Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Сейчас, подожди тут. Сядь вон на диванчик.
Кассир ушел куда-то.
– Мы-то еще ничего, – сказал продавец, – обороты у нас
пустяковые, а вот какой-нибудь трест возьмите или фабрику, –
вот где дела-то делают!.. Мне знакомый один рассказывал – у
них в тресте девятьсот тысяч один отчет стоил. Вот это я
понимаю. На трех извозчиках везли! Весь баланс их к черту
полетел из-за одного этого отчета. Зато прямо ахнули все: до
самой малейшей мелочи, до десятой доли копейки все выведено.
Вы, конечно, может быть, не интересуетесь этим, но ежели на
знающего человека, на специалиста, то восторгаться только
можно и больше ничего, потому что это – прямо надо сказать –
художник!
– Зря, значит, ни одного шагу не сделано?
347
– Зря-то, может быть, целые версты сделаны, а только вся
суть в том, что все обозначено. Мало того, что весь баланс
сведен, а видно еще каждую копейку с самого ее зарождения,
как она, матушка, шла по всем линиям и по всем инстанциям.
Ведь это – художественное произведение. Если на любителя,
конечно.
– Сколько же времени такой отчет разбирать надо? – спросил
маленький человек.
– Сколько... да нисколько. Нешто его разберешь! Чтобы его
разобрать и проверить в точности, это еще сто тысяч надо. Вот
разбогатеем, тогда, может быть, будем и проверять. А то ведь
это всех своих бухгалтеров да счетоводов на полгода надо
засадить.
– Сдельно бы отдать, – сказал высокий человек.
– Разменял, батюшка? – спросила старушка, когда показался
кассир, считая на ладони деньги.
– Разменял. Получай. Лист этот вон туда передай, а этот
возьми себе.
– Зачем, родимый?
– Для памяти.
– Хорошо, милый, возьму.
– Товару на копейку всего, а уж разговору – не оберешься,–
сказал кассир, бросив деньги в ящик, и недовольно посмотрел
вслед старушке, когда она в своих валенках и платке
поворачивалась в дверях, закрывая их за собой.
– Вам что позволите?
– Мне пачку бумаги и конвертов. Да! Еще перышек копеек на
пять.
– На это хоть не обидно чек писать: с лихвой расход на него
покрыли. А вот такие-то вот, копеешники, прямо по миру
пустят, все соки высосут! Она вот пришла, повертелась, товар
свой ухватила, а того не понимает, что от нее убыток казне.
– А что, при больших отчетах уж небось не смошенничаешь?
– спросил маленький человек.
Продавец, выпятив нижнюю губу, неопределенно пожал
плечами:
– Как сказать... при нашем небольшом деле, когда весь отчет,
скажем, весит не больше десяти фунтов, конечно, обжулить
нельзя. И ежели недобросовестного человека на наше место
посадить, который уж с молоком матери привык хапать, так тот
двух месяцев не просидит – сбежит: копейки не утащишь. Хоть
348
и прибыли не добудешь, но зато и самому попользоваться не
придется. А там, где отчеты на пуды идут, там много свободней.
Иной раз так-то сидят-сидят над проверкой, потеют-потеют и
через три года выведут заключение, что налицо явная растрата.
Сейчас посылают арестовать такого-то. А его уж родные давно
за упокой поминают. Хапнул, поблаженствовал, сколько нужно,
да на тот свет и удрал. Ищи-свищи... И чем больше дело, тем
больше пудовые отчеты любят. И не то чтобы жулики были,
совсем даже наоборот, есть честные до святости,– но художники
своего дела. Ежели бы им запретить писать отчеты, а учитывать
по балансу в две минуты, какой процент прибыли дало
предприятие, так все бы разбежались. Это погибель! Вам счетик
потребуется?
– Нет, я для себя беру.
– А что же, и для себя на память можем написать. Бумагу-то
все равно бросать. Вон какая кипа. Это всего за неделю. А
оправдала ли она себя – это еще вопрос.
– Вам при каждом бы магазине фабричку маленькую
бумажную построить,– сказал маленький человек,– чтобы чеки
эти перерабатывать и опять в дело пускать.
– При каждом – это слишком жирно, а вот объединиться бы в
трест магазина по три,– сказал продавец,– это бы дело!
