Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Он удивленно посмотрел на меня и, пожав плечами, погасил. Потом, не подходя ко мне, торопливо стал поправлять постель, сказавши при этом:
– Надо поправить Ванькино логово, а то он сразу смекнет, в чем дело.
Я молча отошла и без мысли и чувства смотрела в окно.
Он все что-то возился у постели, лазил по полу на четвереньках, очевидно, что-то искал, бросив меня одну. Потом подошел ко мне. У меня против воли вырвался глубокий вздох, я в полумраке повернула к нему голову, всеми силами стараясь отогнать что-то мешавшее мне, гнетущее. И протянула к нему руки.
– Вот твои шпильки, – сказал он, кладя их в протянутую руку. – Лазил, лазил сейчас по полу в темноте. Почему это надо непременно без огня сидеть… Ну, тебе пора, а то сейчас наша шпана придет, – сказал он. – Я тебя провожу через черный ход. Парадный теперь заперт.
Я начала надевать свою жакетку, а он стоял передо мной и ждал, когда я оденусь, чтобы идти показать мне, как пройти черным ходом.
Мы не сказали друг другу ни слова и почему-то избегали взглядывать друг на друга.
Когда я вышла на улицу, я несколько времени машинально, бездумно шла по ней. Потом вдруг почувствовала в своей руке что-то металлическое, вся вздрогнула от промелькнувшего испуга, ужаса и омерзения, но сейчас же вспомнила, что это шпильки, которые он мне вложил в руку. Я даже посмотрела на них. Это были действительно шпильки и ничего больше.
Держа их в руке, я, как больная, разбитой походкой потащилась домой. На груди у меня еще держалась смятая, обвисшая тряпочкой, ветка черемухи.
А над спящим городом была такая же ночь, что и два часа назад. Над каменной громадой домов стояла луна с легкими, как дым, облачками. Так же была туманно-мглистая даль над бесчисленными крышами города.
И так же доносился аромат яблоневого цвета, черемухи и травы…
У парома
Ночь была тихая. За рекой, над лугами, в туманной теплой мгле стоял над концами красный рог месяца и освещал всю окрестность неясным, призрачным светом.
Река под тенью высокого берега чернела внизу, и только изредка от плеснувшей рыбы тусклый луч ущербного месяца на секунду загорался в изгибе струи.
На низком известковом берегу под обрывом, около лежащей кверху дном лодки, горел огонек и темнели фигуры двух людей.
На воде у берега чернел паром, а около виднелся силуэт дуги и лошади.
– Вон еще ктой-то едет, сейчас заодно двоих свезу, – сказал паромщик, высокий парень в накинутой на плечи куртке.
Он встал, загородился от света костра и крикнул в темноту:
– Эй, к парому, что ли, едешь?
– К парому, – отвечал из темноты голос, и послышался скрежет колес телеги, въехавшей с мягкой дороги на прибрежный каменный хрящ.
– Картошку печете? – сказал мужик в пиджаке и сапогах, спрыгнув на ходу с лошади. И замотал вожжи за угол передка.
– Картошку. Выпить нет ли?
– Выпить нету.
Приехавший оглянулся по сторонам, как бы не узнавая места и сказал:
– А где ж тут часовенка-то стояла?
– Сломал к черту, – ответил перевозчик. – Мужики часовню построили, а паром сделать не могли, за три версты ездили, пока я не обладил. Да брошу скоро, уйду отсюда. Это дело не по мне.
– Отчаянная голова! Вот кто, можно сказать, бога не боится, – проговорил вновь приехавший и подсел к огоньку. – Смотри, Петруха, на том свете ответишь.
– Э, терпеть этого не могу, – сказал паромщик. – И не то, чтобы фантазия, а из нутра, братец ты мой. Как что божественное, так у меня с души воротит. А сейчас оно мне вот где сидит…
Петр оглянулся в темноту, как бы боясь, чтобы не услышал тот, к кому имеет отношение разговор.
