355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Избранные произведения » Текст книги (страница 18)
Избранные произведения
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:40

Текст книги "Избранные произведения"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

раскапывать – оказалось, что служащие за делом проводили

только одну треть рабочего времени, что по его запискам какие-

то жулики свои дела устраивали и еще там – всего не перечтешь.

Мы-то знаем, что он тут ни при чем. Ну, да ведь это в счет

принимать не будут. Там сентименты не нужны. Да, такого

начальника уж не будет...– сказали оба, вздохнув.

281

Суд над пионером

I

Один из пионерских отрядов захолустного городка был

взволнован неприятным открытием: пионер Андрей Чугунов

был замечен в систематическом развращении пионерки Марии

Голубевой.

Было наряжено следствие, чтобы изобличить виновного и

очистить пионерскую среду от вредных элементов, так как

нарекания на молодежь приняли упорный и постоянный

характер со стороны обывателей.

Говорили о том, что молодежь совсем сбилась с пути и

потеряла всякие мерки для определения добра и зла. И, конечно,

в первую очередь объясняли тем, что «бога забыли», «без

религии живут».

Что касается бога, то тут возражать нечего, а что касается

некоторых лиц, подобных Андрею Чугунову, решено было на

общем собрании принять самые строгие меры. Если попала в

стадо паршивая овца, она все стадо перепортит.

Устроен был негласный надзор и слежка за ничего не

подозревавшим Чугуновым.

Преступление еще более усугублялось тем, что Мария

Голубева была крестьянка (жила в слободе, в версте от города).

Какого же мнения будут крестьяне о пионерах?

Выяснилось, что он часто гулял с ней в городском саду,

потом иногда провожал ее до дома поздним вечером.

Слежку за ним решено было начать с четверга вечером, когда

в клубе позднее всего кончались занятия и можно было вернее

предположить, что он пойдет ее провожать.

В этот вечер весь отряд нервничал. Все были настроены

тревожно, подозрительно, и глаза всех невольно следили за

Чугуновым.

Он был парень лет пятнадцати, носивший всегда куртку в

накидку. Волосы у него были необыкновенно жесткие и сухие и

всегда торчали в разные стороны. Он их то и дело зализывал

вверх карманной щеточкой. Лицо у него было бледное,

прыщеватое. Он всегда ходил отдельно от всех, около забора на

школьном дворе, и на ходу зубрил уроки. В его наружности,

казалось, не было ничего, что могло бы

282

заставить предположить возможность такого преступления.

А Мария Голубева производила еще более невинное

впечатление: она была тихая, задумчивая девушка, едва

переступившая порог шестнадцатой весны. С красненькой

ленточкой в волосах, с красным платочком на шее. У нее была

привычка: вместо того, чтобы расчесывать волосы гребенкой,

она мотала головой в разные стороны, отчего ее стриженые

волосы рассыпались, как от вихря, а потом она просто

закладывала в них круглую гребенку.

Ее почти никто не осуждал, так как видели в ней

несознательную жертву. На нее только смотрели с некоторым

любопытством и состраданием, когда она проходила мимо.

Все негодование сосредоточилось на Чугунове.

В четверг, после окончания занятий в клубе, отряженные для

слежки два пионера делали вид, что никак не найдут своих

шапок, чтобы дождаться, когда выйдут Чугунов и Голубева. И

всем хотелось видеть, что будет. Поэтому в раздевальне была

толкотня. Шли негромкие, осторожные разговоры. И все

посматривали на коридор. Вдруг кто-то подал знак, что идут, и

все, давя друг друга, выбежали на улицу.

В приоткрытую дверь было видно, что делалось в

раздевальне.

Все столпились около двери и жадно следили.

– Товарищи, идите домой,– двум товарищам поручено, они

проследят и донесут, а вам тут нечего делать,– сказал вожатый.

Но все нервничали, волновались, и никто не двинулся с

места. Потом вдруг бросились врассыпную и спрятались за

угол: показался Андрей Чугунов с Марией.

Они не разошлись в разные стороны, как бы следовало им,

жившим в противоположном друг другу направлении, а пошли

вместе, в сторону окраины города. Ясно было, что Андрей

отправился вместе с ней до ее деревни.

