![](/files/books/160/oblozhka-knigi-rasskazy-233510.jpg)
Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
И приятели еще два квартала прошли молча.
Когда дошли до нового перекрестка, Гвоздев в свою очередь задал вопрос:
– Вам направо?
Останкин сам хотел задать этот вопрос, чтобы иметь возможность повернуть от Гвоздева в сторону, противоположную той, куда он пойдет, и потому замялся, как заминается человек, когда ему протягивают две руки с зажатой в одной из них шахматной фигурой и говорят: «В правой или в левой?»
– В левой, то есть налево… – сказал Останкин, покраснев.
– Черт возьми, нам все время по дороге. Вы что, где-нибудь здесь живете?
– Нет, нет, я дальше.
Останкин сказал это как раз в тот момент, когда они проходили мимо ворот его дома. Но он, боясь, как бы Гвоздев не зашел к нему, шел за Гвоздевым, сам не зная куда.
Все это совершенно испортило настроение, и когда, пройдя целую версту лишнего, он повернул назад и вспомнил, что сегодня идет в первый раз с Раисой Петровной в театр, это ему не доставило никакого удовольствия. И если бы он знал, что ему придется пережить в театре, он сейчас бы, не раздумывая ни минуты, разорвал эти несчастные билеты и развеял бы их по ветру.
VI
Но прежде, чем идти в театр, нужно было успеть переделать возвращенный редактором рассказ.
И тут началось мучение.
Останкин пришел домой, наскоро пообедал и сел за рассказ.
Прежде всего в верхнем углу корректуры была надпись красными чернилами:
– Не видно лица…
И тут началось мученье.
Эта надпись приводила Останкина в полное отчаяние. Он сжал голову обеими руками и долго сидел так, глядя в корректуру.
– Какое же у меня лицо?.. Ну, ей-богу, нигде, кроме России, не могут задать такого идиотского вопроса!
– Вот и извольте с таким настроением идти в театр! А там еще какой-нибудь осел вроде Гулина, привяжется и крикнет на все фойе:
– Читали?..
– Вы еще не готовы? – послышался оживленный женский голос в дверях.
– Я сию минуту. Пожалуйста, войдите.
Останкин распахнул перед Раисой Петровной дверь. Она вошла и остановилась, осматриваясь. Потом увидела на столе корректуру и живо спросила:
– Что это? Вы пишете?..
Она с таким радостным изумлением подняла брови, как будто для нее это было самой приятной неожиданностью.
Останкин покраснел и спрятал поскорее корректуру в стол.
– Нет, это только начало, мне не хочется показывать вам этих пустяков.
И сейчас же подумал о том, какой был бы позор, если бы она успела посмотреть рассказ, на котором стоит красными чернилами надпись:
– Не видно лица…
Она была уже одета для театра. На ней было строгое, глухое черное платье и высоко взбитая, завитая прическа. Глаза возбужденно мерцали, как бывает у женщин, когда они собираются на бал, только что напудрились на дорогу и чувствуют в себе праздничную приподнятость.
VII
Останкину стало приятно от мысли, что он пойдет в театр с такой красивой и так хорошо одетой женщиной.
Но в это время в конце коридора у выходной двери он увидел высокую фигуру коменданта в больших сапогах и в синей рубашке с расстегнутым воротом. И почувствовал, что пройти у него на глазах с хорошо одетой женщиной неприятно, потому что он, наверное, подумает: вот это так пролетарский элемент, какую кралю в соболях подцепил да и сам прифрантился.
– Ах, платок забыл! – сказал Останкин, – вы одевайтесь и идите к трамваю, я догоню.
Он вернулся в комнату и стал смотреть в окно на двор, чтобы видеть, когда Раиса Петровна пройдет в ворота.
Он увидел ее во дворе и побежал догонять ее.
Ему вдруг до ощутимости ясно представилось, что что-то должно с ним случиться.
Пробегая около коменданта, который смотрел, как починяли электрические пробки, Останкин счел нужным остановиться, чтобы комендант увидел, что он идет один и не спешит.
– Когда будет собрание? – спросил он.