– Ходит тут ко мне одна девка… Хорошая девка… и не то, чтобы для баловства, а замуж хочу ее взять. А она твердит свое: покамест в церковь не сведешь, ничего не получишь.
– Посылай к черту… По нынешним временам это…
– Сам знаю… Но вот поди, словно домовой обвел! На других глядеть не хочу, а эту, как увижу – с бугра с оглядочкой от сарая идет, – ну, прямо сил никаких нет. А насчет бога – не могу. Можно сказать, вся округа знает, что я самый что ни на есть отчаянный, а я в церкву из-за бабы пойду!
Он выкатил палочкой из золы картошки, и все, замолчав, стали есть.
Вдруг на противоположном берегу что-то сорвалось и покатилось вниз по камням. Все, перестав есть, посмотрели в том направлении.
– Камень, что ли, сорвался…
– Камень… – иронически проговорил приехавший раньше мужичок в полушубке. То не срывался, а то сразу сорвался. Без причины и камень не срывается. Все поигрывают…
– А может, зверь какой, – сказал Петр.
– Сейчас, может, и зверь, я против этого ничего не говорю. А иной раз такие штуки бывают, что зверь тут ни при чем. Один раз со мной была штучка…
Мужичок поправил головешку в костре, подвинулся на руках в сторону от дыма и продолжал:
– Ехал я из города, слез по дороге около шинка, там – приятели. Тары да бары, хватился я – уж ночь. Вот такая, как сейчас помню, месяц на ущербе, красноватый такой…
– Это самое бедовое дело, – отозвался мужик в пиджаке, – потому темной ночи они не любят, в светлую выходить боятся, а вот когда такой свет, вроде как двоится, тут они и орудуют.
– Да… сел это я в телегу, поехал. Гляжу – откуда ни возьмись, жеребеночек с лугу бежит, статненький такой, ладненький. И прямо ко мне. Остановился и смотрит на меня, чудно так… Поймаю, думаю, его, отбился откуда-нибудь. Остановил лошадь. Только хочу его за гривку схватить, а он молчком шага на два отскочит и опять стоит.
– Вот, вот, на этом они и ловят.
– Да… чудно так отскакивает. Станет против месяца и опять на меня смотрит, глазами поблескивает.
– Копыта бы у него посмотреть…
– Конешно б, первое дело, копыта надо смотреть, а мне это невдомек, ну, и сюда хорошо залил. И вот, братец ты мой, все иду да иду за ним. Луг пустой, месяц светит, и мы с ним одни посередь луга. Так что ж ты думаешь!.. Под утро петухи закричали, я вроде как проснулся, гляжу – жеребенка никакого нету, а сижу я около речки над самой кручью, ноги вниз свесил…
– Под обрыв, сволочь, вел! – воскликнул мужик в пиджаке.
– Да… вот, братец ты мой, а ты говоришь – ученые!.. До бога доперли, ниспровергли, говорят, наотделку, а на черте спотыкнулись: орудует по-прежнему. Но надо правду сказать: как вот где железная дорога пройдет, там – как отрежет – нету. А вот лес этот, овраги да обрывы…
– Бога никак не признаю, – сказал Петр, – а чертей окаянных вот до чего боюсь – просто стыд берет… А уж когда-нибудь наука допрет, и до них допрет, разъяснит.
Он прислушался, потом встал и отошел в сторону от костра, вглядываясь в темноту по направлению к деревне. Потом вернулся к костру.
Река тихо струилась. Изредка плескала у противоположного берега крупная рыба. И чуть белела в тусклом свете монастырская стена вдали около соснового бора.
В костре, вспыхивая, горела одна толстая плаха, выкинутая на берег разливом, и лежали на золе ровным кружком отгоревшие концы хвороста.
Вдруг на этом берегу посыпались камни, точно кто-то шел и наступил на плохо державшийся камень.