349
Звезды
I
Грязная осенняя дорога от станции шла по опушке. На
оголенных ветвях висели капли тумана, и мокрый желтый лист
насорился в глубокие колеи.
Туман висел над мокрым полем, и на каждой травинке
озимей держались капельки.
В предсумеречном воздухе направо от дороги выплывали из
тумана неясные силуэты деревьев и, медленно отставая,
исчезали опять.
Телега ныряла по грязным колдобинам. В ней сидели
старичок в бараньей мокрой шапке и полушубке и студент в
грязных худых башмаках с поднятым от сырости воротником
теплой куртки.
– Ну, спасибо тебе, старина,– сказал студент,– а то шлепать
по такой грязи – удовольствие небольшое.
– Да, неспособно,– ответил старичок.
– Так, говоришь, хорошо живет?
– Василий Федотыч-то? На что лучше. Человек, можно
сказать, настоящий.
– Да... Приятель. Сколько мы с ним видов видали в
гражданскую... Страсть!.. Он, значит, начальством уже
заделался? А я вот по ученой части пошел. Дома только беда –
отцу самому жрать нечего, писцом, говорит, лучше бы поступил,
все от тебя какой-нибудь толк был бы, а я, брат, вот как к науке
присосался,– ничего мне, кроме, не надо.
– Наука тоже дело хорошее,– сказал старичок.
– Конечно, я бы мог и писцом поступить и на какую ни на
есть должность определиться, а вот – тянет. Дома житья не
стало: отец ругается, мать плачет, что ни корысти, ни прибыли
от меня в хозяйстве. Прямо жуду нагнали. Сбежал от них. Хоть
еще две недели до ученья, а ушел. Попреками надоели. Вот к
Васе по дороге заверну, деньжонок маленько перехвачу и
поживу у него. Я человек легкий. В одном месте не оценят – я в
другое пойду. Не в этом суть. Ей-богу, старина, на свете
хорошо!..– сказал студент, запихивая полу куртки на подогнутых
коленях.
– И знаешь, чем меня наука приманула?
350
– Чем, батюшка? – спросил старичок.
– В две трубочки посмотрел – и кончено дело. Теперь мне,
кроме науки, ничего не нужно.
– В какие трубочки?
– Одна такая, что в нее видно то, чего около тебя простым
глазом не увидишь. Нам кажется, что вот тут ничего нет, а если
в трубку посмотришь,– так не оберешься, сколько всякой твари
напихано. Скажем, на клопа ежели посмотреть, так он под этой
трубкой с целого быка будет.
– Ах, сукин сын!..
– Блоха – с свинью.
– Чтоб ты подохла! – сказал старичок, покачав головой, не
глядя на студента и, подогнав вислоухую от тумана лошаденку,
сказал: – Но, милая!
– А в другую трубку наверх глянешь,– продолжал студент,–
там целые миры. Ты вот на звезду смотришь, думаешь, искорка
какая, а эта искорка больше земли.
– Что тут будешь делать!
Становилось темно. Туман расчистился, и над лесом
показались звезды.
– Вон звезды, это Большая Медведица называется, так они от
нас на триста миллионов верст дальше, чем солнце.
– Тьфу ты! Все сосчитали,– сказал старичок.
– Да, и вот эти две трубочки тебе показывают: одна – что уж
очень маленькое, чего вокруг себя не видишь, а другая – что
наверху делается.
– А мы посередке, значит? – сказал старичок.
– А мы – посередке. И видим мы, может, всего ничего, без
трубок-то. А там вон сколько всего. И вот я как увидел, так
крышка, потянуло меня и потянуло.
– Это потянет,– сказал старичок.
– Ты подумай, люди живут и ничего не видят, а под ними –
нет ни конца ни краю,– говорил студент, проведя рукой снизу
вверх, где сияли звезды.– Мне все отец говорит, хорошо бы
сарайчик пристроить. А я как эти звезды увидел, так мне скучно
стало с этими сарайчиками, ну, прямо ровно воздуху не хватает.
И не в этом суть, старина! Помрем, все равно сарайчиков не
удержим.
– Это что там...
– Так что ж на них жизнь-то класть.
351
– Это, значит, по человеку,– сказал старичок,– прежде,
бывало, один норовит хозяйство получше завести, денег
накопить, а другой в монастырь идет душу спасать. А теперь вот
тоже на свой манер. Это, значит, уже спокон веку так идет.