Потом все увидели – в полумраке вечера, как Андрей

перешел по жердочкам через ручей и подал Марии руку. Она

перешла, опираясь на его руку.

Два следователя запахнули от ветра куртки и осторожно

шмыгнули вслед за ушедшими.

Оставшиеся чувствовали себя взволнованными всей

таинственной обстановкой и тем, что Андрей идет сейчас,

ничего не подозревая, а между тем за ним неотступно будут

следовать две тени.

283

В этот вечер все долго не ложились спать, так как ждали

возвращения следователей, чтобы узнать от них о результатах.

Мальчики и девочки долго сидели в столовой вокруг стола, с

которого убрали посуду, и говорили тихими голосами, всякий

раз замолкая, когда мимо проходил руководитель.

Его они не захотели мешать в это дело, пока не выяснится

полностью вся картина.

В одиннадцать часов ребята вернулись. Все бросились к ним

и начали расспрашивать, что оказалось, подтвердились ли

обвинения? Те принялись жадно за еду на уголке стола и

хранили глухое молчание. Они заявили, что до суда не скажут

ни слова.

– Будет дурака-то валять! – сказал кто-то.

– Нет, товарищи, они правы; они, как поставленные

официально, не могут удовлетворять простое любопытство,–

сказал Николай Копшуков, один из старших в отряде.

Ребята замолчали и, стоя в кружок около ужинавших, молча

смотрели на их лохматые макушки и жадна жующие рты,

набиваемые гречневой кашей.

Все с еще большим нетерпением ждали теперь суда, который

назначили на третий день после слежки, в воскресенье.

II

В общежитии с утра был такой вид, какой бывает в улье,

когда выломают мед. Все как-то возбужденно, без всякой

видимой цели сновали взад и вперед.

Дежурные принесли чаю и булок. Все наскоро напились чаю

и побежали в верхнюю спальню, оттуда – в зал, где был

назначен суд.

Десятки глаз провожали Чугунова, когда он шел в зал по

вызову вожатого, все еще ничего не подозревая.

Президиум суда сел за выдвинутый на середину зала стол.

Ребята сели на окна и на лавки. В зал вошла беременная

кошка, которую звали почему-то «Мишкой», и стала тереться о

ноги.

– Пионер Чугунов! – сказал председатель суда. Он при этом

встал и, взлохматив вихор, покраснел, так как сидевший справа

от него товарищ дернул его за рукав, чтобы он не вставал, а

говорил сидя.

284

– Пионер Андрей Чугунов обвиняется товарищами в

систематическом развращении своего товарища по отряду –

Марии Голубевой.

– В чем дело? – сказал, поднявшись с лавки, Чугунов и,

оглянувшись кругом, пожал плечами, как бы спрашивая всех – в

здравом ли уме и твердой памяти заседающие за столом типы?

– Ты после дашь свои объяснения,– остановил Чугунова

председатель.– Товарищи! – сказал он, повысив голос и

взглядывая в сторону окон, откуда слышались негромкие голоса

переговаривавшихся ребят.– Прошу внимания. Да прогоните к

черту эту кошку! Товарищи, в переживаемый момент, когда

молодежь обвиняют в распущенности и в том, что недостойно

пионеров, мы особенно должны высоко держать знамя. А такие

элементы, которые дискредитируют, должны особенно

преследоваться и изгоняться из отрядов.

Чугунов сидел в накинутой на плечи куртке и пожимал

плечами, как бы говоря, что все это хорошо, но какое к нему-то

имеет отношение?

– Замечания некоторых товарищей вынудили нас устроить

расследование дела, и полученный материал вполне

подтверждает прежние заявления отдельных товарищей. Теперь

разрешите допросить товарища Андрея Чугунова.

Председатель погладил ладонью волосы, как бы соображая,

какие задавать вопросы.

Но сосед справа опять что-то пошептал ему.

