Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Плохой номер
Около остановки трамвая набралась длинная очередь. Впереди стояли женщины в платках, за ними старушка в шляпке и повязанном поверх нее теплом платке, потом толстый гражданин и подбежавшие под конец человек пять парней в теплых куртках и сапогах.
– Сейчас начнется сражение, – сказала одна из женщин, выпростав рот из повязанного платка и оглянувшись назад, на очередь. – И отчего это такое наказание?
– Это самый плохой номер, – ответила другая, – с ним и кондуктора-то измучились. Ни на одном номере столько народу не садится, сколько на этом. Каждый раз светопреставление, а не посадка.
– Усовершенствовать бы как-нибудь…
– Как же ты его усовершенствуешь?
– Вон, идет. Уродина проклятая!
– Эй, бабы, – крикнули парни, – работай сейчас лучше, губы не распускай.
Все подобрались и смотрели на подходящий вагон, как смотрит охотник во время облавы на показавшегося зверя. Некоторые выскочили было вперед, чтобы перехватить его во время движения.
– Бабы, вали! – крикнули парни, – подпихивать будем.
Едва вагон остановился, как все бросились к нему и стали ломиться на площадку.
Несколько секунд были слышны лишь приглушенные звуки сосредоточенной борьбы.
Только изредка вырывалось:
– О господи, душа с телом расстается… Да что вы остановились-то?!
– Ногу не подниму никак, – говорила старушка в шляпке с платком.
– Васька, подними ей ногу! – крикнули сзади.
– Две версты крюку в другой раз дам, а на этот номер не сяду.
Наконец все втиснулись, и только парни висели на площадке. А один, расставив руки, держался ими за железные столбики и животом нажимал на старушку.
– Васька, просунь подальше эту старуху, а то ногу поставить некуда.
– Господи боже мой, ведь перед вами живой человек, а не бревно! – кричала старушка в шляпке. – Что вы меня давите!
– Потому и давлю, что живой, живой всегда подастся. Вот и прошла, – сказал парень, всунув в дверь старуху, которая, скрестив прижатые к груди руки, как перед причастием, даже повернулась лицом назад, и ее течением понесло внутрь вагона.
– Кондуктор, отчего такое безобразие тут всегда?
– Оттого, что номер плохой, – сказал тот недовольно, – все номера, как номера, а этот собака… сил никаких не хватает.
– А исправить никак нельзя?
– Кого исправить? – спросил недовольно, покосившись из-за голов, кондуктор.
– «Кого»!.. – вагон.
– Язык болтает, – голова не ведает, что… Вагон и так исправный. Дело не в вагоне, а в номере. На других номерах никогда столько народу не бывает, а тут постоянно, как сельди в бочке. И откуда вас черт только наносит сюда, все на один номер наваливаетесь! Прямо работать нету никакой возможности.
– Раз народу много, вот бы и надо… – сказал голос какого-то придушенного человека.
– Что «надо»? – переспросил иронически кондуктор.
– Как номер плохой, так тут ничего не выдумаешь, – прибавил минуту спустя кондуктор. – Да и народ тоже… на этот народ все горло обдерешь, кричамши.
– Русский человек без крику не может. Тут для этого особого кондуктора надо.
– Да ведь тоже и у кондуктора горло не железное. А вот бы радио установить, чтобы со станции на остановках всех матом крыть.
– Они останавливаются-то не в одно время; что же ты во время движения ни с того ни с сего и будешь крыть?..
– Можно предупредить, что это к следующей остановке относится.
– А почему вагонов не прибавляют?
– Потому что второстепенная линия – движение небольшое, – сказал недовольно кондуктор.
– Какое ж, к черту, небольшое, когда мы все ребра себе переломали.
– Мало что поломали – определяется по статистике, а не по ребрам.
– Батюшка, ослобони! – крикнула старушка из середины.
– То-то вот – «ослобони»!.. А зачем лезла на такой номер, спрашивается? По зубам бы выбирала. Села бы, вон, на четвертый.
– Куда ж я на четвертый сяду, когда он совсем не в ту сторону?
– Еще разбирет, в какую сторону, – проворчал недовольно кондуктор. – Ну, что же там, вы! Олухи царя небесного, ведь вам сказано наперед потесниться!
