Да, на понедельнике с пятницей далеко не уедешь. А
прежде и по понедельникам сев начинали: какой-то водой
побрызгают, бывало,– готово. Сей и не сумлевайся. А то опять
тоже на небо поглядят.
– Теперь на небо смотреть не любят. Они все думают силой
взять. Не-ет, сколько спину ни гни, а ежели благословения на
тебе нет, и не будет ничего.
– Без благословения и человек не родится.
– То-то девок наших, должно, дюже все благословляет кто-
то, что они каждый год в конопях рожают,– сказал кто-то из
молодых.
– Бреши еще больше... На какое дело едешь, а язык без
привязи.
– Нету благодати...– сказали старушки,– нету!..
Приехали в поле, выпрягли лошадей из телег с семенами и
откинули веретья, под которыми лежало тяжелое, гладкое зерно.
Старушки стали доставать из узелков просвирки, желтые
копеечные свечи. А молодежь села на рубеже покурить.
– Эх, машину бы сюда хорошую,– сказал Николай-
сапожник,– раз проехал – готово. Тут бы до самого нутра ее
взворочали, поневоле родила бы.
– Бывало, как с иконами да со звоном пойдем по ней всем
народом,– говорила старушка Аксинья, вдова Тихона,– в небе
жаворонки поют, в лощине ручейки журчат, солнышко играет, а
тут Христос воскресе. Как посмотришь, бывало, на нее, на
землю-то, так и зарадуешься. А теперь чтой-то словно и нет
радости.
– Какую же тебе еще радость надо,– сказал солдат
Андрюшка,– по две палки тебе дали, лишних пять четвертей
сгребешь, свинью выкормишь да портки сыну сошьешь, а то у
него все огузья уж прогорели.
– Нам, брат, этой радости не надо,– отозвался Николай,– а
вот с силами соберемся да машину поставим, тогда твоего бога
силком работать на нас заставим да барыши гнать... А то вы со
своей радостью каждый год с пустым брюхом да без порток
сидите.
132
– Нет, батюшка, бога машинкой не поймаешь, сколько ни
лови. Все промеж пальцев выскочит. Не в том месте ловишь.
– Ну да, заладил свое...
– Да уж что ж там, вы до всего дошли. Заместо навозу
порошками какими-то стали посыпать. Прежде за такие дела
ловили да били чем попадя.
– Только об этом и стараются, как бы бога обойтить. Лучше
порошком каким ни на есть посыплю, а уж богу не поклонюсь.
– Не очень-то об нем думают теперь. Бывало, в поле без
молитвы и не выезжают, а теперь лошадь у него с борозды
свернула, а он ее матом; так надо всем полем и стоит.
– Веселей выходит... Убираться бы вам пора под березки,–
сказал Андрюшка, кивнув головой в сторону кладбища.
– Мы-то уберемся, нас господь не забудет,– отвечал
Софрон,– на ней, матушке, с молитвой работали, в нее и ляжем.
– И хорошее дело. И вам покойней и людям просторней...
Когда начали сеять, старушки раскрошили просвирку и
крошки побросали на новую землю, а свечку прилепили на
грядку телеги перед иконкой и зажгли.
Пламя свечи, почти невидное в свете утреннего солнца,
горело не колеблясь. И над полем, в свежей синеве небес, пели
жаворонки.
– Сколько лет уж не делали так-то, не перепутать бы...–
говорили старики, с надеждой следя глазами за проворными
руками старушек, которые уверенно делали свое дело.
Даже молодые на время как будто присмирели,– столько
было торжественности и уверенности в движениях старушек.
Только Николай не удержался и сказал:
– Скорей кончайте свою музыку-то. Дело делать надо, а не
чепуховину разводить. Яиц тухлых зачем-то притащили... Что ж,
у тебя и куры, что ли, святые?
Никто ничего не ответил. Старушки, не обращая внимания,
заканчивали молитву. Молодежь сидела и курила на
травянистом рубеже с прошлогодней жесткой травой, через
которую из сырой весенней земли уже пробивалась нежная
молодая травка.
Кругом синели и сверкали в утреннем блеске освобожденные
из-под снега поля. Вверху свежо синело небо, а на нем четко
вырисовывались красноватые ветви берез с надувшимися
тройчатыми почками и пробивающимися, туго сложенными
пахучими листочками.
133
Было тихо. Концы полотенца, на котором стояла в семенах
икона, едва колебались от слабого ветерка. А над головами едва
заметно вились к небу два дымка: один – из кадильницы с
ладаном, другой – от папирос молодежи.
Звери
На маленькой станции вторые сутки толпы людей ждали
поезда и не могли сесть: вагоны шли переполненные солдатами
с фронта.
Какой-то пожилой человек в чуйке и молодой солдат с
завязанной в грязную тряпку рукой совсем было сели, но их
почти на ходу выпихнули из переполненного товарного вагона.
– Братцы, ради Христа, вторые сутки ждем,– говорили они,
стоя с мешками у вагонов.
