Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
крестьян... в другой – скрыл, что он человек с высшим
образованием. Он сам не знает, почему он это сделал. Просто
побоялся обнаружиться.
Вот и все его фактические грехи перед республикой. В
сущности, какие пустяки, кто в этом не виноват? Всякий знает,
что количество рабочего и крестьянского населения в первые же
недели Октябрьской революции бешено возросло.
Почему? Да просто потому, что каждому хочется жить.
Просто жить. Дело обыкновенное.
Но смирный и тихий культурный человек, Леонид Сергеевич
Останкин, казался теперь каким-то пришибленным.
И когда мимо него проходили люди со знаменами и пением,
он невольно испуганно сторонился, как бы боясь, что его
ушибут или даже раздавят.
Когда же приходилось участвовать в процессиях и петь
«Интернационал», то он чувствовал себя в высшей степени
неловко. Никогда отроду он не пел, голоса у него никакого не
было, и почему-то стыдно было увидеть себя поющим. Но не
петь он боялся. И потому шел в рядах других и открывал рот,
как будто пел.
У него было такое впечатление, как будто мимо него
бешеным вихрем неслась колесница истории, а кругом нее
297
бежали и скакали в неистовой радости толпы людей. И все дело
было в том, чтобы уцелеть и не быть ими раздавленным.
Тут два способа спастись.
Первый способ – бежать со всеми в толпе.
Но при этой мысли его охватывало чувство какой-то
необъяснимой неловкости и страха. Неловкости от того, что
вдруг он, Леонид Останкин, вместе с другими, с толпой, бежит
бегом, во все лопатки.
Второй способ – это выждать в стороне; пока колесница
умерит ход, и тогда на нее можно будет и самому взобраться.
Он, в сущности, был честный, культурно-честный человек,
поэтому бежать за колесницей и орать во все горло, как делали
многие из его знакомых, ему было как-то неловко.
А пафоса борьбы он, по своему характеру мирного,
культурного человека, не чувствовал и не горел ею.
Да и потом – против кого борьба-то?.. Против буржуазии,
всяких генералов, чиновников... А на его совести как раз есть
один чиновник – собственный отец. Положим, этот чиновник
сам сын дьякона. А все-таки чиновник, почти генерал...
Останкин выбрал второй способ спасенья: сидеть, ждать и
делать какое-нибудь нейтральное общеполезное дело.
А что может быть нейтральнее вешанья продуктов? И в то же
время это в некотором роде выполнение заказа эпохи.
Он сидел и каждую минуту ждал, что его спросят:
– С кем ты и против кого?
И логически правильно было бы ответить на этот вопрос:
– С вами и против себя.
И тысячу раз его уже спрашивали в разных анкетах:
– С кем ты? Кто ты?
И сколько было трудных минут, когда он придумывал, как
ему написать анкету, чтобы его ответы почему-нибудь не
бросились бы в глаза, чтобы на него не обратили внимания.
И обыкновенно после составления анкеты он целую неделю
ходил как приговоренный. Ему все казалось, что сейчас придут
из Чека и спросят:
– А где тут сын народного учителя, вдохновенный
составитель фальшивых анкет?!
Или вдруг кто-нибудь утром скажет:
– Читали?.. Разыскивают почти генеральского сына,
Останкина, скрывшегося из Тамбова. Уж не наш ли это
Останкин?
298
– Нет,– ответит другой,– наш сын народного учителя из
крестьян.
Прошел год, другой, третий, колесница все скакала. И
Останкину все время приходилось вести свой баланс так, чтобы
не попасть под колеса и в то же время не быть уличенным в
отсиживании. Да еще, не теряясь, бодро отвечать на вопросы:
– С кем ты и против кого?
IV
Наконец повеяло теплым ветром. Было обращено сугубое
внимание на сохранение культурных ценностей, на облегчение
жизни культурных деятелей. Леонид Останкин получил надежду
на возвращение к жизни.
Пройдет еще года два, эстетические потребности возродятся,
и тогда ему опять можно будет жить.
Он опять стал писать и поселился в одном из больших
домов, где ему дали комнатенку по ордеру.
Население этого дома было приличное, все главным образом
сыновья народных учителей.