– Нельзя ли повежливее?
– Садись на другой номер, там повежливее будут.
– Вы, кажется, навеселе?..
– На этом номере только пьяному и ездить, никакой трезвый не выдержит, отозвался кондуктор и прибавил: – Ах, окаянные, ну и народ! Ежели на них не кричать без передышки, они на вершок не подвинутся.
– Голубчик, крикни на них посильнее! – послышался голос старушки, – совсем ведь смерть подходит.
– Криком тут много не сделаешь, – ответил недовольно кондуктор и мигнул вожатому: – Панкратов, стряхни-ка!
Вагон, летевший под уклон, вдруг неожиданно замедлил ход, и все пассажиры, стоявшие в проходе, посыпались друг на друга к передней площадке.
– Боже мой! Что же это?! Что случилось?!
– Да ничего не случилось, – сказал кондуктор, – вот стряхнул всех, – теперь свободнее стало.
– Слушайте, нельзя ли потише?! – крикнул какой-то гражданин, сидевший на скамейке, у которого шапка слетела через задинку назад.
– Потише ничего не выйдет, – отозвался кондуктор. – На другом номере, конечно, можно и потише, а тут народ так образовался, что его только вот когда под горку разгонишь да остановишь сразу, ну, тогда еще стряхнется. Они стоять на особый манер приспособились: на других номерах человек стоит себе как попало, а тут он норовит вдоль вагона раскорячиться. Поди-ка его сшиби, когда он одной ногой в пол упирается!
– Вот пять лет езжу на этом номере, – сказал толстый человек, – и каждый божий день такая мука.
– И десять лет проездишь, все та же мука будет, – сказал кондуктор. – На этом номере за три года пенсию выдавать надо.
– А ничего с ним сделать нельзя? – спросил опять кто-то.
– Это не с ним, а с народом делать надо. Да и с народом ничего не сделаешь; ежели только перебить вас половину, тех, что на этом номере ездят, ну, тогда, может быть, послободнеет.
Вагон остановился на остановке, и на задней площадке опять завязалось сражение.
– Проходите наперед, ведь там вышли! – кричали снаружи.
– Кондуктор, не пускайте же больше, скажите, что мест нет! – кричала какая-то женщина в вагоне, у которой шляпка от тесноты перевернулась задом наперед.
– Пускай лезут, – ответил кондуктор, – ведь если бы ты там, а не тут была, другое бы совсем говорила.
– Передние, проходите дальше! Кондуктор, крикнете же им.
– У меня уж голос пропадать стал от крику, – сказал кондуктор, – а вот сейчас тронемся, тогда и разровняемся.
И когда вагон тронулся и разошелся под уклон, он крикнул:
– Панкратов, стряхни их, чертей, как следует!..
Иродово племя
На бирже губернского города была толкотня и давка.
На решетчатом диванчике, стоявшем около стены в темном коридоре, сидела женщина в красной шали, замотанной одним концом вокруг шеи, мужчина в поддевке и белых валенках и рабочий в шапке с незавязанными, мотающимися наушниками.
– Вот третью неделю хожу, а толку – ни черта, – сказал мужчина в белых валенках. – А все почему? Потому, что у кого есть сват или брат, или, скажем, знакомство, тот получает. А наш брат – только облизывается. С виду все хорошо: все равны и все по справедливости, а на поверку выходит – черт-те что. А все отчего? Оттого, что гражданской сознательности нет. Если бы они для себя нанимали, так они бы все кишки перевернули у человека, прежде чем ему место дать, а тут дело не их, а государственное, значит – черт с ним, пихну какого-нибудь зятя или тестя, а знающий человек на диванчике посиди.
– Это верно, чего там, – сказал рабочий, куривший папиросу и смотревший прямо перед собой в пол.
– А уж барышень этих везде напихано, – прямо не знаешь, откуда они берутся, – отозвалась женщина.
– Вон, вон, пошел, – сказал мужчина в белых валенках, указав на какого-то молодого человека, который сначала стал было в очередь, но через минуту достал какое-то письмо в запечатанном конверте и стал водить глазами по дверям. А потом подошел к уборщице в мужской куртке, несшей корзину для бумаг, и что-то спросил у нее, продолжая бегать глазами по дверям.