– Некуда. Нешто не видишь, черт! Тут человек на человеке
сидит. В тот конец идите,– крикнул им солдат в расстегнутой
овчинной куртке и задвинул дверь вагона.
– Ах ты, головушка горькая,– сказал растерянно человек в
чуйке,– что ж теперь делать-то. Хоть с голоду подыхай и
замерзай тут.– И он, стоя с мешками, посмотрел в дальний конец
поезда.
– Вот звери-то, прямо креста на шее нет,– сказала
приставшая к ним старушка с узлом и в шубенке с рыжим
вытершимся воротником.
– Черт их возьми совсем, еще руку больную разбередили,–
сказал молодой солдат, перетягивая зубами повязку.– Они себе
сели, хорошо им, больше ничего и не надо.
Человек в чуйке молчал и, уныло моргая, смотрел в прежнем
направлении. Иногда он делал движение бежать опять
проситься, когда дверь какого-нибудь вагона открывалась, но
сейчас же останавливался, видя, что там полно.
– Совсем озверел народ,– сказала старушка,– бывало, видят,
что старая, еще иной раз помогут, а сейчас толкают в грудь со
ступенек, давеча чуть навзничь не полетела.
– Бога забыли,– сказал человек в чуйке.– Пойдемте к
сторожу, может, погреться пустят, на вокзал и не пробьешься.
Часа через два загудел вдали паровоз, и человек в чуйке с
солдатом и не отстававшей от них старушкой выбежали на
платформу.
134
Молодой солдат, увидев в конце поезда почти пустой вагон и
забежав с другой стороны, вскочил. За ним вскочил человек в
чуйке, покидав в вагон на ходу свои мешки. Потом втащили туда
же за руки и старушку с узлом. Со стороны станции, где было
много народа, слышался крик многих голосов, ругательства,
торопливая беготня по скрипучим от мороза доскам платформы
и хриплые голоса перемерзших людей, ломившихся в двери
вагонов.
– О, просторно-то как! – крикнул молодой солдат.
– Не кричи, а то услышат и сюда набьются,– сказал человек в
чуйке. Он торопливо налегнул плечом и задвинул тяжелую
дверь вагона. В вагоне стало совсем темно.
Мимо суетливо, растерянно пробегали какие-то люди, потом
вновь возвращались назад, очевидно, тщетно ища места.
– Слава богу, хоть сюда не лезут,– сказал молодой солдат.
Вдруг кто-то снаружи ухватился за скобку и стал налегать на
дверь.
– Не лезьте сюда, тут битком набито, человек на человеке
сидит,– крикнул человек в чуйке.
– Голубчик, Христа ради, третьи сутки никак не сяду. Нас
двое тут с ребеночком.
– Нету. Русским языком тебе говорят... Их, чертей, пусти, а за
ними еще полсотни прибежит.
– Да еще высадят из-за них.
Голоса за дверью стихли. Поезд тронулся.
– Слава тебе господи,– сказала старушка, перекрестившись в
темноте,– помогла матушка царица небесная. Я все богородицу
читала.
– На тормоз, знать, прицепились,– сказал молодой солдат,
прислушиваясь.– Проберет их здорово, мороз хороший.
– Спаси, царица небесная,– и так народа мерзнет тьма.
Несколько времени за стеной было молчание, только
слышался детский плач. Потом в стену с тормозной площадки
постучали и послышался голос:
– Пустите Христа ради, замерзнем тут. Сейчас на станции
поезд остановится.
– Поезд-то остановится, а там опять небось целая туча
народу,– сказал тихо человек в чуйке. И крикнул: – говорят тебе
русским языком,– человек на человеке сидит.
– Хоть в уголочек куда-нибудь под лавкой...– донесся голос
из-за стены.
135
– Вот не было печали... Молчать надо было, не откликаться...
– О господи батюшки, что как они скажут на станции,–
проговорила старушка,– набьются тогда,– задохнешься.
Поезд остановился, но за стеной движения и суеты было
мало. Очевидно, стояли на маленькой станции. Только
послышался стук в дверь и голос, видимо, обвязанного и
застывшего человека.
– Пустите Христа ради, замерзнем совсем на тормозе,
ребеночка застудили.
– Тише сидите,– шепнул человек в чуйке.– Не говорите
ничего, скорей отстанут.
– Голубчики...
– Вот, дьяволы, привязались-то. Того и гляди кто-нибудь
пойдет осматривать и выгонит всех.
Поезд дал свисток и тронулся.
– Дьяволы, звери...– послышалось опять с тормоза,– чтоб вы
подохли, окаянные. Ребенок совсем замерзнет.
– Ах, царица небесная, матушка,– сказала шепотом
старушка,– помоги им и защити,– куда ж в такой мороз на
тормозе с ребенком...
136
Дом № 3
К двухэтажному дому с каменным низом и деревянным
верхом подъехали на санях какие-то люди с ломами и топорами.
– По всей улице чисто Мамай прошел,– сказал один в
овчинной шапке и в нагольном полушубке, оглянувшись назад