– Да,– сказал студент, задумавшись и глядя вперед по
дороге,– иной раз и кажется, что люди, вот не хуже отца, оттого
и об сарайчике думают весь век, что вот этого не видали. И
ровно слепые.
– Нет, это по человеку,– сказал старичок,– иному хоть в две
трубки зараз смотреть,– все равно ни черта не увидит. А на что
ты жить-то будешь?
– Проживу как-нибудь... У Василия немножко перехвачу. Я
ведь его от смерти спас. Деньги что – плевое дело. Не в том
суть. А в Москве у меня стипендия от казны двадцать два рубля.
– Что?
– Вспомоществование.
– А...
– Ах, Вася, Вася, пять лет его не видал.
Лес остался позади, и телега выехала на ровное поле, за
которым виднелись огоньки деревни, притаившейся около
оврага.
– И от нас будут видны, ежели в трубу посмотреть? –
спросил старичок.
– Звезды-то? Как же, будут.
– Премудрость.
– Уж такая, брат, премудрость, что раз увидишь,– ничего
больше не захочешь.
– Это по человеку,– сказал опять старик и прибавил: – Вот и
приехали.
– Ну, спасибо тебе, старина. Люди-то, видно, везде: от
родных сбежал, а чужой пригрел. В одном месте обидят, дальше
иди. Не в этом суть, старик...
II
Лошадь остановилась около пятиоконного дома с тесовыми
новыми воротами и ставнями на окнах.
– Вишь, как расстроился,– сказал старик.
Студент прошел в ворота, потом поднялся по ступенькам с
перильцами в сенцы.
352
– Кто там? – послышался недовольный мужской голос из
избы.
Дверь отворилась, и на пороге показался полный, высокий
человек в расстегнутом френче и сапогах. Он смотрел со света в
темноту сенец и не видел, кто перед ним.
– Васька! – крикнул студент,– чертушка! Узнаешь?
– Петя, Петрушка, голубчик, неужто ты?
Петр вошел в комнату, обставленную по-городски, со
стульями, столом между окон, покрытым скатертью, с геранью
на окнах.
Друзья обнялись и поцеловались.
– Ну-ка, дай посмотреть-то на тебя,– сказал Петр, взяв за
руки хозяина и повертывая его к свету.– Ну, брат, и растолстел!..
– Да, черт ее знает отчего брюхо растет,– сказал хозяин,
стягивая на животе обеими руками ремень.– Нет, ты-то, ты-то,
откуда тебя занесло?
– В университете ведь я! Первый Эм Ге У, понял?
– Черт ее что... Ну, дела. На ученого, значит, идешь.
– Ага! Полезли, брат, чумазые!
– Черт ее что... А как сюда-то попал?
– От родителей, можно сказать, сбежал. Учиться-то мне еще
через две недели, а уж мне очень нудно с ними стало. Сбежал
раньше сроку. Все попрекают меня, что деньги не зарабатываю.
Приехал на твою станцию, а тут меня старичок подвез.
– Да что ж ты не написал-то, тюря! Я б за тобой такую пару
выслал! Можно сказать, студент московского университета,
первого Эм Ге У, наша будущая звезда, а идет пешком.
– Ничего. Не в этом суть.
– Как же – ничего. Неловко. Ежели бы у меня не было, а то,
слава тебе господи,– сказал хозяин, поводя рукой кругом.
– Значит, доволен?
– Покуда некуда. Помнишь, Васька бесштанный, можно
сказать, а теперь Василий Федотыч. Часы стенные, стол
письменный... Погляди-ка, настоящий, из усадьбы.
И правда, вымытые чистые полы, новенькие дерюжечки,
часы, письменный стол, наколотые бумаги на проволочном,
загнутом кверху гвозде у окна,– все это показывало сытость и
довольство.
– Вот только растет брюхо, черт его знает отчего. Для
коммуниста как будто неловко,– сказал опять Василий.– Ну-ка,
353
Степанида, самовар там поставь! – крикнул он куда-то за
перегородку.– Жены нету дома, один нынче сижу.
– И жена есть?
– А как же, красавицу отхватил, вот завтра посмотришь. На
праздник к родным уехала, а через три дня у нас праздник. Сюда
все приедут. Это она у меня порядок наводит. Баба, можно
сказать, жох.