Уборщица указала ему на дверь последней комнаты и пошла. А молодой человек направился к указанной двери.
Потом, через пять минут, застегиваясь и едва сдерживая улыбку от каких-то приятных мыслей, прошел мимо сидевших на диванчике и, хлопнув дверью, размоловшейся от постоянного хлопанья, скрылся.
– Этому бабушка уже наворожила, – сказал мужчина в белых валенках, – вот иродово племя-то! Для этих ни очереди, ничего! Шмыг прямо в кабинет – и готово дело.
– Хлопот немного, – сказал рабочий. – К нам на завод, бывало, таких присылают, которые ни в зуб толкнуть. А его заведующим назначают. Он прежде, глядишь, кондитером был, а его пускают по литейной части. Все потому, что протекция.
– А ему что ж, – сказала женщина, – деньги платят, вот и ладно. Я бы сейчас сама не знаю куда пошла бы, только бы жалованье платили. Пить-есть тоже надо!
Мужчина в белых валенках недовольно оглянулся на женщину и несколько времени смотрел на нее.
– Вот от таких рассуждений у нас и идет все дуром. Все смотрят не как на свое собственное, а как на чужое: только бы урвать кусок, а что от моей работы пользы не будет – это не мое дело. А ежели бы мы были настоящие граждане и строители своего отечества, то мы иначе бы к делу относились. Примерно, меня назначают и дают еще хорошее жалованье, а я говорю: извините, мадам, – или как вас там, – я в этом деле слабоват, а есть люди, которые достойнее меня. Вот не угодно ли такого-то назначить вместо меня. А я посижу.
– Все штаны просидишь, – сказала недовольно женщина.
– Оно, конечно, – сказал рабочий, разглядывая свой порванный сапог, – кабы все было по справедливости, тогда отчего не посидеть. Потому знаешь, что как твой черед придет, тебя на настоящее место посадят. А как вот такой, что с конвертиком приходил, проскочит раньше тебя, поневоле зачешешься.
– Опять несознательность, – сказал мужчина в белых валенках, – мы сами должны смотреть за этим. Вот он шмыгнул в кабинет, сейчас бы надо за ним, захватил с поличным да скандал поднять, под суд их!
– У всех дверей не настоишься, – отозвалась опять недовольно женщина. – Ты его около этой двери будешь караулить, а он в другую проскочит. Нет, уж как все жулики, тут много не накараулишь.
– Вот оттого и не накараулишь, что так рассуждаешь. Государство обращается к нам, как к сознательным гражданам: «Помогите нам изжить всякое зло там или несправедливость, следите сами, содействуйте», – а мы только почесываемся. У нас перед носом подлость делают не только что государству, а у самих же из-под носу кусок хлеба вырывают, на который мы имеем право, а мы только посмотрим вслед – и ладно.
По коридору прошли торопливо две барышни в шубках, весело переговариваясь на ходу. Подошли к одной из дверей, поспорили из-за чего-то… очевидно, одна приглашала другую идти с собой, а та не решалась; потом первая скрылась в дверях, а другая осталась ждать.
– Вот они, иродово племя-то, – сказал мужчина в белых валенках, – повертят сейчас хвостами – и готово. Вот сейчас бы пойти в кабинет да спросить: на каком основании?
– А может, они совсем не за тем и пришли, – сказала женщина. – Что ж, так и будешь бегать за всеми. Ежели ей нужно, так она с другого хода зайдет.
– Вот оттого-то и не выходит у нас ни черта, что мы все рассуждаем, заместо того, чтобы…
Через несколько минут барышни вышли, еще более весело щебеча и смеясь, как смеются после неожиданно устроившегося дела, о котором даже мечтать боялись!..
– У него там брат служит, – сказала первая девушка.
И они скрылись.
– Вот тебе и не за тем делом. Везде только и слышишь, что брат да сват.
Вдруг в очереди, где до того была тишина, послышался шум и крик.
– Что ж они мне дали-то?! – кричал какой-то человек в куртке, с недоумением глядя в полученную бумажку. – Я записан был по столярному делу, а они меня в булочную посылают?