– Глянь, с двух сторон заходит, – сказал мужичок в полушубке. – Вот полюбился-то ты им. Я б тут ни одной ночи не просидел.
Петр, сначала пугливо оглянувшийся в сторону шума, приподнялся на коленях, прислушался, потом торопливо встал и сказал:
– Ну, давайте перевезу.
Лошадей ввели по сходням, и паром отчалил.
– Я сейчас… – крикнул Петр кому-то на берег.
– И как тебе не страшно сидеть тут? – опять сказал мужичок в полушубке.
– Нарочно себя приучаю; намедни как загогочет в лесу человеческим голосом, волосы на голове даже зашевелились.
– Зашевелятся…
Лошади съехали на берег. Петр вернулся. Около костра, пугливо оглядываясь по сторонам в темноту, сидела худенькая девушка. Она накинула на голову платок и опустила его на глаза, чтобы ее нельзя было узнать. Что-то в ней было тонкое, хрупкое, не деревенское, а скорее монашеское или сектантское. И платок на ней был не красный, а черный, еще больше оттенявший белизну ее лица и тонкость профиля.
– Уж я ждала, ждала – под ракитой, а они все сидят, – сказала девушка.
Петр хотел было подкинуть дров, но девушка испуганно оглянулась и замахала руками.
– Голубчик, не надо, а то ну-ка кто увидит.
Петр сел около нее, потом вытянулся на траве и, положив ей голову на колени, лег лицом вверх.
Над собой он видел склонившееся лицо девушки, а за ним темное небо со слабо мерцающими звездами. Пахло речной водой и сырой от росы травой.
– Так бы до самого рассвета и лежал… – сказал он. Поднял руки, обнял за шею девушку и притянул ее голову ближе к себе. В полумраке костра видел он над собой блестевшие девичьи глаза и, скорее чувствовал, чем видел, ее улыбку.
– Эх, девка, девка, что ты со мной делаешь!.. Веришь ли, себя не узнаю. Стал бы я с другой так воловодиться!.. Плюнул бы да ушел. Они сами вон на шею вешаются. А ты, как кремень… А может, оттого и кремень, что не любишь?..
Девушка вздохнула.
– Ох, и люблю – и боюсь.
– Чего боишься?
Девушка не ответила, только опять вздохнула и, держа его голову на своих коленях, откинулась назад.
То ли она хотела скрыть навернувшиеся слезы, то ли не хотела, чтобы он видел выражение ее лица, только она вздохнула еще раз глубоко и, точно содрогнувшись от сырости, сидела некоторое время неподвижно, глядя в неясную даль лугов, где узким красноватым серпом стоял еще месяц над копнами.
– Ну, что я, разбойник, что ли, какой?.. Я и человека жалею и скотину, а что до этого, то нету у меня. И что ж я в церковь пойду, – это против себя иттить. Сколько глаз вверх ни пяль, все равно там ничего не увидишь. Это ты около монашек натерлась…
– Нет, у меня это смальства…
Девушка, как бы думая о своем, подняла глаза и долго молчала и глядела на небо, где в неподвижном ночном покое сияли и мерцали далекие миры. Оттуда медленно перевела взгляд на любимого человека. Несколько времени смотрела ему в глаза, как будто с тщетной надеждой искала в них чего-то, потом вздохнула и отвела взгляд.
– Вот погляжу на тебя, – сказал Петр, – и все наши девки против тебя, как скотина несмысленная. Все ты понимаешь… а вот защелкнуло с одной стороны – и никак. Чего бы я не дал, чтобы… Так взял бы и стряхнул с тебя это.
– Об тебе вчерась целую ночь думала, – сказала тихо, как бы про себя, девушка. – Не буду я больше ходить к тебе…
Петр поднял голову с ее колен и сел рядом.
– Что еще выдумала… Отчего не будешь? – спросил он тревожно.