Он познакомился с жильцами и всегда соглашался с ними в
их отрицательных суждениях о колеснице, чтобы они не
подумали, что он чужой, и не стали бы смотреть на него косо и с
оглядкой.
А потом случилось так, что разговорился с комендантом
дома, коммунистом. Комендант оказался тоже хорошим
человеком. И Останкин высказывал суждения, которые
соответствовали вполне суждениям коменданта, так что
комендант чувствовал в нем своего человека.
Посмотрев как-то однажды на худые валенки и заштопанную
куртку Останкина, комендант спросил:
– Вы, по-видимому, тоже из трудового сословия?
У Останкина не хватило духа обмануть ожидания приятного
человека, и он, хотя и несколько нечленораздельно, но сказал,
что из трудового.
И сын народного учителя, без всякого активного его
желания, одной ногой уже очутился в дружной семье рабочего
класса.
Но спокойствия он не нашел. Постоянно устраивались
собрания, от которых он боялся уклониться, чтобы комендант не
299
заподозрил его в равнодушии. А коменданта он почему-то
безотчетно боялся, вопреки всякой логике.
И когда из домкома приходили что-то обмеривать в его
комнате, он всегда с бьющимся сердцем открывал дверь и даже
как-то особенно кротко и лояльно кашлял, пока обмеривали,
хотя он был совсем здоров. Но почему-то боязно было показать,
что он живет в полном благополучии и даже ни от каких
болезней не страдает.
Когда же приходили обыскивать, не скрывается ли у него кто
без прописки, Останкин сам показывал им те уголки, которые
они по рассеянности пропустили. И когда обыскивавший
извинялся за беспокойство, то Останкин чувствовал себя
растроганным тем, что он чист, и тем, что его обыскивать
приходили такие вежливые люди.
И ему даже было жаль, что у него всего одна каморка и в ней
много показывать нечего.
А потом пришли наконец и совсем легкие времена. Петь
«Интернационал» уже не заставляли, на работы не гоняли,
собрания стали реже. Тут он получил в журнале штатную
должность секретаря.
Леонид Останкин почувствовал, что день ото дня
укрепляются его права на жизнь. И в тот же миг он
почувствовал необыкновенную симпатию к революции.
Совершенно искренно, до холодка в спине, почувствовал, что он
любит революцию.
Когда в какой-нибудь революционный праздник шла
процессия из представителей редакции, он с удовольствием нес
знамя, чувствуя в себе должное и неоспоримое право по службе
на это знамя.
Если же Гулин, по своему обыкновению, кого-нибудь пугал
рассказами о предполагавшихся будто бы стеснениях, Останкин
поднимал голову от корректур, смотрел на него вкось через очки
и всегда спокойно вставлял слова два против Гулина и в защиту
существующих порядков.
И сам радовался, что он высказывает такие мысли вполне
искренно и никто не удивляется его левизне, значит, считают это
вполне естественным для него. Значит, он постепенно, сам того
не заметив, взобрался на колесницу и едет так же, как и все, кто
имеет на это неоспоримое право.
300
И еще больше для него было радости, совершенно
бескорыстной радости, когда его принимали за коммуниста и
говорили:
– Ну, да уж вы, партийные!
Значит, со стороны не заметно, что он не коммунист. Значит,
он отсиделся.
Видя на дворе коменданта, он проходил теперь мимо него с
ясными глазами, чтобы дать ему почувствовать, что он не боится
ходить мимо него. Ему только иногда было обидно, когда он
видел, что какой-нибудь заведующий отделом ехал на
автомобиле, а он, писатель, шел пешком. И тут же шевелилась
недоброжелательная мысль: «Конечно, для умственный труд не
важен, у нас цену имеет только тот, кто занимает
административную должность, а писатель может и пешком
пробежаться или в трамвае проехать».
Но это были мелочи на фоне общего благополучия.
А потом, как бы в довершение благополучия, произошла
одна знаменательная встреча.
Останкин несколько раз встречал в коридоре квартиры
недавно поселившуюся у них красивую женщину в мехах. Она
служила в одном из музеев, как он узнал, и жила одиноко и
замкнуто.
Ему никак не удавалось с ней познакомиться. Вернее, он не
решался подойти к ней и заговорить. Потом наконец мечта его
исполнилась. Он познакомился. Вышло это очень просто.
Он услышал стук в дверь коридора и пошел открыть.
Это оказалась она.
И так как уже несколько раз встречались взглядами и все
было готово к тому, чтобы заговорить, то сейчас при
естественном предлоге у него как-то само собой сказалось:
– А я слышу, что где-то стучат, и никак не могу понять.
– Если бы не вы, мне пришлось бы ночевать на улице,–
сказала она и улыбнулась. Улыбка ее показала, что она уже
давно была готова к тому, чтобы заговорить и мягко, ласково,
как своему, улыбнуться. Но мешало то, что они не находили
предлога для разговора.
Через неделю он зашел к ней, а еще через неделю они
решили пойти в театр. С этого момента Останкин стал особенно
следить за своим туалетом. Появились галстучки, хорошие
сорочки...
301
Здесь было только одно неудобство: что подумает про него
комендант?.. Неудобно же было ни с того ни с сего подойти к
нему и сказать:
– Я горжусь тем, что в Республике Советов писатели могут
так хорошо одеваться.
А ходить мимо него без этого объяснения было как-то
неудобно, неловко.
Поэтому, выходя из дома и видя на дворе коменданта в
сапогах и синей рубашке, он обыкновенно выжидал некоторое
время, чтобы дать ему пройти.
А когда натыкался на коменданта нечаянно, то вдруг краснел
и, чувствуя себя в чем-то виноватым, проходил мимо него более
поспешным и озабоченным шагом, ожидая, что сейчас его
окликнут и что-нибудь спросят.
Утром того дня, когда они решили пойти в театр, Останкин
подумал о том, что хорошо бы после театра захватить бутылочку
шампанского, это даст ему большую свободу и естественность в
обращении с Раисой Петровной.
Наутро, идя на службу, когда она еще спала, он подсунул ей
под дверь записочку и, радуясь жизни, пошел к трамваю.
А через какие-нибудь полчаса он услышал это проклятое:
– Читали?
А еще через полчаса:
– Где ваше лицо?..
И было впечатление, что завоеванное с таким трудом, с
такими лишениями право жить, рухнуло. Вера в то, что
революция кончилась, никаких проверок больше не будет, и его
место в колеснице по праву останется за ним,– эта вера
рассеялась как дым.
И вопрос о пересмотре его права на жизнь встал перед
Останкиным во весь рост.
V
Останкин, после своего рокового разговора с редактором о
лице, вышел из редакции вместе с писателем Иваном
Гвоздевым.
Если он прежде избегал его, как устроившийся человек
избегает неустроившегося, то теперь Останкину как раз нужен
был такой человек, который был бы недоволен существующим
302
порядком, ему можно было бы пожаловаться и найти у него
полное понимание и сочувствие.
– Совершенно невозможно жить,– сказал Останкин, идя по
улице и мрачно глядя себе под ноги.
– Невозможно,– отозвался Гвоздев.
– Только было стало налаживаться, все стали жить по-
человечески, нет, опять к вам лезут в душу и смотрят, что у вас
там. Ведь вы знаете, каких я левых взглядов, и все-таки им мало.
Покажи еще им свое лицо.
– С лицом – беда,– сказал Гвоздев.
– Россия уж такая несчастная страна, что она никогда не
увидит настоящей свободы. И как они не поймут, что,
запечатывая мертвой печатью источники творчества, они
останавливают и убивают культуру?.. Ведь, подумайте, нигде,
кроме СССР, нет предварительной цензуры! Когда писатель не
уверен в том, что ему несет завтрашний день, разве можно при
таких условиях ждать честного, открытого слова? Все и смотрят
на это так: все равно, буду что-нибудь писать, лишь бы прошло.
Отсюда рождается цинизм, продажа своих убеждений за суп.
– Да, конечно.
– Прежде писатели боролись за свои убеждения, чтили их
как святыню. Ведь прежде писатель смотрел на власть, как на
нечто чуждое ему, враждебное свободе. Теперь же нас
заставляют смотреть на нее, как на наше собственное, теперь
сторониться от власти уже означает консерватизм, а не
либерализм, как прежде. А каковы теперь убеждения писателя?
Если ему скажут, что его направление не подходит, он краснеет,
как сделавший ошибку ученик, и готов тут же все переделать,
вместо белого поставить черное. А все потому, что запугали.
Ведь мы друг друга боимся! Изолгались все вдребезги!..
Останкин вдруг оглянулся, вспомнив, что он говорит это на
людной улице. За ним шли два рабочих, а за рабочими какие-то
люди в военной форме.
У него пошли в глазах круги и похолодели уши. В припадке
откровенности он совершенно забыл, что его могут услышать.
Потом ему сейчас же пришла мысль, что Гвоздев ничего не
говорит, а все только отмалчивается или ни к чему
необязывающе поддакивает. Да и то только тогда, когда сзади
него никого нет...
Теперь придет и расскажет все в редакции.
303
– Вот вам, скажет, и левого направления писатель, какие
идейки проводит, рассказа его не похвалили, а он сейчас – в
оппозицию!
«И зачем завел этот разговор...» – подумал почти с тоской
Останкин и сказал вслух:
– Но у меня все-таки большая вера в мудрость вождей,–
иногда вот так покипятишься, а потом уж после увидишь, что
все так и нужно было.
Он нарочно сказал это погромче, так, чтобы шедшие сзади
него рабочие могли услышать. А, может быть, они и не
слышали, что он раньше говорил. Они не слышали, зато Иван
Гвоздев слышал,– сейчас же сказал ему какой-то внутренний
голос.
Останкин решительно не знал, о чем больше говорить с
Гвоздевым. Весь поток мыслей сразу оборвался, пресекся, и
присутствие Гвоздева вызывало в нем досаду, как будто он не
знал, куда от него деться. А если его видел кто-нибудь из
писателей, то пойдут еще разговоры, что дружбу с
реакционером свел.
– Ну, мне налево, а вам?
– И мне налево,– сказал Гвоздев.
Полквартала шли молча.
– Да, вот какие дела,– сказал Останкин, потому что так долго
молчать ему показалось неловко.
Гвоздев промолчал.
Еще прошли полквартала.
Останкин шел и напряженно думал, какой бы это еще вопрос
задать Гвоздеву, но потом он сказал себе: «С какой стати я
должен об этом беспокоиться, ведь он-то тоже молчит. Я хоть до
этого говорил всю дорогу».
И приятели еще два квартала прошли молча.
Когда дошли до нового перекрестка, Гвоздев в свою очередь
задал вопрос:
– Вам направо?
Останкин сам хотел задать этот вопрос, чтобы иметь
возможность повернуть от Гвоздева в сторону,
противоположную той, куда он пойдет, и потому замялся, как
заминается человек, когда ему протягивают две руки с зажатой в
одной из них шахматной фигурой и говорят: «В правой или в
левой?»
– В левой, то есть налево...– сказал Останкин, покраснев.
304
– Черт возьми, нам все время по дороге. Вы что, где-нибудь
здесь живете?
– Нет, нет, я дальше.
Останкин сказал это как раз в тот момент, когда они
проходили мимо ворот его дома. Но он, боясь, как бы Гвоздев не
зашел к нему, шел за Гвоздевым, сам не зная куда.
Все это совершенно испортило настроение, и когда, пройдя
целую версту лишнего, он повернул назад и вспомнил, что
сегодня идет в первый раз с Раисой Петровной в театр, это ему
не доставило никакого удовольствия. И если бы он знал, что ему
придется пережить в театре, он сейчас бы, не раздумывая ни
минуты, разорвал эти несчастные билеты и развеял бы их по
ветру.
VI
Но прежде, чем идти в театр, нужно было успеть переделать
возвращенный редактором рассказ.
И тут началось мучение.
Останкин пришел домой, наскоро пообедал и сел за рассказ.
Прежде всего в верхнем углу корректуры была надпись
красными чернилами:
– Не видно лица...
И тут началось мученье.
Эта надпись приводила Останкина в полное отчаяние. Он
сжал голову обеими руками и долго сидел так, глядя в
корректуру.
– Какое же у меня лицо?.. Ну, ей-богу, нигде, кроме России,
не могут задать такого идиотского вопроса!
– Вот и извольте с таким настроением идти в театр! А там
еще какой-нибудь осел вроде Гулина, привяжется и крикнет на
все фойе:
– Читали?..
– Вы еще не готовы? – послышался оживленный женский
голос в дверях.
– Я сию минуту. Пожалуйста, войдите.
Останкин распахнул перед Раисой Петровной дверь. Она
вошла и остановилась, осматриваясь. Потом увидела на столе
корректуру и живо спросила:
– Что это? Вы пишете?..
305
Она с таким радостным изумлением подняла брови, как
будто для нее это было самой приятной неожиданностью.
Останкин покраснел и спрятал поскорее корректуру в стол.
– Нет, это только начало, мне не хочется показывать вам этих
пустяков.
И сейчас же подумал о том, какой был бы позор, если бы она
успела посмотреть рассказ, на котором стоит красными
чернилами надпись:
– Не видно лица...
Она была уже одета для театра. На ней было строгое, глухое
черное платье и высоко взбитая, завитая прическа. Глаза
возбужденно мерцали, как бывает у женщин, когда они
собираются на бал, только что напудрились на дорогу и
чувствуют в себе праздничную приподнятость.
VII
Останкину стало приятно от мысли, что он пойдет в театр с
такой красивой и так хорошо одетой женщиной.
Но в это время в конце коридора у выходной двери он увидел
высокую фигуру коменданта в больших сапогах и в синей
рубашке с расстегнутым воротом. И почувствовал, что пройти у
него на глазах с хорошо одетой женщиной – неприятно, потому
что он, наверное, подумает: вот это так пролетарский элемент,
какую кралю в соболях подцепил да и сам прифрантился.
– Ах, платок забыл! – сказал Останкин,– вы одевайтесь и
идите к трамваю, я догоню.
Он вернулся в комнату и стал смотреть в окно на двор, чтобы
видеть, когда Раиса Петровна пройдет в ворота.
Он увидел ее во дворе и побежал догонять ее.
Ему вдруг до ощутимости ясно представилось, что что-то
должно с ним случиться.
Пробегая около коменданта, который смотрел, как починяли
электрические пробки, Останкин счел нужным остановиться,
чтобы комендант увидел, что он идет один и не спешит.
– Когда будет собрание? – спросил он.
– В субботу,– отвечал комендант, посмотрев почему-то ему
на ноги.
Останкин вышел из дома и взял Раису Петровну под руку.
– Что вам ценнее всего в писателе? – спросил он, когда они
выходили на улицу.
306
– Как вам сказать... для меня лично ценнее всего за
материалом чувствовать его самого, как невидимого судью
жизни. Я не люблю новой литературы, потому что, когда
читаешь, то такое впечатление, точно все пишут на заданные
темы и не имеют своей темы.
– Что же, значит, вам дороже всего... лицо писателя? –
спросил иронически Останкин.
– Вот, вот! Вы очень тонко это выразили. Именно лицо.
Леонид Сергеевич от этой похвалы своей тонкости
почувствовал полный упадок духа и подумал о том, что хорошо,
что он поторопился и сунул рассказ в стол.
– Почему вы, писатели, так не любите показывать его, и нас,
простых смертных, не допускаете в свое «святая святых»? А
ведь только лицо писателя делает вещь вполне ценной.
Останкин искоса посмотрел на Раису Петровну и ничего не
сказал. «Кто ее знает, что она за человек»,– мелькнуло у него в
голове.
Не напрасно ли он вообще-то пошел с ней, незнакомой
женщиной, в театр, в общественное место, где его могут видеть
с ней все?
Может быть, как раз предчувствие касается ее?..
Но какое предчувствие? Что с ним может случиться в театре?
Что, на него покушение, что ли, будет? Просто развинтились
нервы от глупого редакторского замечания. Да и это совсем не
серьезно. Тот же редактор, наверное, давно уже и забыл, что у
секретаря его не оказалось лица.
Но ему представлялось, что все только и думают о газетной
статье и подсматривают, как-то он теперь чувствует себя.
Когда они вошли в театр, Останкин даже стал украдкой
осторожно вглядываться в лица, стараясь угадать, знают ли эти
люди что-нибудь или еще ничего не знают? Читали они статью
или не читали?
Лица у всех были спокойны, как бывают обыкновенно в
театре, когда публика только еще собирается, и все ходят от
нечего делать по фойе, рассматривая по стенам картинки и лица
встречных.
Коридоры и фойе наполнялись нарядной публикой, как
всегда бывает на премьерах.
Раиса Петровна, оправлявшая у зеркала волосы, часто с
улыбкой повертывала в его сторону голову и продолжительно
взглядывала на него. Останкин, державший ее сумочку в руках,
307
отвечал ей такой же улыбкой, но он заметил сзади на ее
горжетке большую плешину и это разбивало все его настроение.
Да и вся горжетка при свете электричества, а главное в
сравнении с мехами нарядных дам, выглядела довольно
потертой.
И ему было неловко оттого, что он держит в руках сумочку
этой плохо одетой дамы, как будто она близкий ему человек. А
она так празднично себя чувствует и так открыто перед всеми
смотрит на него, не зная того, как она выглядит сзади с этой
плешиной.
Мысль об этом и о том, что его что-то ожидает здесь, что
вот-вот, может быть, сейчас что-то произойдет, сделала то, что
ему начали против воли лезть в голову самые нелепые мысли,
которые он мысленно выговаривал про себя, и не мог с этим
бороться.
Раиса Петровна попросила его походить с ней по фойе. Она
шла оживленная, возбужденно-ласковая, но ее ласковость
производила обратное действие на Останкина, потому что ему
казалось, что идущие за его спиной люди смотрят на ее
плешину.
«Ай да пара – писатель без лица и дама с плешиной!..»
И чем больше Раиса Петровна проявляла по отношению к
нему ласковость и даже заботу близкого человека, тем он
становился угнетеннее, рассеянней, спотыкался на пятки
впереди идущих, а один раз издал горлом какой-то странный
звук, так что на него оглянулись.
Самое мучительное было то, что сзади них шли и смотрели,
как она с своей плешиной интимно нежно идет с ним под руку.
Вдоль стены фойе стояли диванчики. Если на них сесть, то
будешь спиной к стене и к публике лицом.
– Не хотите ли посидеть? – сказал Останкин.
– Нет, я так давно не была среди народа, что хочется
немножко потолкаться,– ответила Раиса Петровна.– Ну, да, так
мне хочется продолжить наш разговор... Почему же вы не
показываете своего лица? Что это – скромность?
Две ближайшие пары оглянулись на них. Останкин
поспешил повернуть...
Ему казалось, что ей было приятно, что другие слышат ее
голос, ее интересные замечания и оглядываются на них. Как
будто она говорит не только для него, а и для публики. И от
этого было неловко.
308
А, кроме того, тут всякий народ, может быть, кто-нибудь из
своих увидит его и скажет завтра в редакции: «Есть писатели,
которые делают вид, что они – живая часть пролетариата, а
какие знакомства они водят, спросите-ка их!..»
Поэтому как только кто-нибудь оглядывался на ее голос, так
Останкин сейчас же повертывал в обратную сторону. И так был
поглощен наблюдением над тем, кто оглядывается, что однажды
повернул два раза на протяжении одной сажени, точно они
танцевали кадриль.
Раиса Петровна удивленно оглянулась на него, а он
покраснел.
В первом антракте, проходя с Раисой Петровной по фойе
вдоль стен, он вдруг увидел какого-то военного с малиновыми
петличками, с длинной рыженькой бородкой, который
внимательно смотрел на него, как показалось Останкину.
Пройдя несколько шагов, он оглянулся, чтобы проверить
себя: военный совершенно определенно провожал его
внимательным взглядом. У Останкина загорелись уши. И
сколько он ни делал беззаботный вид человека, у которого
совесть чиста, и его не запугаешь внимательным
выслеживающим взглядом,– чувство страха, связанности,
неловкости и тоскливого ожидания охватывало его все больше и
больше.
Сейчас кто-нибудь смотрит на него и, наверное, думает: «Что
же у этого субъекта уши-то так покраснели?..»
Перед концом второго действия он сказал Раисе Петровне:
– Не будем сейчас ходить, посидим лучше, а то я устал.
Они остались в партере.
Останкин стал украдкой оглядываться и вдруг увидел, что
военный стоит в дверях партера и кого-то ищет глазами. Он
поскорее повернулся лицом к сцене и почувствовал неприятное
ощущение в спине, как будто по ней проводили гвоздем.
Смертная тоска охватила его. Он старался собрать все усилие
воли, чтобы не поддаваться страху. В конце концов, что они
могут сделать с его свободной душой. Он может уйти куда-
нибудь в глухие места и жить там содержанием своей личности.
Чувствуя, что он никуда не может деться от своих мыслей,
отвечает своей соседке невпопад, так что она уже начала на него
тревожно коситься, он пошел покурить.
И вот тут-то, в табачном дыму, он увидел опять этого
военного. Военный смотрел на него. Отступать было поздно.
309
Он стал закуривать, но в рассеянности, возросшей до
крайних пределов, взял папиросу обратным концом в рот.
– Прошу извинения...– услышал он вдруг,– ваша фамилия не
Останкин?
Леонид Сергеевич, не успев заметить своей ошибки с
папиросой и не вынимая ее изо рта, испуганно оглянулся.
– Нет... то есть, да...– сказал он и так покраснел при этом, что
человеку в военной форме только оставалось после этого
сказать:
«Пожалуйте за мной, а то вы, кажется, уже в глухие места
собираетесь?»
Но военный сказал совсем другое:
– Вы не из Тамбова?
–...Из Тамбова...
– То-то я смотрю, лицо знакомое, в восемнадцатом году вас
там видел. Папироску-то вы не тем концом взяли,– прибавил
военный, улыбнувшись.
Леонид Сергеевич тоже хотел улыбнуться, но губы его вдруг
одеревенели, точно замерзли, и вместо улыбки вышло так, как
будто он передразнил своего собеседника.
– Нет-нет да встретишь кого-нибудь из земляков,– сказал
военный.– Ну, простите пожалуйста, всего хорошего, уже
звонок.
VIII
– Что с вами, милый друг,– спросила Раиса Петровна, когда
он вернулся,– на вас лица нет?
Останкин вздрогнул и некоторое время остолбенело стоял.
– Так, все неприятности...– сказал он, оправившись через
минуту.
Они вышли из театра.
– Что же, в чем дело?
Раиса Петровна при этом вопросе даже положила руку на
рукав его пальто и заглянула ему в глаза при свете фонаря. Они
шли одни по опустевшей улице. И ее ласка от этого имела
какой-то интимный оттенок.
Теперь, когда сзади никто не шел и не видел ее плешины,
Останкин вдруг почувствовал, что в его одиночестве – это
единственно близкая душа, пожалевшая его и пригревшая своей
нежной женской лаской.
310
И ему захотелось ей рассказать все... Рассказать ей, что его
отсиживание, кажется, сыграло с ним дурную шутку: он потерял
свою позицию и не знает, с кем он и против кого. Кажется, ни с
кем и ни против кого.
Но он искоса подозрительно посмотрел на Раису Петровну и
ничего не сказал.
– Какой-то незнакомый субъект сейчас все следил за мной и
потом очень язвительно, как мне показалось, сказал: «Нет-нет да
встретишь земляка...» А я даже не знаю, кто он,– проговорил он
через минуту.
– Э, милый друг, стоит обращать внимание. Давайте хоть на
сегодня забудем обо всем! Хорошо?
Она сказала это так энергично и весело, что Останкину тоже
вдруг показалось море по колено. Он забежал в открытый еще
кооператив и купил бутылку шампанского.
Они пришли прямо к Раисе Петровне. Ее небольшая комната
с широким диваном была уютно увешана коврами, старинными
гравюрами и репродукциями с картин старых итальянских
мастеров.
На туалетном и угольном столике были расставлены вещицы
музейной ценности.
И вся комната как бы имела один стиль с хозяйкой, у которой
на глухом черном платье с кружевным воротничком висела
длинная нитка из египетских амулетов.
Раиса Петровна, остановившись перед зеркалом, с улыбкой
оглянулась на Останкина, оправляя сзади шпильки в пышных
волосах, потом сказала:
– Это все, что у меня осталось,– и она провела рукой,
указывая на вещи и ковры.– Ну, как же мы устроим?
Они решили к дивану придвинуть маленький столик и на
нем поставить вино и закуски.
А еще через некоторое время Останкин положил ей голову
на колени, лицом вверх и лежал так, чувствуя незнакомое ему
блаженство.
Он лежал и тихо проводил своей рукой по нежному и
тонкому шелку ее рукава выше локтя, в том месте, где шелк
плотно облегает полную часть руки. Она не отстранялась.
Останкин поднял руку выше и гладил ее по плечу. Потом взял за
шею и стал тихонько наклонять к себе ее голову.
Она, поняв, чего он хочет, замолчала и, не сразу поддаваясь
его движению, смотрела ему в глаза, голова ее все ниже и ниже
311
наклонялась над ним. Черные блестящие глаза ее все больше и
больше приближались к нему.
Вдруг в дверь постучали.
Останкин вскочил так поспешно, как будто он ждал этого
стука, но в самый последний момент забыл о нем. Вскочил и
почему-то прежде всего спрятал бутылку под диван.
– Кто там? – спросила Раиса Петровна и подошла к двери.
– Вас спрашивают,– сказала она.
Останкин, побледнев, пошел к двери. За дверью стоял его
сосед.
– Простите, что беспокою,– сказал он,– к вам два раза
звонили и спрашивали, когда вы придете. А я не видал, что вы
уже пришли.
– Кто звонил, не говорили?
– Упорно не говорят. Сказали только, что они до часу ночи
еще раз позвонят.
– Мужской или женский голос? – спросил Останкин.
– Мужской.
Останкин вернулся в комнату с таким видом, как если бы ему
сказали: «Приготовьтесь, в час ночи за вами придут и возьмут
вас неизвестно куда».
Раиса Петровна уже сама подошла к нему и, взяв его руку, с
тревогой спросила:
– Что там?
– Я сам не знаю, что-то непонятное...– ответил Останкин.
И кое-как простившись с Раисой Петровной, он ушел к себе.
Она, стоя в дверях своей комнаты, провожала его тревожным
взглядом близкой женщины, когда он шел по коридору.
IX
Останкин не спал почти всю ночь. Часов до трех он ходил по
комнате, все ожидая звонка. Он был почти уверен, что звонил
человек с малиновыми петличками.
Раз он знает его фамилию, то он так же знает, кто его отец. И
вполне естественно, что он заинтересуется, как Леонид
Сергеевич обозначил себя в анкетах?
А он служил в ГПУ. А там, наверное, у них все анкеты.
– Ну, это уж психоз! – сказал себе Останкин,– кто это ночью
полезет рыться в анкетах! А в крайнем случае скажу, что
описался. Велика разница, подумаешь: «народных училищ» или
312
«народный учитель»... А вот почему в одной анкете написано,
что образование высшее, а в другой – среднее? – спросят его.
– Написал так, вот и все; теперь вон у иного – никакого
образования, а он пишет, что среднее,– скажет Леонид
Сергеевич.– А если в этом есть преступление, тогда привлекайте
к ответственности, а не пилите по одному месту!
– Нет, особенного преступления нет,– скажут ему,– а есть
мелкое жульничество, и нам просто интересна психология этого
жульничества, как будто человек всячески старается скрыться.
Он с тоской посмотрел на свой рассказ и, развернув его,
долго сидел над ним. Потом осторожно оторвал уголок, на
котором была надпись красными чернилами.
– Скажу, что нечаянно оторвал.
Вдруг его сердце замерло от новой пришедшей ему мысли:
– А мало ли попадают по недоразумению, например, найдут
твой телефон у какого-нибудь подозрительного человека и
начнут копаться.
– Кому я давал свой телефон? Кажется – никому. . И вдруг
новый толчок в сердце:
– Писал записки Раисе Петровне! А что она за человек?