– Впрочем, нет,– сказал председатель,– я сначала прочту, что

видели третьего дня два товарища, которым дано было

поручение от отряда проследить поведение Чугунова. Вот оно:

«В одиннадцать часов, когда кончились клубные занятия, то

все пошли одеваться, а мы как будто потеряли картузы и

задержались, чтобы все видеть. Вышел Чугунов вместе с

Марией, и, когда она стала одеваться, он держал ее сумку и

мешок, который она должна была нести домой, так как в нем

была мука из кооператива.

Потом он пошел вместе с ней налево от школы, через ручей,

где подал ей руку и перевел через этот ручей по бревну, как

барышню. Потом пошли вместе дальше. Нам нельзя было идти

близко во избежание того, чтобы они не заметили нас. И потому

нам мало было слышно, о чем они говорили. Но слышно было,

что о стихах. Причем осталось неизвестным, о своих стихах он

говорил или о стихах известных поэтов. А потом взял у нее

285

мешок и стал нести вместо нее. Потом долго стояли на опушке,

и что они делали, было не видно, так как очень темно. Потом

она пошла одна, а он вернулся, оставив нас незамеченными в

кустах опушки».

– Вот. Картина ясна, товарищи. Перед нами налицо

поведение, недостойное пионера, как позорящее весь отряд.

– Признаешь? – обратился он к Чугунову.

– Что признаю?

– Что здесь прочтено. Все так и было?

– Так и было.

– Значит, и через ручей переводил и мешок нес?

– И мешок нес.

– А стихи чьи читал?

– Это мое личное дело,– ответил, густо покраснев, Чугунов.

– Нет, не личное дело. Ты роняешь достоинство отряда.

Ежели ты свои стихи писал и читал их не коллективу, а своей

даме, то это, брат, не личное дело. Если мы все начнем стихи

писать да платочки поднимать (а ты и это делал), то у нас

получится не отряд будущих солдат революции, а черт ее что.

Это не личное дело, потому что ты портишь другого товарища.

Мы должны иметь закаленных солдат и равноправных, а ты за

ней мешки носишь, да за ручку через ручеек переводишь, да

стихи читаешь. А это давно замечено – как проберутся в отряд

сынки лавочников...

– Я не сын лавочника, мой отец слесарем на заводе! –

крикнул, покраснев от позорного поклепа, Чугунов.

Но председатель полохматил волосы, посмотрел на него и

сказал:

– Тем позорнее, товарищ Чугунов, тебя это никак не

оправдывает, а совсем – напротив того. Сын честного слесаря, а

ухаживает за пионеркой. Если она тебе нужна была для

физического сношения, ты мог честно, по-товарищески заявить

ей об этом, а не развращать подниманием платочков, и мешки

вместо нее не носить. Нам нужны женщины, которые идут с

нами в ногу. А если ей через ручеек провожатого нужно, то это,

брат, нам не подходит.

– Она мне вовсе не нужна была для физического сношения,–

сказал Чугунов, густо покраснев,– и я не позволю оскорблять...

– А для чего же тогда? – спросил, прищурившись, сосед

председателя с правой стороны, тот самый, который вначале

дернул председателя за рукав.– Для чего же тогда?

286

– Для чего?.. Я почем знаю, для чего... Вообще. Я с ней

разговаривал.

– А для этого надо прятаться от всех?

– Я не прятался вовсе, а хотел с ней один быть.

– Один ты с ней мог быть для сношения. Это твое личное

дело, потому что ты ее не отрываешь от коллектива, а так ты в

ней воспитываешь целое направление.

– А если она мне свое горе рассказала?..– сказал, опять

покраснев, Чугунов.

– А ты что – поп?

– Я не поп. А она мне рассказала, а я ее пожалел, вот мы с

тех пор и...

– Настоящая пионерка не должна ни перед кем нюнить, а

если горе серьезное, то должна рассказать отряду, а не

отделяться на парочки. Тогда отряды нечего устраивать, а веди

всех к попу и ладно,– сказал председатель.

Сзади засмеялись.

– Вообще, картина ясна, товарищи. Предъявленное

обвинение остается во всей силе неопровергнутым. Товарищ

Чугунов говорит на разных языках, и поэтому нам с ним не

понять друг друга. И тем больнее это, товарищи, что он такой

же, как и мы, сын рабочего, а является разлагающим элементом,

а не бойцом и примерным членом коллектива.