– В субботу, – отвечал комендант, посмотрев почему-то ему на ноги.
Останкин вышел из дома и взял Раису Петровну под руку.
– Что вам ценнее всего в писателе? – спросил он, когда они выходили на улицу.
– Как вам сказать… для меня лично ценнее всего за материалом чувствовать его самого, как невидимого судью жизни. Я не люблю новой литературы, потому что, когда читаешь, то такое впечатление, точно все пишут на заданные темы и не имеют своей темы.
– Что же, значит, вам дороже всего… лицо писателя? – спросил иронически Останкин.
– Вот, вот! Вы очень тонко это выразили. Именно лицо.
Леонид Сергеевич от этой похвалы своей тонкости почувствовал полный упадок духа и подумал о том, что хорошо, что он поторопился и сунул рассказ в стол.
– Почему вы, писатели, так не любите показывать его, и нас, простых смертных, не допускаете в свое «святая святых»? А ведь только лицо писателя делает вещь вполне ценной.
Останкин искоса посмотрел на Раису Петровну и ничего не сказал. «Кто ее знает, что она за человек», – мелькнуло у него в голове.
Не напрасно ли он вообще-то пошел с ней, незнакомой женщиной, в театр, в общественное место, где его могут видеть с ней все?
Может быть, как раз предчувствие касается ее?..
Но какое предчувствие? Что с ним может случиться в театре? Что, на него покушение, что ли, будет? Просто развинтились нервы от глупого редакторского замечания. Да и это совсем не серьезно. Тот же редактор, наверное, давно уже и забыл, что у секретаря его не оказалось лица.
Но ему представлялось, что все только и думают о газетной статье и подсматривают, как-то он теперь чувствует себя.
Когда они вошли в театр, Останкин даже стал украдкой осторожно вглядываться в лица, стараясь угадать, знают ли эти люди что-нибудь или еще ничего не знают? Читали они статью или не читали?
Лица у всех были спокойны, как бывают обыкновенно в театре, когда публика только еще собирается, и все ходят от нечего делать по фойе, рассматривая по стенам картинки и лица встречных.
Коридоры и фойе наполнялись нарядной публикой, как всегда бывает на премьерах.
Раиса Петровна, оправлявшая у зеркала волосы, часто с улыбкой повертывала в его сторону голову и продолжительно взглядывала на него. Останкин, державший ее сумочку в руках, отвечал ей такой же улыбкой, но он заметил сзади на ее горжетке большую плешину и это разбивало все его настроение. Да и вся горжетка при свете электричества, а главное в сравнении с мехами нарядных дам, выглядела довольно потертой.
И ему было неловко оттого, что он держит в руках сумочку этой плохо одетой дамы, как будто она близкий ему человек. А она так празднично себя чувствует и так открыто перед всеми смотрит на него, не зная того, как она выглядит сзади с этой плешиной.
Мысль об этом и о том, что его что-то ожидает здесь, что вот-вот, может быть, сейчас что-то произойдет, сделала то, что ему начали против воли лезть в голову самые нелепые мысли, которые он мысленно выговаривал про себя, и не мог с этим бороться.
Раиса Петровна попросила его походить с ней по фойе. Она шла оживленная, возбужденно-ласковая, но ее ласковость производила обратное действие на Останкина, потому что ему казалось, что идущие за его спиной люди смотрят на ее плешину.
«Ай да пара – писатель без лица и дама с плешиной!..»
И чем больше Раиса Петровна проявляла по отношению к нему ласковость и даже заботу близкого человека, тем он становился угнетеннее, рассеянней, спотыкался на пятки впереди идущих, а один раз издал горлом какой-то странный звук, так что на него оглянулись.
Самое мучительное было то, что сзади них шли и смотрели, как она с своей плешиной интимно нежно идет с ним под руку.
Вдоль стены фойе стояли диванчики. Если на них сесть, то будешь спиной к стене и к публике лицом.
– Не хотите ли посидеть? – сказал Останкин.