– Скажи, пожалуйста, как идет время,– сказал Василий, когда
они сидели за чаем, и он неумелой мужской рукой доливал
чайник, толстыми пальцами закрывал крышечку и наливал чай в
стаканы.– А какое было время! Героями, можно сказать, были! А
что ж, и правда, герои. Перекоп-то, ого!
И приятели стали вспоминать героические времена. Один
сидел в распахнутом на толстом животе френче, с круглым
подбородком и толстой шеей. Другой – в худых грязных
башмаках, с давно нечесанными волосами, с наивно-
восторженным лицом.
Но Василий все возвращался к своему теперешнему
благополучию, и ему хотелось, чтобы его друг лучше
почувствовал, как он хорошо теперь живет.
– Я, брат, и поставил себя здорово: председатель
райисполкома, прием, все как следует. Это у меня жена,– она
меня настрочила. Ты летом приехал бы посмотреть, как у нас
тут. Прямо – дача, можно сказать: цветник был около дома.
Петр, радостно улыбаясь, слушал друга. А потом, когда тот
все рассказал и про цветники и про прием, и ему уже нечего
было рассказывать, Петр стал говорить о себе.
– Да, вот, брат, какая это штука,– наука! – сказал он,–
захватила, можно сказать, за обе печенки. То я жил себе в
деревне Коврино Глуховской волости и думал, что все т у т. А
потом, как открылось мне, что на каждой пылинке тоже
существа всякие, которых никаким глазом не увидишь, да как
посмотрел я в телескоп на небо, где вместо искорок вот такие
штуки плавают! И ежели с них на землю посмотреть, так не то,
что Глуховской волости, а и самой земли-то не увидишь, она
меньше песчинки,– так, брат, у меня ровно другие глаза
открылись. Вот ей-богу! И вся эта махинища летит в
пространстве без конца времени. Какая ж тут к черту Глуховская
волость, когда мы не в волости живем, а в том, чего ум охватить
не может.
354
Петр, возбужденно взъерошив волосы, остановился и
блестящими глазами посмотрел на Василия.
– Да, это, брат, штука,– сказал тот, покачав головой.
– И вот, братец ты мой, прежде, бывало, все думаешь, как
быть: башмаки худые, домой стыдно показаться, от людей
совестно. А теперь иной раз станет невмоготу от своей нищеты,
так что ж ты думаешь: посмотришь на звезды, этак прикинешь
наравне с ними худые башмаки – и все это вдруг такая
чепуховина окажется, что самому смешно станет. Может быть,
целый миллиард верст пространства и целые планеты у меня в
мозгу умещаются, и все это я охватить могу, а я буду от худых
башмаков духом падать или от людей, которые этого ни черта не
видят, а судят обо мне только, что у меня башмаки худые. И
думают, что ежели они сидят в Глуховской волости, то тут все.
– Башмаки не весь век худые,– сказал Василий,– вот
выучишься, на должность поступишь, тоже почет будет, не хуже
меня.
– Не в этом суть! Может, у меня и тогда худые будут.
Помнишь, гражданскую-то: нешто тогда у нас крепкие были? А
нам на это наплевать было. Иные мужики мне говорят: «Что ж,
воевал, воевал, а ничего не навоевал». Я знаю, что я навоевал: я
целый мир завоевал. А прежде у меня только одна волость была.
Вот в чем суть.
– Да, это правильно,– сказал Василий. И прибавил: – Вот,
брат, как я тебе рад! Так ты меня разворошил всего, ровно я
помолодел на десять лет. А тут расстраиваешься иной раз
оттого, что сбруя у тебя на лошадях плохая, не такая, какую
хотелось бы, как председателю райсовета.
– Чепуха!
– Да я-то насчет этого тоже... это вот жена у меня любит,
чтобы все было, как полагается. Нет, разворошил ты меня,
можно сказать. Ведь, это что, ей-богу. А вот так живешь и
живешь, думаешь, что весь мир-то в твоей волости и что самое
что ни на есть главное, чтобы сбруя у тебя хорошая была.
III
На следующий день приехала жена. Василий выбежал на
улицу и вернулся радостный, таща какой-то пестрый узел.