Ставлю на голосование четыре вопроса:

– Эй, ты, «Мишка», пошла отсюда – посторонним

воспрещается,– послышался приглушенный голос с окна.

...1. Доказано ли предъявленное обвинение в

систематическом развращении пионером II отряда Чугуновым

пионерки Марии Голубевой?

2. Следует ли его исключить из списка пионеров?

3. Признать ли виновной также и Марию?

4. Следует ли также исключить и ее?

Голоса разделились. Большинство кричало, что если это дело

так оставить, то разврат пустит глубокие корни и вместо

твердых солдат революции образуются парочки, которые будут

рисовать друг другу голубков и исповедываться в нежных

чувствах. На черта они нужны. Такая любовь есть то же, что

религия, т. е. дурман, расслабляющий мозги и революционную

волю.

Любовью пусть занимаются и стихи пишут нэпманские

сынки, а с нас довольно здоровой потребности, для

287

удовлетворения которой мы не пойдем к проституткам, потому

что у нас есть товарищи.

Меньшинство же возражало, что этак совсем искоренятся

человеческие чувства, что у нас есть душа, которая требует. .

Тут поднялся крик и насмешливые вопли:

– До души договорились! Вот это здорово! Ай да молодцы!

«Мишка», а у тебя душа есть?

– У них душа стихов требует! – послышался насмешливый

голос.

– Хулиганы!..

– Лучше хулиганом быть, чем любовь разводить.

– Товарищи, прекратите! – кричал председатель, махая рукой

в ту сторону, где больше кричали, потом, нагнувшись к соседу с

правой стороны, который ему что-то говорил вполголоса, он

сказал: – Проголосуем организованным порядком. Артем,

вышвырни кошку. И заприте дверь совсем, не пускайте эту

стерву сюда.

При голосовании первого вопроса о виновности в

систематическом развращении факт доказанности вины признан

большинством голосов.

При голосовании об исключении некоторое незначительное

меньшинство было за оставление. По постановлению

большинства – исключен.

При голосовании о виновности Марии факт виновности

признан большинством голосов.

По четвертому пункту большинство стояло за оставление, но

с условием строгого внушения держать знамя пионера

незапятнанным.

Чугунов молча снял свой красный галстук, положил его на

стол и пошел из зала в своей накинутой на плечи куртке.

Человек 10 пионеров сорвались с места и, крича по адресу

оставшихся: «Хулиганы! обормоты» – пошли вон из зала за

Чугуновым.

Председатель взял красный галстук, свернул его, бросил в

корзину для сора.

И сказал: «Ушли, ну и черт с вами».

288

Право на жизнь, или проблема беспартийности

I

«Если ты до сих пор существуешь на свете, значит, ты

благополучно проскочил через революцию и теперь имеешь

право на жизнь, так сказать, за давностью лет...»

Так думал и неоднократно говорил себе в последнее время

беспартийный писатель Леонид Сергеевич Останкин.

Думал он так вплоть до того дня, когда в вагоне трамвая

столкнулся с одним из своих товарищей писателей, и тот

поторопился сообщить ему новость, которая и привела

впоследствии к трагической развязке.

В это роковое утро Останкин чувствовал себя особенно

хорошо. Он сидел в сквере и ждал трамвая, чтобы ехать в свою

редакцию. Весеннее солнце, весенние легкие костюмы, женские

лица – все это давало ощущение радости и легкости

наладившейся жизни.

Сам он был одет в синюю блузу с отглаженными

складочками, из хорошего дорогого материала, без воротника, а

с вырезом, из которого виднелась чуть-чуть сорочка и мягкий

воротник с галстучком в виде черного бантика.

Желтые туфли необыкновенно шли к синему, в особенности,

когда он садился и вздергивал на колене брюки повыше. Он

всегда их так вздергивал, чтобы видны были красивые модные

носки квадратиками.

Этот костюм давал ему реальное ощущение того, что жизнь

вошла наконец в спокойное русло, когда тебя уже никто не

остановит и не спросит, почему так хорошо одет и из какого ты

класса.