– Грех… без бога живешь. И меня туда же тянешь.
– Вот чертово затемнение мозгов-то! – воскликнул Петр, хлопнув себя с досадой по колену. – Да теперь почесть все так-то. Даже девки. И не то, что жить, как я с тобой хочу, а просто путаются с кем попало.
– Ну и иди к ним. Что же ты ко мне-то льнешь да сюда все зовешь?
– Слушай, дурешка ты моя милая! Неужто нам плохо? А?
– Кабы плохо, не ходила бы…
– Так что ж тебе далось это? Я с тобой жить хочу, а ты вон туда, в монастырь, смотришь.
– А ты, знать, креста боишься? – сказала девушка, пристально, остро посмотрев на него.
– Я-то?.. Чего мне бояться. А противно, – вот и все. Думаю так, а делать иначе буду. Эх, взял бы я тебя вот так… Никого кроме – только с тобой и хочу жить…
Он положил голову девушки к себе на колени и, как бы укачивая, низко наклонившись, смотрел ей в лицо.
– Значит, не хочешь, – сказала девушка, – кабы хотел, церкви бы не испугался.
– Не хочешь… Да я б тебя… – Он вдруг с силой сжал ее и сделал быстрое движение встать.
– Не трожь… – послышался голос девушки. Голос был спокойный, неторопливый, но в нем слышалась угроза и решимость. – Потому и хожу к тебе, что верю, что нахальничать не будешь, а ежели тронешь, то, вот те крест, там буду…
И она показала рукой на реку.
Некоторое время оба молчали, Петр сидел, опершись ладонью о землю и повернувшись от девушки, смотрел в неясную даль лугов и нетерпеливо покусывал губы. Вдруг в реке бултыхнулось что-то огромное, точно прыгнул человек.
– У, сволочи… – сказал Петр, вздрогнув и посмотрев в ту сторону, разыгрались!..
– Люди венчаются, а ему нельзя, – проговорила девушка. – Что ж ты?.. Может, черту душу продал, почем я знаю?.. Может, тебе на роду такое написано, что…Она не договорила.
Петр с досадой быстро повернулся к ней.
– Вот как затемнение найдет, тут уж ничего не сделаешь! – проговорил он, с раздражением глядя на девушку. – Ведь не я один не хожу и не верю, теперь сколько народу так-то…
– Другие только языком брешут, а как праздник, так прут на девок глазеть… А на тебе… ровно печать какая… боишься к дверям подойти.
– Какая там к черту печать… Брехня бабья! Ты рассуди, я тебя с другого конца подведу: кто попа не принимает? – Петруха. Кто над леригией смеется? Петруха. И вдруг этот самый Петруха, освободившийся от затемнения и народного суеверия, за девкой в церковь пошел, как теленок на веревочке.
– А какое кому дело?..
– Не кому какое дело, а мне.
Девушка ничего не ответила, закрыла лицо руками и, опустив голову, долго сидела в таком положении.
Петр называл ее ласковыми именами, качал за плечо, но она, не отнимая рук от лица, сидела, не изменяя позы.
Он бросил ее трогать и, глядя остановившимися глазами на потухающий костер, о чем-то напряженно, мучительно думал, кусая губы.
– Раз нету ничего, что ж я пойду лбом бохать? Прямо чудно, ей-богу, проговорил он наконец.
– А может, есть?
– Ни черта нету. Коли есть, так покажи…
– Не увидишь…
– Что ж, у меня глаза, что ли, не такие?
– Не такие… душа у тебя темная, – сказала девушка, задумчиво глядя на звездное небо.
– Ну, прямо хлыстовка из Алексеевской слободы! – сказал Петр, с раздражением посмотрев на поднятый кверху тонкий профиль.
– Всякий по-своему верит… – ответила она уклончиво.
– А вот мне не даешь небось по-своему верить.
– Тебе верить не во что, кроме как… – глухо отозвалась девушка, не договорив какого-то слова.