– Нет, я так давно не была среди народа, что хочется немножко потолкаться, – ответила Раиса Петровна. – Ну, да, так мне хочется продолжить наш разговор… Почему же вы не показываете своего лица? Что это – скромность?
Две ближайшие пары оглянулись на них. Останкин поспешил повернуть…
Ему казалось, что ей было приятно, что другие слышат ее голос, ее интересные замечания и оглядываются на них. Как будто она говорит не только для него, а и для публики. И от этого было неловко.
А, кроме того, тут всякий народ, может быть, кто-нибудь из своих увидит его и скажет завтра в редакции: «Есть писатели, которые делают вид, что они живая часть пролетариата, а какие знакомства они водят, спросите-ка их!..»
Поэтому как только кто-нибудь оглядывался на ее голос, так Останкин сейчас же повертывал в обратную сторону. И так был поглощен наблюдением над тем, кто оглядывается, что однажды повернул два раза на протяжении одной сажени, точно они танцевали кадриль.
Раиса Петровна удивленно оглянулась на него, а он покраснел.
В первом антракте, проходя с Раисой Петровной по фойе вдоль стен, он вдруг увидел какого-то военного с малиновыми петличками, с длинной рыженькой бородкой, который внимательно смотрел на него, как показалось Останкину.
Пройдя несколько шагов, он оглянулся, чтобы проверить себя: военный совершенно определенно провожал его внимательным взглядом. У Останкина загорелись уши. И сколько он ни делал беззаботный вид человека, у которого совесть чиста, и его не запугаешь внимательным выслеживающим взглядом, чувство страха, связанности, неловкости и тоскливого ожидания охватывало его все больше и больше.
Сейчас кто-нибудь смотрит на него и, наверное, думает: «Что же у этого субъекта уши-то так покраснели?..»
Перед концом второго действия он сказал Раисе Петровне:
– Не будем сейчас ходить, посидим лучше, а то я устал.
Они остались в партере.
Останкин стал украдкой оглядываться и вдруг увидел, что военный стоит в дверях партера и кого-то ищет глазами. Он поскорее повернулся лицом к сцене и почувствовал неприятное ощущение в спине, как будто по ней проводили гвоздем.
Смертная тоска охватила его. Он старался собрать все усилие воли, чтобы не поддаваться страху. В конце концов, что они могут сделать с его свободной душой. Он может уйти куда-нибудь в глухие места и жить там содержанием своей личности.
Чувствуя, что он никуда не может деться от своих мыслей, отвечает своей соседке невпопад, так что она уже начала на него тревожно коситься, он пошел покурить.
И вот тут-то, в табачном дыму, он увидел опять этого военного. Военный смотрел на него. Отступать было поздно.
Он стал закуривать, но в рассеянности, возросшей до крайних пределов, взял папиросу обратным концом в рот.
– Прошу извинения… – услышал он вдруг, – ваша фамилия не Останкин?
Леонид Сергеевич, не успев заметить своей ошибки с папиросой и не вынимая ее изо рта, испуганно оглянулся.
– Нет… то есть, да… – сказал он и так покраснел при этом, что человеку в военной форме только оставалось после этого сказать:
«Пожалуйте за мной, а то вы, кажется, уже в глухие места собираетесь?»
Но военный сказал совсем другое:
– Вы не из Тамбова?
– …Из Тамбова…
– То-то я смотрю, лицо знакомое, в восемнадцатом году вас там видел. Папироску-то вы не тем концом взяли, – прибавил военный, улыбнувшись.
Леонид Сергеевич тоже хотел улыбнуться, но губы его вдруг одеревенели, точно замерзли, и вместо улыбки вышло так, как будто он передразнил своего собеседника.
– Нет-нет да встретишь кого-нибудь из земляков, – сказал военный. – Ну, простите пожалуйста, всего хорошего, уже звонок.
VIII
– Что с вами, милый друг, – спросила Раиса Петровна, когда он вернулся, – на вас лица нет?
Останкин вздрогнул и некоторое время остолбенело стоял.
– Так, все неприятности… – сказал он, оправившись через минуту.
Они вышли из театра.
– Что же, в чем дело?