Если бы кто-нибудь спросил его, почему он таким щеголем

ходит, Леонид Останкин с удовольствием ответил бы ему давно

приготовленной на этот случай фразой:

– Я горжусь тем, что Республика Советов может так одевать

своих писателей.

И было даже досадно, что к нему никто с такой фразой не

обращался. А с другой стороны, если не обращались, то, значит,

жизнь действительно крепко вошла в берега. И бояться уже

нечего.

289

И только иногда у него мелькал испуг: вдруг что-нибудь

может пошатнуться,– переменится политика по отношению к

писателям или еще что-нибудь. Это жило в нем, как смутное

ожидание. Хотя и оно все слабее и слабее проявлялось, так как

никаких внешних толчков не было.

Но при малейшей тревоге у него все-таки каждый раз екало

сердце.

Останкин увидел подходивший трамвай, хотел было сесть,

но вовремя заметил тоже садившегося в трамвай знакомого

писателя, Ивана Гвоздева, который все жаловался, что его

«запечатывают», и имел привычку громко высказывать свои

жалобы на власть; если это было на улице или в трамвае, то на

него все оглядывались.

Поэтому Останкин сделал вид, что он опоздал сесть, и

поехал в следующем трамвае. Кроме боязни, что на них будут

оглядываться, когда Гвоздев начнет свои разговоры, у Останкина

было к нему какое-то неуловимое презрение, как к писателю,

печатавшемуся в более правых журналах. И хотя все журналы

были советские и издавались тем же правительством, все же

какие-то неуловимые оттенки правизны и левизны были. Они

угадывались верхним чутьем. И хотя Леонид Останкин был и

считал себя беспартийным, все же у него была внутренняя

мерка левизны и правизны. И было это презрение к тем, кому

приходилось печататься в правых журналах, какое бывает у

человека устроившегося к неустроившемуся.

Пробираясь в вагон и глядя прищуренными близорукими

глазами через очки несколько вкось, как он имел привычку

смотреть, когда разглядывал дальние предметы, Останкин вдруг

почувствовал, что его кто-то дернул за рукав.

Оглянувшись, он увидел знакомого писателя.

Тот поздоровался и громко на весь вагон спросил таким

тоном, от которого у Останкина что-то екнуло в том месте, где у

пугливых людей находится сердце:

– Читали?..

– Что? – спросил Останкин, почему-то наперед почувствовав

себя виноватым.

– Да как же! О нашем брате... Кто из писателей не будет

коммунистом, тем – крышка!

Останкин покраснел, точно его в чем-то поймали, он

неловко, растерянно улыбнулся и сказал:

– Что так строго?

290

– Вот вам и строго.

Останкин сделал вид, что это к нему нимало не относится,

нисколько его не беспокоит, и заговорил о другом. Но он

почувствовал вдруг, как вся радость жизни исчезла и заменилась

тягостным сосущим ощущением под ложечкой.

Ему хотелось спросить, в какой газете это напечатано, но не

спросил, чтобы не подумали, что он испугался.

Но он, действительно, почувствовал такой испуг, как если бы

он подделывал векселя и ему сказали бы:

– Читали? Обнаружена подделка векселей, принялись за

тщательные поиски подделывателя.

Трудно было бы при таких условиях быть спокойным и

благодушно взирать на божий мир.

Увидев в углу газетчика, Останкин сделал вид, что ему здесь

нужно слезать, простился с знакомым и уже в дверях, как будто

только что вспомнив, крикнул:

– А где это напечатано?

Знакомый назвал газету. Останкин соскочил. Выждав, когда

скроется трамвай, чтобы знакомый не увидел, он купил и

развернул газету на ограде гранитной набережной.

Сердце глухо, редко стучало, как будто он ждал найти сейчас

приговор своей спокойной до сего времени жизни и даже

увидеть свою фамилию.

Но когда он прочел статью, у него отлегло от сердца.

– До чего люди неспособны понять даже то, что написано

черным по белому! – сказал он.