– Молчи, дурак, что ты!.. Благодари бога, что дали, – сказал пожилой человек в подпоясанной теплой куртке, – тебе в булочной-то благодать будет. Будешь пироги есть да глазами хлопать, а ежели голова на плечах есть, так и там командовать можешь.
– Я ж ни черта не знаю по этой части.
– Кабы с тебя за это брали, что ты не знаешь, а то ведь тебе дают, чудак человек!
Человек в куртке еще раз посмотрел в бумажку, почесал в нерешительности висок и, махнув рукой, пошел к двери, сказавши:
– Ладно, еще новая специальность будет.
– На что лучше, – отозвался стоявший за ним человек в солдатской шинели, родился столяром, а помрешь булочником.
– Обернулся, – сказал, покачав головой, человек в белых валенках. – Далеко уйдешь с таким народом. Нечего сказать.
Вдруг проходивший мужчина в заячьей шапке взглянул на человека в белых валенках, несколько пригнувшись, чтобы лучше рассмотреть в полумраке коридора и воскликнул:
– Иван Андреевич, ты? Какими судьбами?
– Ой, милый, вот встретились-то! Да вот пороги обиваю, целый месяц без места.
Человек в заячьей шапке отвел его в сторону и сказал:
– Да ведь тут мой зять, он тебя в два счета устроит.
– Какой? Федосеич?
– Ну да!
– Тьфу, пропади ты пропадом! А я тут все штаны просидел!
Оба скрылись в одной из дверей.
Через несколько минут оба вышли и, весело разговаривая, пошли к выходу.
– Черт-те что, – говорил мужчина в белых валенках, – вот подвезло! Я хоть ни черта не понимаю в этом деле, я ведь по сушке овощей, ну, да тут разбирать некогда. Ну, и спасибо тебе! Пойдем на радостях…
– Вот иродово племя-то, – сказал рабочий в шапке с наушниками, – надо бы за ними пойтить в кабинет, захватить на этом деле да скандал поднять, под суд их, сукиных детей!
Кошка
В маленькой комнатке квартиры № 45 жила одна уже немолодая некрасивая женщина.
Никто из квартирантов не знал, откуда она появилась и кто она, в сущности, была. Не знали даже, была ли она замужем или нет, брошенная мужем или вдова и на что она жила. Последнее было особенно странно, так как обычно жильцы всегда хорошо осведомлены относительно подробностей частной жизни их соседа: на какие средства живет, много ли он получает, много ли тратит. И если в этой частной жизни кроется какая-нибудь тайна, вроде незарегистрированного брака, то к такому жильцу или жилице соседи относятся с особенным интересом.
Каждый шаг такого жильца точно отмечается, обсуждает ся, и мнение о нем составляется в первый же день. И чем больше в жизни такого жильца заключается незаконного или, с точки зрения квартирной морали, достойного осуждения, тем больше внимания ему уделяют.
Сосед всегда выглянет из своей двери, если услышит, что к обитателю или особенно обитательнице смежной комнаты кто-то пришел или послышится осторожное звяканье бутылок и незнакомый мужской голос в одинокой до того женской келье, тогда он непременно выйдет в коридор, сделав при этом вид, что он что-то ищет, и с бьющимся от запретного интереса сердцем пройдет несколько раз мимо дверей соседки, если окажется, что дверь осталась неплотно прикрытой, в расчете, что ему удастся посмотреть кусочек, может быть, незаконной и достойной осуждения жизни.
Тогда он возвратится к своей строгой и благообразной жене и, чтобы она не учла как-нибудь по-своему его излишний интерес к соседней комнате, скажет с презрением спокойного и добродетельного человека: «Уж и соседку нам бог послал: настоящий веселый дом. Сейчас нарочно вышел посмотреть, что там делается».
На что супруга, покосившись на него, скажет с явным недоверием к его добродетели: «Ты на других-то поменьше смотри, а то каждый вечер мимо двери шныряешь».
Но за жилицей маленькой комнаты никто не мог ничего предосудительного заметить. Она никогда никого не беспокоила шумом, у нее никто никогда не бывал. Она была худа, бледна, с плоской грудью, в вечной светленькой блузке и залатанных башмаках.