– Сказал ей, что ты приехал! – крикнул он и опять убежал,
очевидно, за другими узлами.
355
Через несколько минут дверь опять распахнулась, показался
Василий опять с узлом и на ходу говорил:
– Вот, студент московского университета. Первого Эм Ге У...
Наша звезда будущая. Небось никогда не видала? Это, брат,
такой человек! Голова, одним словом.
За ним показалась жена, молодая, красивая женщина в белом
шерстяном оренбургском платке и короткой плюшевой шубке,
очевидно, сшитой городской портнихой. Она входила с тем
выражением готовой приветливости, с каким входит хозяйка,
когда ей говорят о приезде важного, именитого гостя.
Но когда она вошла в комнату, то, увидев Петра, невольно
оглянулась по комнате, как бы ища глазами кого-то другого. Но
никого, кроме него, не нашла. Она протянула Петру руку все с
той же улыбкой приветливости, но ставшей несколько
натянутой. Как будто человек приготовился к одному, а увидел
совсем другое. И, как бы желая найти оправдание своему
изменившемуся выражению и направить его на другое, сказала:
– Уж ехала, ехала по этой грязище, все жилы себе вымотала.
Да скажи ты горбачевским мужикам, чтобы они свой мост
починили. А то лошадь всадили, чуть ноги себе не поломала.
– Ах, сукины дети,– сказал Василий,– ведь я им тысячу раз
говорил.
– А нужно не тысячу раз говорить, а засадить суток на трое,
вот они тогда скорее вспомнят. А то ты разговариваешь с ними,
словно они тебе приятели. У тебя – все приятели, кто под руку
ни подвернись.
Хозяйка говорила это с усталым выражением, разматывая
платки и снимая шубку, которую муж заботливо взял и повесил
в маленькой передней на вешалку.
Ее раздраженный вид, неизвестно к чему относившийся,– то
ли к неисправным мужикам, то ли еще к чему,– сразу
подействовал так, что и у Василия и у Петра пропала свобода
движений. И когда ее громкий раздраженный голос на минуту
замолкал, в комнате водворялось молчание.
А тут она посмотрела на чистый, только что вымытый к
празднику пол и крикнула:
– Это что тут? Кто это навозил сюда грязи? – Но, взглянув на
башмаки Петра, она сейчас же замолчала.
А Петр, всего несколько минут назад говоривший, что ему
теперь все равно, что о нем люди думают, взглянув на свои
356
башмаки и на грязные следы их около стола, где он вчера
вечером сидел за чаем, покраснел во всю щеку.
– Ой как спину разломило! – сказала хозяйка, видимо,
нарочно сказав эту фразу с тем, чтобы перевести на другой
предмет свой раздраженный вид и заменить его усталым с
дороги.
Она пошла за перегородку, потом в кухню. И оттуда
послышался ее властный хозяйский голос:
– Что ж, у тебя рук нет? Как только хозяйка из дома, так вы
тут и городите черт ее что?
Василий ходил за ней, потирая руки, как будто он чувствовал
себя виноватым в ее усталости. А виноватым он себя чувствовал
потому, что она, наверное, скажет: «Вот ехала, думала побыть
вдвоем перед праздником, отдохнуть, а он тут приятелей каких-
то навел в рваных башмаках, которые весь пол выгваздали».
Когда Василий входил в комнату, он не находил, что сказать
Петру, и все только потирал руки и говорил:
– Вот эти мужики, сами же будут ломать лошадям ноги, а
чтобы поправить мостик, надо их силком заставлять.
Потом хозяйка прошла за перегородку в спальню и что-то
возилась там. Видно, что ей под руку попадались не те вещи,
какие нужно, и она в сердцах швыряла их.
Оба друга, чувствуя ее присутствие рядом с собой, не
находили, о чем говорить, и неловко молчали.
Василий чувствовал себя так, как будто он легкомысленно
зазвал приятеля, не подумал о жене и устроил ей лишнюю обузу.
Да еще пустился с ним в разговоры о высоких материях, даже
благодарил его. А теперь он ему вдруг показался таким
надоевшим, как будто он сам теперь не знал, о чем с ним
говорить и как его выжить. И показать это было нельзя, неловко.
Если бы он его сразу сухо принял, тогда бы тот в разговоры не
пустился и пол не испачкал. А теперь приходится делать сладкое
лицо на две стороны: жену успокаивать и ему вида не
показывать.