Действительно, в статье говорилось только о внутренней

драме современного советского писателя. Автор статьи говорил,

что, если писатель не проявит себя активной силой, не сольется

органически с новой жизнью и не будет питаться ее соками, он

неминуемо погибнет. А то писатели пишут, описывают, а кто

стоит за этим описываемым – неизвестно. Ничего не видно.

Человек без наружности. Вся и разница между ними в стиле да в

манере.

Смысл статьи был вполне ясен. Ни о каких устрашающих

мерах не было ни слова. Но, странное дело, в сердце Леонида

Останкина, едва он сделал несколько шагов, стала

закрадываться тревога, как будто он был действительно в чем-то

виноват.

Но в чем же он виноват?

291

Он напрягал все свое соображение и не находил за собой

никакой вины.

– Прежде всего, я занимаю штатную должность секретаря,–

сказал себе Останкин,– и меня это не может касаться.

Но сейчас же внутренний голос возразил ему:

– А разве со штатной должности тебя сковырнуть нельзя? На

твое место найдется немало таких, которые действительно

несли революционную работу, а ты что делал?..

– Я ничего предосудительного не делал. Во всяком случае

нет ни одного факта, который бы указывал на мою

преступность.

– Мало, что нет факта,– ответил ему опять внутренний

голос,– есть, брат, вещички потоньше фактов.

Какая-то неприятная тревога, такое ощущение, как будто все

видят, что его дело – дрянь, охватывало его все больше и

больше, несмотря на его упорное желание логически доказать

себе, что эта тревога – вздор.

– Вот стоит какому-нибудь болвану вякнуть, и кончено,–

настроение все к черту.

Это тем более было досадно, что сегодня он приготовился с

одной интересной женщиной пойти в театр, а после, захватив

бутылочку шампанского, посидеть у нее на ее мягком диване и

показать ей свой новый рассказ, корректуру которого он сейчас

получит.

Сделав над собой усилие, чтобы отделаться от навязчивых

мыслей, он пошел в редакцию.

И здесь ждало его то, что совершенно опрокинуло все его

спокойствие и уверенность в прочности своего существования...

II

Проходя по коридору редакции, Останкин услышал в

комнате художественного отдела говор многих голосов и

знакомый хохот критика Гулина, имевшего привычку смеяться

над тем, в чем мало было смешного.

Сейчас Останкину этот смех показался особенно неприятен.

Он вообще не любил шумных людей. Сам он был всегда

ровный, корректный и культурный человек, не производивший

никакого шума. В редакции он большею частью сидел тихо за

своим столом. Волосы у него надо лбом всегда были спутаны

наперед, как будто он, сидя над работой, не раз лохматил свой

292

вихор. Очки, которые у него постоянно спускались, он

поправлял двумя пальцами правой руки, подпихивая их выше к

переносице.

Когда его окликали, он поднимал голову и поворачивал ее

несколько вбок, так что смотрел по своей привычке вкось через

очки. Ответив, что нужно, он опять опускал голову и продолжал

писать.

Он подумал с неприятным чувством о том, что Гулин,

наверное, сидит на его столе и, болтая ногами, хохочет. Нужно

будет просить его слезть, а он, конечно, придерется к случаю,

пустит какую-нибудь дурацкую остроту.

Когда Останкин вошел, несколько сотрудников стояли перед

столом и, опираясь на спины друг друга, что-то читали и

обсуждали. В стороне, на окне, сидел унылый и хмурый Иван

Гвоздев. Пролетарский поэт Звездин беззаботно закуривал

папироску, сидя бочком на столе и покачивая одной ногой.

У него был такой вид, какой бывает у сына директора

заведения при известии, что много учеников, его товарищей,

предполагается уволить: это среди них вызывает переполох, но

на нем никак не может отразиться.

– А! Мое почтение! Пожалуйста, пожалуйста, вас только и не

хватает! – закричал Гулин, едва Останкин вошел в комнату и

вкось через очки посмотрел на собравшихся.

Останкин почувствовал, что у него, по обыкновению, упало

сердце, а на лице против воли опять появилась та же улыбка,

какою обыкновенно хотят скрыть свое волнение.

– Читали? – крикнул Гулин.

– Читал и ничего особенного не нашел,– ответил Останкин.