Раиса Петровна при этом вопросе даже положила руку на рукав его пальто и заглянула ему в глаза при свете фонаря. Они шли одни по опустевшей улице. И ее ласка от этого имела какой-то интимный оттенок.
Теперь, когда сзади никто не шел и не видел ее плешины, Останкин вдруг почувствовал, что в его одиночестве – это единственно близкая душа, пожалевшая его и пригревшая своей нежной женской лаской.
И ему захотелось ей рассказать все… Рассказать ей, что его отсиживание, кажется, сыграло с ним дурную шутку: он потерял свою позицию и не знает, с кем он и против кого. Кажется, ни с кем и ни против кого.
Но он искоса подозрительно посмотрел на Раису Петровну и ничего не сказал.
– Какой-то незнакомый субъект сейчас все следил за мной и потом очень язвительно, как мне показалось, сказал: «Нет-нет да встретишь земляка…» А я даже не знаю, кто он, – проговорил он через минуту.
– Э, милый друг, стоит обращать внимание. Давайте хоть на сегодня забудем обо всем! Хорошо?
Она сказала это так энергично и весело, что Останкину тоже вдруг показалось море по колено. Он забежал в открытый еще кооператив и купил бутылку шампанского.
Они пришли прямо к Раисе Петровне. Ее небольшая комната с широким диваном была уютно увешана коврами, старинными гравюрами и репродукциями с картин старых итальянских мастеров.
На туалетном и угольном столике были расставлены вещицы музейной ценности.
И вся комната как бы имела один стиль с хозяйкой, у которой на глухом черном платье с кружевным воротничком висела длинная нитка из египетских амулетов.
Раиса Петровна, остановившись перед зеркалом, с улыбкой оглянулась на Останкина, оправляя сзади шпильки в пышных волосах, потом сказала:
– Это все, что у меня осталось, – и она провела рукой, указывая на вещи и ковры. – Ну, как же мы устроим?
Они решили к дивану придвинуть маленький столик и на нем поставить вино и закуски.
А еще через некоторое время Останкин положил ей голову на колени, лицом вверх и лежал так, чувствуя незнакомое ему блаженство.
Он лежал и тихо проводил своей рукой по нежному и тонкому шелку ее рукава выше локтя, в том месте, где шелк плотно облегает полную часть руки. Она не отстранялась. Останкин поднял руку выше и гладил ее по плечу. Потом взял за шею и стал тихонько наклонять к себе ее голову.
Она, поняв, чего он хочет, замолчала и, не сразу поддаваясь его движению, смотрела ему в глаза, голова ее все ниже и ниже наклонялась над ним. Черные блестящие глаза ее все больше и больше приближались к нему.
Вдруг в дверь постучали.
Останкин вскочил так поспешно, как будто он ждал этого стука, но в самый последний момент забыл о нем. Вскочил и почему-то прежде всего спрятал бутылку под диван.
– Кто там? – спросила Раиса Петровна и подошла к двери.
– Вас спрашивают, – сказала она.
Останкин, побледнев, пошел к двери. За дверью стоял его сосед.
– Простите, что беспокою, – сказал он, – к вам два раза звонили и спрашивали, когда вы придете. А я не видал, что вы уже пришли.
– Кто звонил, не говорили?
– Упорно не говорят. Сказали только, что они до часу ночи еще раз позвонят.
– Мужской или женский голос? – спросил Останкин.
– Мужской.
Останкин вернулся в комнату с таким видом, как если бы ему сказали: «Приготовьтесь, в час ночи за вами придут и возьмут вас неизвестно куда».
Раиса Петровна уже сама подошла к нему и, взяв его руку, с тревогой спросила:
– Что там?
– Я сам не знаю, что-то непонятное… – ответил Останкин.
И кое-как простившись с Раисой Петровной, он ушел к себе. Она, стоя в дверях своей комнаты, провожала его тревожным взглядом близкой женщины, когда он шел по коридору.
IX
Останкин не спал почти всю ночь. Часов до трех он ходил по комнате, все ожидая звонка. Он был почти уверен, что звонил человек с малиновыми петличками.