– Эх, ушел бы я от вас, где настоящие люди живут! А то тут этот чертов монастырь да овраги, да леса, вот вы и…
Девушка сидела, не отвечая, потом проговорила, видимо, поглощенная какой-то своею мыслью:
– Я еще на Пасху об тебе думала, когда со свечами стояли. А потом шла по деревне, везде в окнах светло, огоньки горят, и душа у меня вроде как светлая, светлая сделалась… А у тебя, гляжу, окна темные, пустые. И так нехорошо сразу мне стало.
– Отчего ж тебе нехорошо стало?
– Не знаю, – сказала она, вздохнув. Потом вдруг взглянула на него, как бы решив прямо поставить какой-то мучительный для нее вопрос, и сейчас же, опять опустив глаза, спросила тихо, едва слышно:
– А в черта… веришь?..
Видно было, как она задержала дыхание, ожидая ответа.
Петр молчал. Потом неохотно сказал:
– Когда-нибудь конец придет и ему.
– А сейчас, видно, не пришел?.. – отчужденно-зло спросила девушка.
– Может, еще не пришел. Что знаю – говорю, а чего не знаю, говорить не буду.
– То-то, я слыхала…
– Про что ты слыхала?
– Про это самое… сам признался.
– Да в чем признался-то, черт?!
– В том… Ни во что не верить нельзя… Не в то, так в это.
– Вот мозги-то защелкнуло!..
Петр, с раздражением отвернувшись от девушки, смотрел в сторону, а она, с лицом, на котором была боль и мука, сидела, опустив голову, и перебирала руками край платка.
Месяц еще ниже опустился над лугом, где длинной полосой стелилась туманная муть. С реки потянуло свежим холодком. Приближался ранний летний рассвет.
– Ну… – сказала девушка, вдруг смело и твердо подняв голову и посмотрев в упор на Петра, – видно, так тому делу быть.
– Уходишь?..
Она, встав с земли, отряхнула платье на коленях и, посмотрев несколько времени парню в глаза, сказала:
– Ухожу… Теперь уж совсем.
– Как совсем?.. Да ну, брось. Ай не жалко?
Девушка, не отвечая и с остановившимся дыханием, закусив до боли губы, смотрела на него, как смотрят, когда решается вопрос целой жизни.
Потом глухо, но твердо сказала:
– Прощай…
Петр хотел ее обнять. Но девушка поспешно сделала шаг назад.
– Что ж, уж и поцеловать не хочешь?
– Это теперь ни к чему. Прощай…
И она пошла к темневшему высокому берегу, на котором виднелись разбросанные силуэты изб.
Петр остался стоять на месте, опустив голову и бездумно глядя на тлевший костер.
Фигура девушки в накинутом платке уходила все дальше и дальше, сливаясь с темнотой бугра. И вдруг у Петра дрогнуло сердце: она остановилась и повернулась к нему. Он весь насторожился и замер.
И одну секунду они стояли так, точно ожидая, что что-то сейчас сделается, и они бросятся друг к другу.
Но ни он, ни она не сделали ни шага. Девушка медленно повернулась и пошла дальше.
Петр стоял еще несколько времени и смотрел в ту сторону. Потом, скрипнув зубами, с силой бросил фуражку на траву, лег грудью на землю, разбросав ноги и уткнувшись лицом в сгиб локтя, и остался в таком положении.
На бугре, куда ушла девушка, скрипнули чуть слышно ворота, пропел где-то петух. И все затихло.
Месяц за рекой совсем опустился за полосу туманной мути, и звезды мигали уже бледнее и реже, как бывает перед рассветом.
Человеческая душа
I
Если бы Софье Николаевне сказали, кого и в каком положении она увидит сегодня вечером, она этому так же мало поверила бы, как если бы ей сказали, что она увидит свою покойницу-мать.
Бывают такие неудачные дни: с утра что-нибудь не заладится, и пойдет на целый день одно за другим.