Его даже самого зло на себя брало, как он отрекомендовал
Петра жене: студент московского университета! Наша будущая
звезда! А из-за этой звезды придется пол другой раз, мыть.
Все это сразу разбило настроение и возможность простого
непосредственного отношения к своему другу. И Петр стал
вдруг казаться Василию каким-то блаженненьким: говорит о
357
звездах, о мирах там каких-то, а у самого башмаки худые да
рубашка с плеч валится.
А главное, что сам вчера распустил слюни, с уважением его
слушал.
– Василий, пойди сюда! – крикнул из спальни голос жены.
Василий почему-то на цыпочках пошел в спальню. И было
немножко смешно, как он в своих больших сапогах шел на
цыпочках. И почему на цыпочках? Что, жена была больна, что
ли, или спала?
Жена стояла в спальне около окна и при входе мужа не
оглянулась. Она теребила руками бахрому своей шали,
раздраженно обрывая ниточки и катая их между пальцами.
Потому что она не оглянулась, Василий еще больше
почувствовал себя виноватым.
– Что же, он у нас и на праздник останется? – спросила
хозяйка.
– Тише, пожалуйста, он услышит,– сказал испуганным
шепотом Василий.
И они стали сердитым шепотом говорить о Петре.
Она чувствовала себя несчастной и потому раздраженной от
присутствия постороннего человека, который ей ни на что не
нужен и никакой находки в своих худых башмаках не
представляет, а там еще приедут гости, и муж его будет всем
представлять:
«Студент московского университета. Наша звезда».
А не подумал о том, где его положить. Об этом жена думай.
И чем они больше говорили шепотом, тем больше раздражались
друг против друга.
Жена думала о том, что Василий нисколько не заботится о ее
покое и скоро первого встречного оборванца будет приглашать.
А Василий тоже уже начал раздражаться оттого, что он в своем
собственном доме не может пригласить, кого ему захочется.
Почему она водит к себе всяких приятельниц, и они трещат с
ней обо всякой ерунде, а он раз в пять лет встретил человека,
отошел с ним душой, подумал, поговорил по-человечески и
вдруг – боже мой – целый скандал!
– Приглашай, пожалуйста, сколько угодно, тебе никто не
запрещает, только выбирай для этого более подходящее время.
– Как же я могу выбирать подходящее время, что же я за ним
посылал, что ли! Человек на перепутье сам зашел.
– К тебе нынче один зайдет, завтра другой, конца нет!
358
– Да кто же уж это так ко мне заходит? что, у меня каждый
день, что ли, бывают? Что ты брешешь?
Василий чувствовал, что у него уже начинают дрожать руки
от разгорающейся злобы против жены, которая говорит
заведомую неправду. Но громко говорить и кричать было нельзя,
потому что за перегородкой был Петр, приходилось злые,
полные яда слова говорить только шепотом; от этого еще
больше закипало раздражение.
– Ты из-за чужого человека готов мне горло прорвать! –
почти крикнула жена.– Да на черта он мне нужен, пришел сюда,
а у меня вместо спокойствия только одно расстройство.
– А кто в этом виноват? – шептал злобным шепотом
Василий.– Что ты на людей кидаешься как собака. Взбесилась
совсем!
Тут и пошло. Жена упала на кровать лицом в подушки и
стала всхлипывать от обиды. Всегда этим кончалось. Сама
поднимет тон, раскричится, как торговка, черт бы ее побрал, а
потом распустит слюни.
В обычных случаях Василий, в это время почувствовав, что у
него в глазах темнеет от злобы, пускал что попало об пол и,
хлопнув дверью, уходил из дома. А теперь нельзя было так
сделать, потому что за перегородкой был Петр.
Ведь как было хорошо! Как мирно, по-дружески беседовали,
нет, влетела, как дьявол, и заварила кашу. Только и живешь
спокойно, пока вот с ней сидишь, а как чужой человек
показался, так все к черту и полетело.
И чем больше думал об этом, тем больше его разбирало зло,
и не было никакой жалости к жене, лежавшей на постели и
вздрагивавшей своими круглыми плечами. Так бы и двинул ее
по этим плечам-то, черт бы ее драл!