Раз он знает его фамилию, то он так же знает, кто его отец. И вполне естественно, что он заинтересуется, как Леонид Сергеевич обозначил себя в анкетах?
А он служил в ГПУ. А там, наверное, у них все анкеты.
– Ну, это уж психоз! – сказал себе Останкин, – кто это ночью полезет рыться в анкетах! А в крайнем случае скажу, что описался. Велика разница, подумаешь: «народных училищ» или «народный учитель»… А вот почему в одной анкете написано, что образование высшее, а в другой – среднее? – спросят его.
– Написал так, вот и все; теперь вон у иного – никакого образования, а он пишет, что среднее, – скажет Леонид Сергеевич. – А если в этом есть преступление, тогда привлекайте к ответственности, а не пилите по одному месту!
– Нет, особенного преступления нет, – скажут ему, – а есть мелкое жульничество, и нам просто интересна психология этого жульничества, как будто человек всячески старается скрыться.
Он с тоской посмотрел на свой рассказ и, развернув его, долго сидел над ним. Потом осторожно оторвал уголок, на котором была надпись красными чернилами.
– Скажу, что нечаянно оторвал.
Вдруг его сердце замерло от новой пришедшей ему мысли:
– А мало ли попадают по недоразумению, например, найдут твой телефон у какого-нибудь подозрительного человека и начнут копаться.
– Кому я давал свой телефон? Кажется – никому… И вдруг новый толчок в сердце:
– Писал записки Раисе Петровне! А что она за человек? Вдруг окажется что-нибудь такое… Вот тут твою позицию-то и выяснят… – Вы коротко знакомы были с этой дамой?
– Нет, не коротко.
– А шампанского так-то не пили с ней?
– Этого никто не мог видеть.
– Как же никто, а ваш сосед разве не приходил к вам в это время?
– Боже мой, какой вздор я говорю, – сказал себе вдруг Останкин, – ведь живут же настоящие преступники по нескольку лет, и их не могут обнаружить, а я разве преступник?!
И сейчас же его охватила сильнейшая радость жизни при этой мысли. Его комната показалась ему такой милой, приветливой, уютной, а работа над рассказом такой сладкой.
Конечно, все – чушь!
К пяти часам утра он одолел рассказ и остался им совершенно доволен. Он построил его на безоговорочной бодрости и вере в революцию.
– Так писать может только самый передовой коммунист, – сказал он себе. – И я написал это вполне искренно
Проспав всего около трех часов, Останкин, бодрый и свежий, пошел было в редакцию. Но вдруг остановился, как бы что-то обдумывая, и повернул к двери Раисы Петровны.
– Все-таки так лучше, на всякий случай, – сказал он себе.
– К вам можно?
– Пожалуйста, – сказала Раиса Петровна, удивленная столь ранним визитом. Она была в капоте и держала его, запахнув рукой на ногах. – Куда вы так рано встали?
– Мне нужно в редакцию, – сказал Останкин и, покраснев, прибавил: – Не сохранились ли у вас мои записки: на одной из них у меня записан очень важный телефон.
– Сейчас посмотрю.
Раиса Петровна повернулась к туалетному столику и, придерживая локтем запахнутую полу капота, стала рыться в ящичке.
Останкин стоял сзади нее и смотрел на ее округлые бока, обтянутые тонким батистом капота, делавшего глубокую складку на талии, что означало полные бока и тонкую талию.
– Вот записки, но тут, кажется, ничего нет…
– Позвольте-ка… Да, здесь нет.
И, как бы машинально разорвав их, бросил в умывальник.
– Зачем! Зачем!.. Ну, – как дурной! – крикнула Раиса Петровна.
– Я совершенно машинально. И опять это вздор…
По лестнице Останкин бежал через две ступеньки, как будто от радости какого-то освобождения. На дворе его остановил комендант.
– Товарищ, на минуточку!