Такой день был сегодня и у нее.
Во-первых, поссорилась с мужем.
А потом подвернулась Маша, которую она никак не могла приучить убирать комнаты раньше, чем она пойдет в лавку. Зайдя в кухню к Маше, она увидела там соседнюю прислугу Аннушку и накричала на Машу, что она все водит к себе гостей, а дела от нее не добьешься. Да еще ложка столовая пропала. Так все пропадет, если она в дом будет водить посторонних людей.
Маша вспылила и потребовала расчет. Софья Николаевна сгоряча дала ей расчет. Потом опомнилась, хотела у Маши просить прощения, но та уже ушла.
И вот теперь сидела на диване с ногами, сжавшись под шарфом, точно ей было холодно, и несчастными глазами, из которых готовы были пролиться слезы, смотрела напряженно перед собою в пол, закусив палец.
Все было противно, тяжело, жизнь казалась холодной, люди – бездушными. Муж, занятый своими служебными делами, в сущности, просто чужой ей человек. И она, хотя благодаря ему и спаслась от гибели, так как сама не могла и не умела зарабатывать, но в тяжелые минуты разногласий об этом как-то забывалось, и она думала только о своем одиночестве, одиночестве человеческой души, затерявшейся в грубом и чуждом ей мире.
Послышался звонок, какой-то нерешительный, робкий. Софья Николаевна с раздражением и страданием оглянулась на дверь, подождала немного, потом, спустив ноги с дивана, пошла посмотреть, кто это.
II
Когда она открыла дверь, то увидела перед собой худенькую, нищенски одетую женщину в смятой, до жуткости смятой, шляпке, державшейся каким-то торчком на голове, и в заплатанных грязных простых башмаках.
Лицо женщины – бледное, истомленное страданием – прежде всего бросилось ей в глаза.
Когда она всмотрелась в большие и странно прекрасные глаза незнакомки, Софья Николаевна вскрикнула, бросилась к ней на шею, осыпала поцелуями ее бледное, истомленное лицо и ее полные страдания глаза.
– Ирина! Родная! Это ты?.. Да что же это с тобой! – восклицала она, втаскивая ее за руки в комнаты.
– Вот видишь?.. – сказала пришедшая и развела руками, как бы показывая себя во всем своем несчастном и непривлекательном виде.
– Идем же, идем, расскажи все. Боже мой…
Она потащила гостью, сняла с нее жалкую ватную кофтенку, очевидно, с чужого плеча.
– Может быть, кушать хочешь? Я сейчас… Что же это, боже мой! – говорила Софья Николаевна. – Покушай сначала, потом все расскажешь.
Она наскоро подогрела кофе, и, когда странная гостья, держа чашку красными озябшими руками с черными ободками ногтей, с жадностью пила, Софья Николаевна сидела на ковре у ее ног и с нежностью гладила ее руку.
Это был лучший друг ее молодости, единственный друг ее души, Ирина, тонкая, необыкновенная душа, перед которой всегда хотелось раскрыть свою душу, женщина с нежнейшим кротким сердцем, которое, казалось, целиком отражалось в ее огромных грустных и правдивых глазах.
И вот эта женщина хорошей семьи, знавшая в своей жизни только любовь со стороны всех окружающих, сидит в обтрепанном платье, с забрызганной сзади грязью юбкой, как у проституток низшего разбора, с грязными ногтями, с красными от мороза руками и, как нищая, с жадностью пьет кофе.
Очевидно, голод ее был так силен, что она в первые мгновения как-то мало реагировала на слова подруги и только пила.
Потом глаза ее, потеряв выражение голодной жадности, как бы вернулись к действительности, и она, отставив чашку, уронила голову на плечо Софьи Николаевны и заплакала. Потом рассказала все.