– Да мне, может быть, ее родственники ни на черта не
нужны, мне приятней поговорить с приятелем! Хоть у него
башмаки худые, а он на целую голову выше всех родственников,
потому что человек головой живет, а не брюхом,– думал он.
Раздражение еще больше увеличивалось оттого, что
неудобно было, оставивши гостя одного, препираться за
перегородкой. Да он еще все слышит небось.
А потом Василию пришла мысль, которая обыкновенно
приходила в этих случаях: он подумал о том, что жена хоть и
кричит и скандалы устраивает, но ведь жить-то ему с ней. Петр
этот пришел и ушел. А она навсегда с ним останется. И если он,
359
в самом деле, из-за чужого человека будет скандал устраивать,
тогда нужно бросить все к черту. Она вот кричит, а кто на себе
все хозяйство держит? Или когда он захворает,
кто от него все ночи не отходит? С приятелем хорошо
поговорить о звездах, вознестись фантазией, а ведь он тебе
клистиров ставить не будет.
И Василий, пересиливая в себе с трудом неутихшее
раздражение, сел на кровать боком и погладил жену по плечу.
Она мотнула плечом, как бы говоря, чтобы он отстал.
У Василия опять шевельнулась обида. Он подумал: «А, черт,
к тебе первый подошел, а ты куражишься, вот двину по шее как
следует и уйду». Но он пересилил себя, подумав о том, что тогда
эта музыка пойдет надолго и нужно взять на себя терпение и
еще попробовать хоть насильно заставить себя быть ласковым.
Он еще погладил ее по плечу. Жена уже не стряхнула руки.
Потом долго лежала неподвижно. И вдруг, схватив его руку,
стала, закусив от напряжения губы, колотить его руку кулаком.
Видно было, что у нее отлегло от сердца, и ей только было все
еще досадно и хотелось выместить эту досаду, причинив мужу
хоть какую-нибудь боль.
– Ну, ну, дуреха, вишь какая злобная. Ну, бей, бей; силы-то у
тебя немного. Вот ежели бы я тебя смазал, это было бы дело.
– Да, уж ты...
Она уже сидела на постели и сквозь слезы, улыбнувшись,
посмотрела на мужа, гордая его силой и своей слабостью.
– Ну, вставай, пойдем, а то неловко, что ж человек один
сидит. Мы устроим, там видно будет.
И он с облегчением вышел из спальни.
– Вот уж женское сословие,– сказал он, обращаясь с
неловкой связанной улыбкой к Петру,– проехала, уморилась и
расстроилась. Эти бабы чисто малые ребята: покричишь на них,
успокоятся. Через две недели, говоришь, ученье-то начинается?
– спросил он Петра.
– Да... Да мне раньше надо,– сказал Петр. Он сидел на стуле
у окна и смотрел на улицу, где моросил мелкий осенний дождь,
на грязную растоптанную дорогу улицы и на мокрые голые
ракиты с опавшими на грязь листьями.
– Ну, давайте обедать, что ли! – крикнул Василий развязно
веселым тоном, каким обыкновенно кричат хозяева после
взаимной ссоры и состоявшегося примирения, когда в доме есть
посторонний человек. И этим развязным и деланно веселым
360
тоном хотят показать друг другу и гостю, что все хорошо, сейчас
пообедают, а потом можно и на боковую, благо делать все равно
нечего по такой погоде.
IV
– Я сегодня пойду,– сказал Петр Василию после обеда.
Первая мысль, какая мелькнула у Василия при этом, была та,
что дело улаживается неожиданно хорошо, если Петр уйдет. Но,
чтобы не дать почувствовать это своему другу, он сейчас же
закричал на него:
– Это еще что выдумал! Куда ты пойдешь? И думать не смей!
Я так тебе рад, ты так меня разворошил, словно живой водой
сбрызнул.
Он это говорил повышенно искренно, потому что раз Петр
заговорил сейчас об отъезде, значит, он вообще недолго
задержится. И при мысли об этом у Василия явилось искреннее
желание быть ласковым и даже нежным с своим другом.
– Что тебе это в голову взбрело? – сказал он.
– Да, ну, что, у тебя тут гости будут, я для них человек
посторонний... Говорить я не умею. И тебя связывать буду.