Останкин почувствовал, что волосы у него под шапкой зашевелились. Он ждал, что комендант скажет: «Вчера ночью вас разыскивали и приказали дать о вас самые точные справки, кто вы и… и вообще». Но комендант сказал совсем другое:
– Товарищ, вы спрашивали, когда будет собрание. Собрание в пятницу. И желалось бы ваше присутствие ввиду одного вопроса, так как вы у нас вроде как общественная величина.
– Непременно буду, – ответил Останкин.
Придя в редакцию, он подал рассказ редактору и, когда тот прочел, спросил его:
– Ну, а теперь как?
Редактор подумал и, почесав висок, сказал:
– Вы как-то уж очень повернули. То было полное безразличие, пребывание где-то в сторонке, а то уж сразу – ура.
– Да, но лицо-то теперь есть?
– Какое ж тут к черту лицо! Стертый пятак. Этак десятки тысяч пишут.
– Сейчас очень серьезно смотрят на этот вопрос, – сказал Рудаков, взяв карандаш и поставив его стоймя на стол, взглянув снизу вверх на Леонида Сергеевича. – Серьезно в том смысле, что ставится вопрос: чем должна быть литература? Писанием «кому что не лень» или серьезным общественным делом, таким же, как наука, где все обусловлено необходимостью, а не делается так себе.
Редактор бросил карандаш на бумагу, потер лоб и несколько времени сидел, как будто думая о чем-то. Потом, вспомнив, сказал:
– Да! вы ничего не будете иметь против, если я поручу рецензии писать товарищу Ломакину, он, кстати, марксист? А вы лучше возьмите на себя чтение рукописей побольше и… построже относитесь.
Собственно, тут не было ничего особенного. Отчего не дать, если можно, человеку излишек работы. Но для Останкина вся суть вопроса была в том, что этот человек, товарищ Ломакин, был, кстати, марксист…
У него молнией пронеслась в мозгу мысль:
«Сводят на нет, выживают!»
Он почувствовал, что у него на лбу выступил холодный пот. А в следующий раз редактор позовет его и скажет:
– Вы ничего не будете иметь против, если мы вас пошлем к чертовой матери, а на ваше место возьмем товарища Жевакина, он, кстати, коммунист?..
Когда Останкин после этого разговора взялся за чтение рукописей, он с режущей ясностью видел одно:
Нет лица!..
Он теперь с каким-то сладострастием вчитывался в каждую строчку, чтобы увидеть, есть лицо или нет. И когда убеждался, что все это рассказы и рассказики, написанные для того, чтобы заработать, что этим людям совершенно нечего сказать, а они могут только описывать, давать картины быта, или видел, что автор становится вверх ногами для того только, чтобы хоть как-нибудь обратить на себя внимание, – Останкин злорадно делал в левом углу надпись:
«Где у автора лицо? Найдите сначала лицо, тогда пишите».
И чем больше было таких, у которых не было лица, тем больше у него оставалось оправдания: если среди людей так много брака, то отсутствие лица у него уж не такой большой позор.
Он теперь стал предметом страха и ужаса всех молодых авторов.
– Прямо не дает жить! – говорили все, – запечатывает и конец.
В особенности Останкина поразил один разговор, который он и прежде слыхал десятки раз, но не находил его странным.
Несколько авторов говорили в редакции о том, что такой-то едет туда-то. «Вот привезет материала!..»
Леонида Сергеевича это поразило. Значит, эти люди сами в себе не имеют ничего. Им нужно ездить за материалом. Это только безлицые рассказчики и развлекатели едущих на колеснице. И он сам точно такой же. И прежде этого он не замечал.
Но колесница едет не на прогулку, где нужны увеселители и развлекатели. Она едет по делу. По делу очень важному. Настолько важному, что от выполнения или невыполнения его зависит жизнь едущих. Они должны учесть все свои ресурсы, все необходимые траты. Они смотрят на каждого из едущих и определяют, кто он и на что нужен.
«Предъявите свое право на проезд».
В чем ваша плата? Не платите ли вы тем, что нам даром не нужно? Нам нужно то, что увеличивает наши ресурсы, что освещает дорогу, что указывает нам на наши отклонения от взятого пути. Иначе мы не доедем. Веруете ли вы в нашу цель, стремитесь ли к ней вместе с нами или вы только случайный попутчик, едущий по своим надобностям?