Оказалось, что муж ее, активный белогвардеец, расстрелян, а сама она, оставшись нищей в полном смысле этого слова, бежала из Орла в Москву, где два месяца скиталась от одних знакомых к другим, а потом ее стали избегать как человека, который может подвести под неприятность, и она осталась совсем на улице без крова и без куска хлеба.
– Сегодня я вдруг узнала, что ты здесь, на последнюю мелочь получила справку о твоем адресе и пошла. Ты не знаешь, с каким чувством я шла к тебе… Я боялась, что наша встреча будет такою, после которой жить будет уже нельзя…
– Как ты могла!..
– Я уже привыкла… Человеческая черствость и эгоизм смяли меня настолько, что…
Она заплакала и, достав грязный носовой платок, стала сморкаться.
Софья Николаевна невольно посмотрела на этот платок.
Подруги сидели обнявшись. Одна в шелковом свежем платье, в тончайших шелковых чулках, видных от приподнявшейся юбки до самых подвязок из шелковой резины, с бантами.
Другая в старенькой обтрепанной юбке, которая прикрывала десятки раз заштопанные чулки, с прямыми, давно нерасчесываемыми волосами и с робким, неуверенным взглядом нищей, которой дали неожиданно кусок хлеба.
– Но, слава богу, слава богу, что все так кончилось, – сказала Софья Николаевна. – Когда ты была богата, мне всегда было досадно, что я ничем не могу тебе отплатить за твое отношение ко мне и за отношение твоей мамы, которая была для меня второй матерью, и без вас я, круглая сирота, конечно, давно бы погибла.
– Ну, довольно обо мне. Я хочу знать о тебе, – сказала Ирина, улыбнувшись после слез и погладив руку подруги своей грязной рукой.
Софья Николаевна оживилась. Эта тяжелая повесть утомила состраданием ее душу. А потом и хотелось рассказать про себя человеку, который ближе всех понимает и интересуется ею.
– Обо мне?.. Ты видишь, что все хорошо, – сказала Софья Николаевна, обведя рукой комнату, кабинет мужа, где они сидели после кофе на диване.
– Мне очень хорошо. Я его люблю. Хотя мы часто расходимся в отношении к жизни. Он как-то не понимает и не ценит комфорта, на первом плане у него долг, а в то же время он сух с людьми. Имея постоянно дело с теорией, с государственными делами, он мало чувствует просто человеческую душу. Я часто не могу без раздражения слышать эти их обычные ученые слова: «класс», «экономические интересы» и т. д. Но, конечно, мне грех роптать.
Ей вдруг захотелось показать подруге свои платья, белье, духи, которые она получила из Парижа.
Она повела Ирину в спальню.
И через десять минут все стулья, постель и туалетный стол были заложены вынутыми платьями, тонким бельем. Ей особенно приятно было показывать Ирине потому, что для той, находящейся на положении нищей, все это должно казаться сказочным сокровищем, не так, как прочим ее знакомым, которых нельзя особенно удивить, так как у них тоже есть неплохие вещи.
И то удивление, какое она видела в глазах своего друга, заставило ее как бы вновь, с удвоенной силой, переживать удовольствие от созерцания своих сокровищ.
На одну минуту у нее в голове мелькнула мысль, что нехорошо перед подругой, находящейся в нищете, хвастать своим изобилием. Но с другой стороны, это изобилие как бы говорило Ирине, что теперь ее жизнь спасена, так как есть из чего поделиться.
И все-таки Софье было как-то неловко чувствовать себя осыпанной милостями судьбы, и она, убрав вещи, сказала:
– Но внутренне я чувствую себя неважно. Я ведь три года сама и готовила и стирала, так что хотелось бы наконец отдохнуть. Но у меня несчастье с прислугами. Конечно, отчасти виноват мой характер, я не терплю ротозейства и растяпости. А ведь теперь ты знаешь, какие они стали: чуть повысишь голос сейчас в союз. Я вот эту Машу, что ушла сегодня, два месяца не могла приучить, чтобы она убирала комнаты, когда мы еще спим. А потом бы шла в лавку. Нет, она упорно продолжала сначала ходить в лавку, а потом убирать комнаты. Я же положительно не выношу вида неубранной комнаты. Меня это раздражает и выводит из равновесия.