– Ах, не нашли?.. С чем вас и поздравляем. А вот как

выволокут вас за ушко да на солнышко, вот тогда найдете

особенное.

– Я нашел особенное,– живо заговорил рецензент Юлиус,

шершавя стриженый затылок и шагая по комнате,– но не в той

плоскости, как вы понимаете. Вы понимаете это так, как будто

мы, все пишущие, какие-то жулики, которых собираются

уличить и прихлопнуть... Ничего подобного! Нам напоминают

товарищи, чтобы мы ни на минуту не порывали связи с

основным жизненным течением. Никто не требует от вас, чтобы

вы были непременно коммунистами с партбилетом в кармане,

но требуют, чтобы интересы революции были вашими

интересами. Иначе – смерть. Смерть не в том смысле, как это

293

понимает Гулин, а в том, что вы тогда просто окажетесь

инородным телом... дойдете до ощущения пустоты в себе,

которая...

– Нет, мистер Кукс, вы идеалист и поборник жизненных

течений, поэтому на вашем языке все звучит прекрасно. Но мы

смотрим в корень вещей. И ваша пустота, как вы изволите

выражаться, означает то, что в одно прекрасное время

производится учет направления духовной энергии страны,

представителем чего являетесь вы, и находят, что в этом

направлении нет никакого направления, и вам говорят: пойдите-

ка вы к чертовой матери! У нас есть те, кто действительно

представляет собою часть революционного организма. И мы в

первую голову должны им дать папу-маму, сиречь кус ржаного

или белого хлеба, а не кормить вас, трутней, из-за совестливости

перед бело-желтой Европой. И ваша идеалистическая пустота

станет тогда самой реальной пустотой: в кармане ни черта, жить

нечем, никуда не принимают. И отовсюду провожают вас с

вышеуказанным лозунгом с присовокуплением чисто

национальных выражений. Правда, товарищ Останкин? –

заключил Гулин и, извернувшись, ткнул его под ребро большим

пальцем.

У Останкина было такое ощущение, какое было у него в

трамвае: точно он делал постоянные усилия, чтобы другим не

было видно, что он виноват. И он всеми силами старался делать

вид, что это к нему не имеет никакого отношения.

Он вышел в коридор и спросил рассыльного:

– Корректуру мне из типографии не приносили?

– Ее еще вчера вечером принесли после вашего ухода, ее

товарищ Рудаков зачем-то взял с собой.

«Странно... Зачем редактору понадобилась корректура его

рассказа?»

– Он не говорил, когда придет?

– Сейчас должен быть,– ответил рассыльный, изогнувшись и

посмотрев на часы, висевшие за углом в коридоре над дверью.–

Да вот и они!

Останкин почувствовал сосущую тоску под ложечкой, точно

ему вдруг мучительно захотелось есть, и невольно подумал о

том, насколько этот рассыльный, Иван, в более лучшем

положении, чем он: ему нечего бояться. Он не знает страха. У

него есть непререкаемое право на жизнь. А у него, у Леонида

294

Останкина, это право настолько зыбко, что колеблется от

малейшей причины.

– И когда они уйдут наконец отсюда! – подумал он и зашел в

другую комнату, где стояли пустые столы, чтобы не

присутствовать при их разговорах и не делать насильственно-

беззаботного лица.

– Товарищ Рудаков вас просят, пожалуйста! – сказал Иван,

всунувшись одним плечом в дверь и кивнув головой направо, в

сторону редакторского кабинета.

Останкин при этом почувствовал то, что чувствует

подсудимый, когда ему говорят:

– Пожалуйте в зал заседаний, суд пришел...

Редактор прошел через комнату, где велись дебаты около

газеты. Там все притихли. Только Гулин сказал:

– А ведь, поди, ему тоже не очень по вкусу, как-никак, хоть и

коммунист, но из эсеров. Тоже, брат, мементо мори 42*.– И

прибавил, кинув в сторону проходившего Леонида Сергеевича: –

Пойди, пойди, тебя поисповедуют.