Что он мог ответить на все это?
Он, собственно, мог ответить так:
– Я верю в вашу цель, но не верую в нее. Я не стремлюсь к ней всеми силами души, как вы, но я не брошу вас на половине дороги, как попутчик, едущий по своим надобностям, потому что у меня своих надобностей нет. Вся моя беда в том, что я могу существовать только при наличии вас или кого-нибудь другого.
Он сидел и каждую минуту ждал, что начнется самое страшное – проверка сидящих на колеснице, и его право измерят великой мерой его абсолютной, а не относительной нужности.
Наедине с самим собою, когда никто не видит и не слышит, можно быть честным. Останкин был честен настолько, чтобы признать, что он злостный безбилетный пассажир.
И вся его удача в том, что большинство людей не мудры настолько, чтобы мерить этой великой мерой. Они меряют малой мерой. А при этом условии у каждого пассажира всегда найдется какая-нибудь относительная ценность.
Благодаря этому он и цел сейчас.
А что, если начнут мерять великой мерой?..
Он все старался уловить, что нужно им. И потерял то, что нужно ему. И стал благодаря этому производить то, что не нужно никому. И потерял себя в человечестве, как целую единицу.
И в одно прекрасное время на него посмотрят и скажут, почему у этого пассажира лица нет? Посмотрите-ка, чем он занят и что нам дает. Если это окажется ерунда, то на том повороте пустите его кверху тормашками под откос…
X
Идя домой, Останкин вспомнил о собрании и ему пришла испугавшая его мысль:
«Если на собрании будет и Раиса Петровна, то ему придется сидеть с ней, все увидят, что он сидит рядом с женщиной подозрительного происхождения, и когда человек с малиновыми петличками пришлет запрос о нем, то про него напишут:
„Имеет определенное тяготение к буржуазии, а собственного лица нет, анкеты какие-то путаные, так что затрудняемся определить, за кого он и против кого“».
Придя домой, Останкин лег на диван и стал думать о том, что не всех же меряют великой мерой. Иные живут всю жизнь спокойно, без всякого права на это. А у него теперь есть то, что вполне компенсирует ему этот недостаток – любовь к этой тонкой, прекрасной женщине, у которой он найдет ласки любовницы и теплое участие матери. На это-то сокровище он имеет право, как его не перевертывай.
Останкин пошел на собрание. В большом помещении бывшего магазина были наставлены рядами деревянные некрашеные скамейки, толклись жильцы в шубах и шапках, дымили в коридоре папиросами.
На одной стороне, ближе к окнам, усаживались шляпки, котелки торговцев и интеллигентов, в другой, ближе к дверям и к столу президиума, – платочки, картузы, сапоги – пролетарская часть.
Останкин всегда испытывал неудобство, попадая в такое положение, когда ему нужно было на виду у всех выбирать место, с кем сесть.
Если сесть с пролетарской частью, то интеллигенты подумают: этот субъект подмазывается к пролетариату. Говорил с нами, как свой, а садится с ними. Уж не доносчик ли?..
Если же сесть с интеллигенцией, то комендант, приглашавший его, как своего, наверное, удивленно посмотрит на него или скажет про себя: «Хорош пролетарский элемент, нечего сказать. Надо будет посмотреть его анкету повнимательнее…»
Раиса Петровна тоже пришла и сидела в своей собольей горжетке и шляпке, подняв вуалетку на нос. Но Останкин сделал вид, что не заметил ее.
А чтобы она не подумала, что он боится подойти, он, став в дверях, обвел несколько раз взглядом всю комнату, как будто определенно искал кого-то. Но каждый раз обходил взглядом Раису Петровну, как бы не заметив. И видел, как она смотрела на него с нетерпеливым выражением легкой досады, что он водит около нее глазами и не видит ее.
Но он, сделав вид, что не нашел ее, ушел в коридор с тем, чтобы, – когда будет объявлено начало заседания, и все, затушив папиросы, бросятся садиться, сделать вид, что он запоздал, и сесть на первое попавшееся место ближе к двери. Тогда он будет сидеть на стороне пролетариата, и в то же время интеллигенты увидят, что это произошло благодаря его опозданию. А председатель истолкует это как принадлежность его к пролетарской группе.
Он так и сделал. Вышло даже удачнее, чем он предполагал: оставалось только одно свободное место, как раз в середине между пролетариатом и буржуазно-интеллигентской частью, прямо перед столом президиума.
И тут он, оглянувшись, сразу нашел глазами Раису Петровну и приподнял удивленно брови, как бы спрашивая:
«В шапке-невидимке, что ли, она сидела, что он не видел»
Раиса Петровна, чуть заметно улыбаясь одними губами, смотрела на него тем взглядом, каким женщина смотрит в общественном месте издали на мужчину, и только один он понимает значение этого взгляда, безмолвно говорящего о их близости, никому, кроме них, не известной.
Она оглянулась вокруг себя, где густо сидел народ, и безнадежно пожала плечами, показывая, что ему негде около нее сесть.
Останкин ответил ей таким же жестом.
Началось заседание. Председатель в кожаном картузе сел за стол, нетерпеливо поглядывая на дверь, откуда все еще входил народ и теснился в дверях, заставляя всех рассеянно повертывать головы к дверям, а не в сторону стола президиума.
Около председателя сели еще три человека, с черными от нефти руками, и комендант.
Комендант, встретившись глазами с Останкиным, мигнул ему, приветствуя его этим, как своего.
Тот ответил ему таким же движением.
Заседание началось.
Сначала шли вопросы чисто хозяйственные. И когда голосовали, например, по вопросу о размерах ремонта дома, то не было ничего легче и приятнее поднимать руку за то или иное предложение, так как в этом вопросе на одном мнении могли сходиться и представители буржуазной и представители пролетарской группы.
Останкин даже пожалел, что он прежде уклонялся от всякого участия в общественной работе.
Но, когда хозяйственные вопросы кончились, он вдруг услышал то, от чего у него сразу стало горячо под волосами… Председатель поднялся и сказал:
– Товарищи, мы организуем рабочую коммуну, чтобы рабочему человеку облегчить условия жизни. А то, что же мы видим: рабочие у нас ютятся в полуподвальных помещениях, а буржуазный элемент занимает лучшие помещения.
Мы разделили всех жильцов на три категории. Сейчас прочтем списки, а потом проголосуем.
Первой мыслью Останкина было: в какую категорию его отнесли? Второй мысль о том, что этот вопрос не то, что вопрос о ремонте дома. Тут каждое поднятие руки будет говорить о твоей социальной физиономии.
И, как нарочно, сел впереди всех, на самом виду, где каждое движение его видно. А уйти некуда. И он вдруг вспомнил, что Раиса Петровна сидит сзади него, наверное, смотрит на него и будет следить за тем, как он будет голосовать. Он от этой мысли почувствовал в спине то же неприятное ощущение, какое чувствовал, когда в театре незнакомец стоял в дверях партера и искал его глазами.
– Так вот, товарищи! – сказал председатель, держа в обеих руках листы бумаги со списками и взглядывая то в один, то в другой, – так вот прежде всего три категории:
– К первой мы причисляем рабочих, пролетарский и вообще трудящийся общественно-полезный элемент. Ко второй – интеллигенцию.
– А разве интеллигенция не трудящиеся? – послышались голоса.
Председатель опустил листы и сказал:
– Мы разберем, какая она, трудиться всяко можно. Один трудится для того, чтобы общество облегчать, а другой для того, чтобы в шляпках ходить…
– Демагогия!..
– Продолжаем… Вторая группа интеллигенция… с отбором и всякие свободные профессии. Третья группа буржуазия и вообще чуждый элемент.
– Первую группу мы должны поставить в лучшие условия целиком за счет третьей группы, которую частично выселим как чуждый элемент. А вторую группу попросим немножко потесниться, то есть кое-где уплотним. Оглашаю списки!