Почти на весь день она куда-то уходила с мягким свертком из черного коленкора под мышкой, похожим на те свертки, которые носят портные и портнихи, относя свои заказы. Видели ее только утром, когда она выходила из своей комнаты, чтобы вскипятить себе чаю в общей кухне. И даже это делала она тихо, неслышно и боязливо отодвигаясь в сторону, если кто-нибудь другой подходил к плите.
Не все даже знали, что ее зовут Марьей Семеновной, и может быть, никто и не замечал ее и не думал о ней, если бы не одно обстоятельство, благодаря которому некоторые жилицы даже завидовали ей: у нее была громадная кошка с белой длинной пушистой шерстью без единого пятнышка. В первый же день появления Марьи Семеновны эту кошку осмотрела вся квартира, даже переворачивали ее лапами вверх, выискивая, неужели в самом деле так-таки ни одного пятнышка не найдется.
Пятнышка не было. Ни одного.
Кошка была единственным существом, которое чувствовало любовь к этой бедной и неинтересной женщине. Она, вызывая у всех удивление своей преданностью, аккуратно каждый вечер ждала у двери черного хода возвращения Марьи Семеновны. И потом, мурлыча, ходила за ней по пятам. И в то же время она была и со всеми ласкова и общительна. Дети запрягали ее в колясочку, заставляли прыгать через руки или клали ее в передней на старый с продавленными пружинами диван лапами вверх, спеленывали и надевали на шею резиновую соску на ниточке. И кошка, мурлыча, лежала спокойно с соской и дремала, закрыв глаза. Только хвост ее из пеленок чуть пошевеливался. Звали ее Машей. Один раз она пропала на сутки, вся квартира сейчас же заметила, и все беспокоились, отыщется она или нет.
Каждый входивший первый раз в квартиру при виде Маши невольно вскрикивал:
– Какая прелесть! Чья она?
И если спрашивающему молча указывали на проходившую в это время по коридору Марью Семеновну, он взглядывал на нее молча, сразу охладевший, и, только когда обладательница кошки скрывалась за дверью, он вновь обретал свой восторженный тон.
Машку кормили все квартиранты, приносили ей молоко и мясо. И при виде этой жирной, откормленной Машки и бледного с серым оттенком изможденного лица ее хозяйки, вероятно, у многих возникал вопрос: чем же питается сама Марья Семеновна? Может быть, она с жадностью ела бы то, что давали ее кошке? Но Марья Семеновна была такая неинтересная, ничем не заметная, что если у кого и возникала подобная мысль, то он почти никогда не додумывал ее до конца. Раз эта Марья Семеновна ходит, двигается, кипятит свой чайник и никого ни о чем не просит, следовательно, как-то существует. И даже то обстоятельство, что Марья Семеновна была исключительно кроткий и мягкий человек, заставляло квартирантов холоднее и безразличнее относиться к ней.
Если бы она была злой, ворчливой и неприятной женщиной, тогда у каждого было бы оправдание своего безучастного к ней отношения. Но так как она была безупречным и, вероятно, хорошей души человеком, то каждый чувствовал себя как бы несколько виноватым за свое безучастие и поэтому старался не замечать ее, не вступать с ней в разговор, как бы боясь, что он разговорится с ней по душам, придется спросить, как она живет. А если окажется, например, что она живет плохо и недоедает, тогда придется ей предлагать обедать или еще что-нибудь. А то по душам разговаривает, а как нужно помочь, так – в кусты…
Даже к кошке старались не подходить, когда в кухне была сама Марья Семеновна.
В разговор с ней вступали только новые жильцы, всего один-два дня поселившиеся в квартире и еще не знающие всех внутренних обстоятельств и взаимоотношений между соседями, не сделавшие еще своей оценки каждому из жильцов. Эти обыкновенно говорили: «Вон золото-то у вас. Так за вами и ходит, так и ходит и в глаза смотрит. Как человек!»
И Марья Семеновна, которой, вероятно, ни один человек в глаза так никогда не смотрел, прижимала Машку к груди и нежно, как единственное свое прибежище, целовала.