Редактор снимал пальто. Молча повесил его в угол за дверь

и, снимая кашне, сел за стол. Подал через стол руку Останкину

и потер вспотевший лоб, как будто что-то соображая или

припоминая, что ему нужно было сделать в первую очередь.

– Да!.. О вашем рассказе...

У Останкина заморгали почему-то глаза, как моргают, когда

к носу подносят кулак, и стало горячо щекам.

Рудаков хлопнул себя по одному карману, потом, прикусив

губы, глубоко залез в другой и вынул смятую корректуру.

Останкин издали уже увидел какие-то росчерки красными

чернилами, знаки вопроса, как ученик, который надеялся за

письменную работу получить пять и вдруг видит зловещие

красные чернила, множество подчеркнутых мест, и в конце,

наверное, стоит единица.

Редактор развернул перед собой корректуру, несколько

времени смотрел на нее молча, потом взглянул на Останкина и

сказал:

– Где ваше лицо?

Тот от растерянности машинально провел ладонью по щеке.

– Совершенно не видно лица! – продолжал Рудаков.– Все

темы у вас только о революции и о рабочих, но когда не видишь

42 Помни о смерти ( от лат. Меmеntо mоri).

295

вашего лица, то воспринимаешь это как фальшь, потому что

теперь «так нужно» писать.

– Я пишу вполне искренно,– сказал Останкин, покраснев.

– Верю! Но чем искреннее вы пишете, тем больше читатель,

не видя вашего лица, воспринимает это как подделку и

подслуживание: почему это вдруг все шагу не ступят без того,

чтобы о революции или о рабочих не написать?

Останкин стоял за креслом Рудакова и чувствовал, что не

только щеки, а и уши начинают гореть у него, как от ветра. Он

слушал, а сам думал о «точке» и о том, как он с такими

красными щеками выйдет в ту комнату, где Гулин.

– Революционное художественное произведение можно

писать, ни слова не упоминая о самой революции,– сказал

Рудаков и посмотрел снизу на Останкина.

Останкин вдруг почувствовал какое-то холодное равнодушие

и безразличие, какое чувствует человек, убедившийся в своем

полном провале. Он слушал редактора и бездумно смотрел в

завивающееся на его макушке гнездышко из волос.

Леонид Останкин и до революции делал то же, что и

теперь,– писал. Но ему в голову никогда не могло прийти, что от

его писания могут потребовать чего-то особенного; поставить

вопрос о его лице... Если бы до революции его спросили: чему

вы служите? Останкин с ясным лицом ответил бы:

– Я служу вообще культуре и удовлетворению эстетической

потребности.

Наконец он просто мог бы сказать:

– Я занимаюсь литературой.

И все были бы удовлетворены. И он не чувствовал бы, как

теперь, за собой никакой вины.

– Но все-таки в чем же моя вина?! – спросил себя с

недоумением Леонид Сергеевич. – Я чувствую себя так, как

будто меня действительно в чем-то уличили. Я решительно ни в

чем не виноват.

Фактически он действительно не знал за собой никакой

вины, никакого преступления перед Республикой Советов.

Но было несомненно, что он в чем-то виноват.

Иначе он не пугался бы так и не чувствовал себя точно

раздетым от этого дурацкого восклицания:

– Читали?..

III

296

История жизни гражданина Останкина за все время

революции была, в сущности, самая обыкновенная и для

среднего человека вполне извинительная.

В 1918 году он сбежал из Москвы вследствие резкого

уменьшения эстетических потребностей у населения. Поехал

питаться в свой родной город Тамбов. Но там было одно

неудобство: отец Останкина был инспектором народных

училищ. И его там все знали. Это его почему-то испугало.

И он опять бросился в Москву.

Чего он хотел, когда с мешком за спиной, обмотанный

старым башлыком, в своих очках, постоянно покрывающихся

туманом от мороза, цеплялся за мерзлые ручки вагонов и,

зажатый толпой в углу вагона, ехал в Москву?

Да просто одного: получить возможность жить. Только жить.

Приехав в Москву, Останкин устроился через своего

знакомого в одном из детских домов вешать продукты.

И вот тут в первый раз допустил маленькую подтасовочку.

В одной анкете написал, что он сын народного учителя из


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю