Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Смерть Тихона
Исстари уж в народе было замечено, что при всякой большой перемене жизни старики один за другим начинают убираться на покой.
Старичок Тихон, несмотря на болезнь, ни разу среди дня не ложился и все ходил. Он только был какой-то странный, все осматривался вокруг себя, когда сидел в избе один на лавке, точно он попал в малознакомое место.
Когда его хотели свезти в больницу, он сначала посмотрел на свою старуху Аксинью, как бы плохо понимая, потом вдруг понял и молча показал рукой на лавку – под святые.
Старушка Аксинья заплакала, хотела его обнять, но сползла и села на пол около его ног, уткнувшись ему в колени.
Большая белая рука Тихона лежала у нее на плече, а сам он смотрел вдаль, как он всегда смотрел, и губы его что-то шептали. Можно было только разобрать, что он говорил:
– Ничего… пора… призывает…
А потом, как бы спохватившись, торопливо встал и, пробираясь по стенке на своих тонких дрожащих ногах, пошел к сундуку.
– Да что тебе надо-то? Куда ты? – говорила Аксинья, идя за ним и вытирая фартуком глаза.
Тихон сказал, что приготовиться надо, и стал было слабеющими руками сам открывать сундук.
– Да ну, пусти, где тебе!.. – ворчливо, полусердито сказала Аксинья, как она всегда полуворчливо говорила ему за долгие годы совместной жизни. Она наскоро утерла остатки слез, и лицо ее, вдруг потеряв всякие следы горя, стало хозяйственно-озабоченное.
– Рубаху-то какую наденешь? – спрашивала она, держась рукой за открытую крышку сундука и глядя на мужа.
– Вот ету, подлинше… – сказал слабо Тихон, – в короткой лежать нехорошо.
И они оба, прошедшие вместе полувековой путь жизни, стояли теперь перед сундуком и выбирали одежду смерти так просто и обыкновенно, точно Тихон собирался в дальнюю дорогу. Потом он полез на божничку за иконой и чуть не упал, завалившись боком на стол.
– Господи, да куда ты? Что тебе надо-то? – говорила Аксинья.
Но Тихон хотел приготовить все сам.
И только, когда Аксинья насильно отстраняла его, он послушно стоял, уступая ей дорогу.
Вдруг он вспомнил, что у него припасены деньги на похороны, показал Аксинье, и, когда она пересчитывала, он пальцем слабеющей руки указывал на разложенные на столе кучки меди и распределял, сколько нужно на рытье могилы, сколько за погребение.
Потом сказал, чтобы Псалтирь по нем читал Степан, потому что у него душа хорошая и голос тихий.
Тихон попросил помыть его и, когда надел в последний раз чистую рубаху, то весь как-то просветлел. Он сидел на лавке и в то время, как Аксинья, отвернув его голову, застегивала на нем, как на ребенке, ворот рубахи, он рассматривал свои большие промывшиеся руки, точно находил в них что-то новое, и все одергивал на себе рубаху.
Все, узнав, что дедушка Тихон умирает, собрались в избу и, окружив его, молча однообразно любопытными глазами смотрели, как его убирали.
– Умираешь, дедушка Тихон? – спросил Степан.
Тихон поднял на звук голоса слабую голову и, не отвечая, переводил побелевшие, потухающие глаза с одного лица на другое.
– Помираешь, говорю? – повторил Степан громче, как глухому, нагибаясь к Тихону.
– Да… – сказал Тихон, найдя глазами лицо Степана.
– Ну, прощай, дедушка Тихон, иди на спокой, – сказал Степан, низко поклонившись ему, так что свесились наперед его волосы.
Тихон молча и слабо смотрел в нагнувшуюся перед ним макушку Степана. Потом невнятно, сквозь не вполне раскрывшиеся губы, сказал:
– Христос…
Очевидно, он хотел сказать: «Христос с вами».
Перед самой смертью он попросил вывести его, чтобы посмотреть на солнце. Когда его вывели под руки Захар и кузнец, он, стоя в дверях весь белый, чистый, седой, с разутыми ногами, смотрел в последний раз на солнце.
Мирно синели глубокие вечерние небеса, летали над колокольней с вечерним писком стрижи, стояли неподвижно в ограде деревья, освещенные последними лучами солнца.
Тихон посмотрел на церковь, на небо и, взглянув еще раз на солнце, сказал:
– Будет…
И пошел ложиться под святые на вечный покой.
Когда он лежал уже с закрытыми впавшими глазами, рука его зашевелилась, как будто он делал ею знаки, чтобы подошли к нему.
Аксинья подошла и приникла ухом к самому его рту.
– Под большой березой… – тихо прошептали его губы.
Аксинья догадалась, что он напоминает ей, чтобы она не забыла, где его положить.
А потом Тихон умер.
В избе стало тихо. И все подходили и, перекрестившись, прикладывались к нему, как к святому.
Зажглись свечи. Раскрылась на аналое Священная книга, и люди стояли кругом тихие и задумчивые.
А на дворе заходило солнце, гасли постепенно небеса, на которые покойный Тихон смотрел со своего порога в продолжение девяноста лет, и над церковью все так же летали стрижи.
* * *
Уже погасла заря, и начали в небе зажигаться ранние звезды, а никто еще не спал. Приходили с дальних слобод проститься с Тихоном и сначала заглядывали с улицы в маленькое окошечко над земляной завалинкой, на которой вечерами подолгу сиживал Тихон, провожая глазами солнце.
В избе виднелись на столе белые покрывала смерти, кротко мерцали свечи, и Тихон лежал строгий и мягкий в величавом спокойствии. И слышались священные слова, которые читал тихий, как будто ласковый голос Степана.
Все долго сидели молча. Небеса гасли все больше, и теплый летний сумрак спускался на землю. Слышнее доносились вечерние затихающие звуки по заре, виднее и ярче горели в избе около Тихона свечи.
– Вот и помер… – сказал кто-то, вздохнув.
Все долго молчали.
– Так и не дожил дедушка Тихон ни до хороших мест, ни до вольной земли, сказал Фома Короткий.
– Где родился, там и помер… За всю жизнь отсюда никуда не уходил.
Вышла хлопотавшая все время в избе старушка Аксинья и, прижимая уголок черненькою платочка к старческим глазам, заплакала о том, что не померла вместе со своим стариком, а осталась после него жить: что, видно, ее земля не принимает и господь батюшка видеть пред лицом своим душу ее не хочет.
– Да помрешь, бог даст, – говорил, утешая ее, кровельщик. – Чужого веку не заживешь, а что тебе положено, то и отбудешь. Так-то…
И начал набивать трубочку, сидя около Аксиньи на бревне.
– По крайности вот приготовила его, на могилку походишь, посмотришь за ней, помянешь, когда полагается, а что ж хорошего, кабы вместе-то померли?
– А за моей могилкой кто посмотрит? – говорила, плача, старушка.
– Ну, я посмотрю… – сказал кровельщик. – Смерть уж такое дело… все туда пойдем.
И он стал смотреть вдаль, насасывая трубочку, придавив огонь в ней большим пальцем.
Голоса звучали тихо, точно боялись нарушить тишину около места вечного упокоения старичка Тихона.
Ночь уже спускалась на землю. Над селом всходил из-за конопляников красный месяц, а народ все еще сидел перед избой. Потом стали расходиться. Оставались только старушки на всю ночь при покойнике да Степан, читавший Псалтирь.
– Убрался дедушка Тихон, к чему бы это?.. – сказал кто-то в раздумье, уходя.
Полный месяц поднялся уже высоко над церковью. Деревья около изб стояли неподвижно, бросая от себя черную тень на дорогу. И в воздухе было так тихо, что свечи горели у раскрытого окошечка, не колеблясь.
А когда Тихона хоронили, то положили его в густом заросшем углу кладбища под большой белой березой…
Дым
Дня за три до престольного праздника председателя сельскою совета вызвали в волость.
Оставив ребятишек курить самогонку, он пошел с секретарем.
Проходя по деревне, они посмотрели на трубы и покачали головами: из каждой трубы вилась струйка дыма.
– Все работают… – сказал председатель. – Думали ли, что доживем до этого: у каждого дома свой завод винокуренный.
– Благодать, – отвечал секретарь, – не напрасно, выходит, головы-то ломали.
Через полчаса они вернулись бегом. Председатель стучал в каждое окно и кричал:
– Гаси, дьяволы, топку. Объявляю все заводы закрытыми.
И когда из изб выскакивали испуганные мужики и спрашивали, в чем дело, он кричал:
– Агитатор по борьбе приехал. Держи ухо востро. Прячь.
– Да куда ж ее девать-то теперь, когда уж затерто все?
– Куда хочешь. Хоть телятам выливай. А ежели у какого сукина сына найду, тогда не пеняй. – И побежал дальше.
– На собрание!.. – кричал в другом конце секретарь.
– Сейчас, поспеешь, дай убрать-то.
– Вот и делай тут дело, – говорили мужики, бегая с какими-то чугунами, и сталкивались на пороге с ребятишками, которые испуганно смотрели вслед.
– Вы чего тут под ногами толчетесь! Вас еще не хватало. Бабы, работай! Волоки чугуны на двор.
Через полчаса председатель вышел на улицу и посмотрел на трубы. Дыму нигде не было.
– Здорово сработали, – сказал секретарь, – в момент вся деревня протрезвела.
– Дисциплина.
Приехавший человек, в кожаной куртке с хлястиком сзади и с портфелем в руках, пришел в школу, где было назначено собрание, и прошел через тесную толпу, которая раздвигалась перед ним на обе стороны, как это бывает в церкви, когда проходит начальство.
Остановившись перед столом, приезжий разобрал портфель, изредка поправляя рукой, закидывая назад волосы, которые у него все рассыпались и свешивались наперед, когда он наклонялся над столом. Потом он несколько времени подозрительным взглядом смотрел на толпу и вдруг неожиданно спросил:
– Самогонку гоните?..
Все молчали.
– Кто не гонит, поднимите руки.
Все стояли неподвижно.
– Что за черт… – сказал приезжий. – Всей деревней валяете! – И обратился к переднему: – Ты гонишь?
– Никак нет…
– Так чего ж ты руки не поднимаешь?
– А что ж я один буду?
– А ты?..
– Никак нет.
– Так вот… товарищи, объявляется неделя борьбы с самогонкой: кто перегоняет хлеб на водку, тот совершает величайшее преступление, так как зтим самым подрывает народное достояние. Хлеба и так мало, его надо беречь. Понятно?
– Чего ж тут понимать. Известное дело… – сказало несколько голосов.
– Ну, вот. И вы сами должны смотреть, если у вас есть такие несознательные члены общества, которые не понимают этого.
Передние, стоя полукругом перед столом, со снятыми шапками в руках, как стоят, когда слушают проповедь, при последних словах стали оглядываться и водили глазами по рядам, как бы ища, не окажется ли здесь каких-нибудь, несознательных членов.
– А то я проезжал по одной деревне, а там почти из каждой трубы дымок вьется…
– Нешто можно… Да за такие дела… тут дай бог только прокормиться.
– Праздник… – сказал чей-то нерешительный голос сзади.
– Мало ли что праздник. У вас вон тоже праздник, а дыму ведь нет.
Крайние от окон мужики пригнулись и зачем-то посмотрели на улицу, поводив глазами по небу.
– А нельзя эту неделю на ту перенести? – спросил чей-то нерешительный голос.
– Что?..
Вопрос не повторился.
– А по избам пойдете?
– Что там еще?
Ответа не последовало.
Через полчаса приезжий, закинув рукой волосы назад, вышел из школы. Все, давя друг друга в сенях, вытеснялись за ним на улицу и, затаив дыхание, ждали, куда пойдет…
Приезжий стоял с портфелем в руках и водил глазами по крышам изб. Мужички, справляясь с направлением его взгляда, тоже водили глазами.
– Дыму, кажется, нигде нет, – сказал приезжий.
– У нас никогда не бывает, – поспешно ответил председатель, протискавшись вперед.
– Это хорошо. А то у ваших соседей из каждой трубы дымок.
– Дисциплины нету, – сказал секретарь.
– Ну, так вот… объявляется, значит, неделя борьбы с самогонкой. Слушайтесь председателя и во всем содействуйте ему.
– А после этой недели как?..
– Что?..
Никто ничего не ответил.
– Наказание божие, – говорили мужики, – праздник подходит, все приготовили честь честью, затерли, вдруг нате, пожалуйста.
– Скоро еще, пожалуй, объявят, чтоб неделю без порток ходить.
– Вроде этого. У людей праздник, а у них – неделя.
– А, может, разводить начинать? – сказал голос сзади, когда приезжий скрылся за поворотом дороги.
– Я те разведу… – крикнул председатель. – Раз тебе сказано, что в течение недели – борьба, значит, ты должен понимать или нет?
Подошел, запыхавшись, кузнец. Его не было на собрании.
– Где пропадал?
– Где… – сказал кузнец, вытирая о фартук руки, – баба со страху корове вывалила затирку из чугуна, а та нализалась и пошла куролесить, никакого сладу нет.
– Прошлый раз так-то тоже прискакали какие-то, – сказал шорник, – а у меня ребятишки курили, да так насвистались, шатаются, дьяволята. Один приезжий что-то им сказал, а мой Мишка восьмилетний – матом его. Ну, прямо, обмерли со старухой.
– С ребятами беда. Все с кругу спились.
– Заводчики – своя рука владыка.
– Моему Федьке девятый год только пошел, а он кажный божий день пьян и пьян, как стелька.
– Молод еще, что же с него спрашивать.
– Да, ребятам – счастье: нашему брату подносить стали, почесть, когда уж женихами были, а эти чуть не с люльки хлещут.
– Зато будет, что вспомнить.
– На войне уж очень трудно было. Пять лет воевали и скажи, голова кажный день трезвая. Ну, прямо на свет божий глядеть противно было.
– А тут опять теперь затеяли. Что ж, они не могли в календарь-то посмотреть; под самый праздник подгадали.
Председатель что-то долго вглядывался из-под руки в ту сторону, куда уехал агитатор, потом спросил:
– Не видали, что, он мостик проехал или нет?
– Вон, уже на бугор поднимается, – сказало несколько голосов, и все посмотрели на председателя. Тот, достав кисет и ни на кого не глядя, стал свертывать папироску.
– Да, во время войны замучились. Бывало, праздник подойдет – водки нет. И ходят все, ровно потеряли что. Матерного слова, бывало, за все святки не услышишь.
– Вот это так праздник.
– Это что там – мертвые были.
– Эх, когда заводы громили… Вот попили… в слободке, как дорвались до чанов со спиртом, так и пили, покамест смерть не пришла.
– Вот это смерть… в сказке только рассказывать.
– Да… бывало, по деревне пойдешь, словно вымерла вся: без памяти лежит.
– Свободы настоящей нет. Эх, – сказал кто-то, вздохнув. – Ведь это сколько даром хлеба-то пропадает – на этот налог обирают. Ведь ежели бы он целиком-то оставался, тут бы как с осени котел вмазал, ребят в дело запряг и лежи, прохлаждайся. А то вот праздник подходит, а мы, как басурмане…
– Наоборот все пошло, – сказал кто-то, – прежде под праздник люди были пьяные, коровы трезвые, а теперь люди трезвые, коровы пьяные…
Кузнец только молча плюнул. Потом, немного погодя, сказал:
– Бутылки на две выжрала, анафема.
– А какую водку стали было гнать. Прежде, бывало, пьешь, – мать пресвятая богородица, за что ж ты наказала, и гарью какой-то и дегтем от нее воняет, после головы не подымешь. А теперь только навострились, а они со своими неделями. Да аппараты еще отбирают. Значит, опять на стену лезть.
– Нешто они об этом думают? Им одна только забота – дело развалить.
– Да нешто без водки можно? Не говоря уж о том, что душа требует, а и дела без нее никакого не сделаешь: заявление какое подать, в волость идти, – что ж, ты и явишься с пустыми руками?
Председатель молча курил и, сплевывая, всё поглядывал на бугор.
– Верно, верно, – отозвались дружные голоса.
– Я вот лошадям своим пачпорт опоздал выправить. Им уж давно совершеннолетие вышло, а они у меня без прописки сидели. Думал, засудят. А привез три бутылочки…
– Ежели где председатель хороший, понимающий попадется, там жить еще можно.
– А главное дело, все равно это ни к чему: раз природой устроено, тут мудри не мудри, все то ж на то ж сойдет.
– Это верно… прошлый год всю рожь на водку перегнали, сами не жрамши на одной мякине сидели, а к празднику у кажного полное обзаведение, и на первый же день праздника так насвистались, что как колчушки лежали.
– Как же можно… народ-то православный, слава тебе господи, лбы еще не разучились крестить, особливо, где председатель понимающий…
Председатель докурил папироску и, оглянувшись на бугор, сказал:
– Скрылся…
Все повернулись к нему и замерли.
– По случаю праздника… принимая во внимание местные нужды и обстоятельства населения… объявляю заводы… открытыми. Но ухо держи востро. Ежели в эту неделю кого замечу, спуску не дам.
– А как же дым-то? – сказал кто-то сзади.
– Дым куда хочешь девай, и ребят пьяных по улице не распускать, а то так-то какой-нибудь нагрянет, а они у вас лыка не вяжут.
– Слушайся председателя, – сказал секретарь.
Достойный человек
На собрании в чайной обсуждался новый, непривычный вопрос: о выборном начале в приходе.
Старый священник умер, и по новому порядку приехал вчера кандидат служить пробную обедню, чтобы затем, получивши одобрение прихожан, ехать утверждаться к архиерею.
Все сидели на лавках, на окнах и толковали.
– Теперь хорошо, – сказал Федор, снявши и рассматривая свою шапку, – выбирай любого. А то прежде поставят, бывало, какого-нибудь щупленького да безголосого – и майся с ним целый век.
– Да, уж это последнее дело, если у священника ни голосу, ни виду настоящего нет, – сказал Прохор Степаныч, любивший читать Апостол и петь на клиросе, для чего всегда надевал железные очки, хотя все знал наизусть.
– А что ж с ним, щуплым-то, делать? – сказал кто-то.
– Прежде в попы вся шушель лезла, а теперь подожди. А то, пожалуй, много их…
– Да, теперь уж не проскочут.
– Поглазастей анхирея будем.
– А как же.
– И потом, хоть то сказать, разве можно, чтобы архиерей всякого понимал. Шут его разберет, достоин он или нет.
– А ну их и совсем к черту, – сказал вдруг солдат Андрюшка, сняв шапку и ударив ею по подоконнику, – не надо нам их вовсе.
Все на него оглянулись.
– Сдурел, что ли? – сказал, поглядев на него несколько времени стороной, Прохор Степаныч. Он было завернул полу и полез в карман за кисетом, но, услышав замечание Андрюшки, так и остался с отвернутой полой и засунутой в карман рукой.
– Вот они все такие-то, – сказали старики. – Им леригии не нужно.
– А что ж…
– Вы так-то скоро скажете, что и церкви не надо.
– А что ж…
– Дураки, ослы непонимающие, и больше ничего, – сказал Прохор Степаныч и, достав кисет, стал с обиженным видом свертывать папироску.
– Доперли!
– Еще дальше допрем. Ты бормочешь, а сам не знаешь что. Да я от этой твоей церкви за всю жизнь одной красненькой не пользовался. Да и все – только и знали, что туда носили. Ты-то много попользовался, что за нее так стоишь? сказал Андрюшка, уже обращаясь к Софрону.
– Чем же оттуда попользуешься?
– То-то, а кричишь.
– Вот это так подставил, – сказал чей-то голос сзади.
Все оглянулись и замолчали, переглядываясь.
– А сами переплатили немало, – сказал опять чей-то голос.
Все еще больше притихли.
– Я рублей с тыщу переплатил, – сказал голос Ивана Никитича от печки.
Все оглянулись к печке.
– А впрочем, – сказал Андрюшка, вставая, – свобода вероисповедания, обсуждайте тут, что хотите, лишние деньги, знать, завелись.
Он повернулся и, не оглядываясь, пошел к двери. За ним ушли и все молодые.
– Сорвали собрание… – сказал чей-то голос с таким выражением, с каким на войне говорят, «отрезали».
Несколько пожилых тоже было подались к двери.
Вдруг Прохор Степаныч, сунув кисет в голенище, встал и с решительным видом проговорил:
– Предлагаю собранию исключить ушедших, как бы они были неправославные, потому что они забыли о душе.
Все с облегчением вздохнули. Собравшиеся было прошмыгнуть в дверь поспешно хлынули назад и окружили говорившего.
– Правильно.
– Продолжается.
– Значит, о попе?
– Слава тебе, господи, приход-то не из одних басурманов состоит, – есть которые и о душе помнят. Достойный человек всегда себе место найдет. Если человек представительный и с голосом.
– С голосом – конечно… А вот щупленьким-то теперь всем беда, – сказал Федор, покачав головой.
– В Рожнове был такой, – сказал Прохор Степаныч, вынимая кисет из-за голенища и усаживаясь на окно, – человек смирный, тихий, душевный, а не дал бог голосу… и худ. Десять лет с ним бились. Наконец видят – мочи нет больше, говорят: уходи подобру. А на его место уж просился один. Человек, нужно сказать, непутевый, но голосище – труба архангельская. Как рявкнет, в ушах больно.
– Вот это здорово, – сказали голоса с разных концов.
– Аршин двух с половиной росту, – продолжал Прохор Степаныч, – пузо, и волос волнистый всю спину покрывает.
– Да… вот такого бы.
– Достойный священник, – станет служить на Пасху, скажем, так торжества этого одного не оберешься.
– Где ж там.
– Все-таки старый-то упросил было рожновских оставить его.
– Упросил? – сказали с сожалением голоса.
– Да. Но случись у тамошнего купца похороны, пригласил он двух попов для собора да этого борова горластого. Как вышел он…
Все затаили дыхание.
– Как вышел он, – повторил Прохор Степаныч, – с Евангелием – во всю дверь. Как заревет… Все ребятишки, что у амвона стояли, – так их и шибануло к стене.
– Ах, здорово…
– Ну, конечно, полонил. Да уж и старый батюшка увидел, что тягаться ему не под силу, натужается, натужается, а ничего у него не выходит, ну, и подал на перевод. Так когда он уходил, все плакали. Очень уж душа хороша была у него.
– Хороша?
– Страсть.
– Народ чувствует. Что другое, а уж душу он за семью печатями почувствует.
– Да уж народ насчет души…
– Почище архирея разнюхает, – сказал Сенька, подмигнув.
– А тебе бы только оскаляться, – сказал, недовольно посмотрев на Сеньку, Прохор Степаныч, – тут об серьезном, а он…
Все помолчали.
– Что-то нам завтра господь пошлет…
– Да, только надо смотреть, чтоб человек достойный был.
– А представительный из себя-то?
– Вон прасол видел его.
Все оглянулись на прасола.
– Ростом с Бориса будет, – сказал прасол.
– Хорош… А насчет волос как?
– Волос не видел, под шляпу были припрятаны.
– Служить будет – не подпрячет, – сказал огородник.