И вот в один весенний день случилось несчастье, которое взволновало всю квартиру. Марья Семеновна ушла с утра, оставив Машку в комнате с раскрытым окном. Машка долго лежала на подоконнике с подвернутыми лапами и грелась на солнце.
Несколько воробьев пролетели с громким чириканием мимо окна и вдруг опустились на соседний подоконник. Машка совершенно забыла, что она живет на шестом этаже, и, на секунду припав с загоревшимися глазами к подоконнику, бросилась сильным прыжком на добычу. Но не удержалась на узком, обитом железным листом подоконнике, с секунду повисела на передних лапах, стараясь судорожно опереться обо что-нибудь задними, и полетела вниз на асфальтовый двор.
Дети первые увидели ее и подняли плач и крик. Потом прибежали взрослые, остановились вокруг умиравшей кошки и смотрели на ее горевшие зеленым предсмертным огнем широко раскрытые глаза и на судорожно вздрагивающие лапы.
Кто-то хотел ее поднять, но дюжина женских, захлебывавшихся от слез голосов крикнула, чтобы ее не трогали, так как, наверное, малейшее прикосновение причинило бы ей жестокую боль.
Все стояли и с негодованием говорили, что Марья Семеновна могла бы, кажется, догадаться закрыть окно, прежде чем уходить из комнаты. А как она ее любила, точно ребенок ходила за ней. Куда та, туда и она.
– Что за отвратительная женщина. Недаром никому не хочется с ней говорить. Из всей квартиры не найдется ни одного человека, который бы был хорош с ней.
– Бедная Маша, как она мучается, – говорили женщины из № 45.
– Нет, она уже отмучилась, – сказал кто-то.
Машку потрогали за лапу. Она была мертва.
Вдруг все обернулись. Через двор с улицы шла Марья Семеновна. Опустивши глаза в землю, со свертком под мышкой, вероятно, с каким-нибудь нищенским заказом, она шла своей поспешной, незаметной походкой. И вдруг, увидев перед собой людей, остановилась. Ее глаза почему-то с испугом поднялись кверху по направлению к ее окну.
Ее щеки стали совершенно серыми и глаза страшно большими. Она быстро подошла к расступившейся толпе, подняла руки ко рту, как бы желая задержать непроизвольный крик, несколько мгновений смотрела на распростертую кошку, крепко сжав тонкие губы, потом опустилась на колени, молча подняла труп кошки на руки и, не сказав ни слова, пошла в дом.
– Даже не сказала ничего, – заметил кто-то. – Ей-богу, собственными руками убила бы ее за кошку, – проговорила молодая рослая женщина из квартиры № 45.
– Я теперь ночи три не буду спать, все перед глазами будет стоять эта картина, – сказала другая женщина из бокового корпуса. – Она минут пять жила, ведь это какие страдания должна была испытывать.
– Еще бы, какая высота, ведь сажен десять есть. Все посмотрели на окно, из которого свалилась Машка, и стали расходиться.
– И не кричала даже, – сказала, уходя и утирая фартуком глаза, одна пожилая женщина в платочке, – а только жалобно, жалобно на меня смотрела.
Жизнь в квартире пошла по-старому, но стало странно пусто. Не проходило дня, чтобы не вспоминали о Машке. В особенности в первый день, когда проходили мимо ее блюдца с молоком в углу у плиты. Его нарочно не убирали, как память о Машке. Всем казалось, что Машка, – великолепная, пушистая, – сейчас придет, стряхнет с лапок пролитое на пол молоко и начнет лакать из блюдца молоко своим розовым нежным язычком.
Прошло два месяца. Хозяйки так же собирались около плиты во время готовки и вели обычные разговоры.
Одна из них как-то сказала:
– Что это с Марьей Семеновной, ее что-то не видно.
– Хватились! Вы разве не знаете! – спросила молодая рослая женщина.
– Что?..
– Да она уж две недели тому назад отвезена в больницу, умирает от чахотки.
– Ах, матушки! – А как же комната?!
– Управдом уж передал кому-то.
– Ах, мерзавец! Ведь я шесть месяцев тому назад подала заявление, чтобы мне переменили комнату. Ну, что за жулики. Пойди, дожидайся теперь такого случая! И как я не обратила внимания, что ее нет.
– Мы сами только через неделю заметили.