– Ерунда!.. Кто тебя заставляет говорить. А надоест, пойди в
летнюю половину, тебе никто мешать там не будет,– сказал
Василий.
К вечеру стали съезжаться гости – во френчах, в двубортных
пиджаках и сапогах, с остриженными или по-стариковски
намасленными волосами.
Василий уже не представлял Петра как студента первого Эм
Ге У, как ему сначала понравилось было выговаривать. Он
просто говорил:
– Мой знакомый, Петр Корноухов.
И уже не задерживался на нем, не рассказывал про него, что
он будущая звезда, светило науки.
А тут, как нарочно, в глаза лезли грязные худые башмаки
Петра среди начищенных сапог и штиблет гостей.
И поднималась против него глухая, мутная досада.
«Что он, в самом деле, не мог их почистить как-нибудь или
тряпкой обтереть»,– думал с досадой Василий и никак не мог
оторвать глаз от грязных башмаков. Ему казалось, что все их
видят и думают, что это его родня.
361
И он замечал, что когда он знакомил Петра с новыми
гостями, то жена, весело и преувеличенно оживленно, как
полагается хозяйке, смеявшаяся на своем конце стола, как-то
вдруг напряженно замолкала, как будто боялась, что Василий
скажет:
«Студент первого Эм Ге У».
Пока еще не начинался ужин, гости несколько связанно
сидели или, когда кто-нибудь заговаривал о чем-нибудь,
собирались около него и стоя слушали как будто с большим
интересом, но на самом деле для того, чтобы не торчать до
ужина в неопределенном положении, раз свои разговоры не
налаживались. Или же с особенным интересом осматривали
письменный стол хозяина, как будто никогда не видали таких
вещей. А хозяин, точно именинник, улыбался, утирал комочком
платка сразу же вспотевший лоб и показывал свой стол,
отодвигая и задвигая ящички.
Но сколько он ни развлекал гостей, он никак не мог
отвлечься мыслью от Петра и каждую минуту помнил о нем. Его
раздражало то, что Петр сел почему-то около самого стола, на
который уже накрывали ужин, и сидел молча. Хоть бы он ушел,
что ли.
Потом Петр, когда Степанида в своем праздничном, высоко,
под самые груди, подпоясанном сарафане ставила перед ним
прибор, и он уже явно мешал, встал и ушел на летнюю
половину.
Жена проводила его тревожным взглядом. Эта тревога
передалась и Василию. Он увидел, что жена смотрит на него, и
от этого потерял нить разговора с своей соседкой.
Что могут подумать гости? Сидел, сидел какой-то молча,
потом ушел. Может быть, обиделся. А, может быть, увидел
буржуазную обстановку и разговоры, в которых на протяжении
часа ни разу никто не сказал ни слова об Октябрьской
революции, хотя половина сидевших – коммунисты. Послушал
это, а теперь сидит там один, думает, какая тут компанейка
собралась.
Сам-то, конечно, он знал Петра, знал, что это безобидный,
прекрасный человек, редкий товарищ. Но ведь гостям так
думать не закажешь.
Конечно, ежели бы у Петра были новые башмаки, тужурка с
кантами, носовой платок в руках, а сам бы он сидел и занимал
362
гостей рассказами про науку, тогда бы Василий с восторгом
представлял его всем:
«Студент первого Эм Ге У, такой-то!»
Тогда бы и гости с почтением слушали его и о звездах, и о
козявках, и о чем угодно. Тогда он был бы украшением вечера. А
сейчас, слава богу, что молчит. А теперь ушел почему-то.
Василий под предлогом желания узнать об ужине прошел на
летнюю половину.
Петр одиноко сидел у стола на табуретке, положив ногу на
ногу, и чертил ногтем по столу.
– Надоели эти гости,– сказал как-то виновато Василий,
присев около Петра на другую табуретку.– Болтают, болтают,–
никакого интересу. Так ты меня было разворошил хорошо, а эти
приехали, теперь опять – мелкобуржуазная стихия. А
отстраниться неловко – родня. Скажут: зазнался, вот и
приходится воловодиться с ними. Тебе уж скушно небось стало?
– Нет, ничего,– ответил Петр,– да я как-то не умею.
– Ну, ужинать-то приходи, а то неловко,– сказал Василий,
вставая.– Вот завтра с тобой отведем душу, поговорим.