Софья Николаевна взглянула в зеркало и увидела свою выхоленную фигуру хорошо одетой женщины и рядом с собой нищенскую фигуру подруги в простых, грязных башмаках с резинкой.
– Перед твоим приходом у меня был целый скандал. Эта Маша вечно приводила каких-то своих приятельниц, а в результате – то ложка пропадет, то еще что-нибудь. Когда чужой человек в доме, никогда не можешь быть спокойной, приходится все запирать, все проверять. Это невыносимо А тут муж все мне старается втолковать, что на девятом году революции нельзя обращаться с прислугой, как прежде, что в ней нужно уважать такого же человека. Но могу же я наконец за свои деньги купить себе право быть спокойной? Почему я обязана вечно жить для других?
– Но, голубчик мой, ведь это же не так существенно, – сказала Ирина, с печально-ласковой улыбкой дотронувшись до руки подруги.
– Да, в самом деле, – сказала Софья Николаевна, – как мне не стыдно говорить о каких-то пустяках, когда ты… Да, ну, что же мы только говорим, а ведь надо обдумать и решить, как устроить твою судьбу.
Она напряженно сжала лоб своими тонкими пальцами и, потирая его, задумалась.
– Документов у тебя нет никаких?
– Я уничтожила их, потому что иначе меня арестуют. Впрочем, у меня есть удостоверение со службы, где проставлена моя девичья фамилия.
– Ну, так вот и прекрасно. Я попрошу одного знакомого, он поможет и устроит так, что тебе дадут настоящий вид на жительство. Мужу, конечно, боже сохрани говорить об этом. Знаешь, что я придумала? – сказала Софья Николаевна с просиявшим лицом. – Я не хочу тебя отпускать от себя, ты для меня единственная близкая человеческая душа на свете.
– Но как же?
– Я придумала. Ты будешь у нас жить как прислуга. При муже мы будем держаться, как нужно, а когда никого нет, мы с тобой будем вместе убирать комнаты и без конца говорить, как когда-то в Петербурге.
На глазах Ирины выступили слезы, и она, наскоро вытащив грязный платок, закрыла им лицо и уткнулась в колени Софьи Николаевны.
Софья Николаевна тоже заплакала.
Потом достала свои старые платья, башмаки, чулки, и они, смеясь и плача, устроили маскарад.
Ирина даже подвязала фартучек.
И когда посмотрела на себя в зеркало, то опять обе засмеялись и заплакали.
– Я никогда не забуду то, что ты для меня сделала, – сказала Ирина, – ты не испугалась беспаспортной и приютила меня.
– Как тебе не стыдно это говорить! – сказала Софья Николаевна и еще раз горячо ее поцеловала. – Да, о жалованье совсем забыла.
– Ну, брось, бог с тобой, что ты говоришь, – сказала Ирина.
– Во-первых, это необходимо перед мужем. Должна же я ему сказать, сколько я плачу своей «прислуге», – проговорила Софья Николаевна, улыбнувшись. – А потом я смотрю чисто практически на это: я тебе положу тридцать рублей и потом из своих буду добавлять двадцать. Ты проживешь у нас год, у тебя будут уже свои деньги. Вообще, ты не рассуждай. Я знаю жизнь лучше тебя.
– Ну, делай как хочешь. Я знаю только одно: судьба мне послала ангела-хранителя в твоем лице, и я безумно, невыразимо счастлива.
– Ну, вот и слава богу.
III
– Что у тебя какое-то сияние на лице? – спросил, придя со службы, Семен Никитич.
– Сияние потому, что я, наконец, нашла прислугу, которой, кажется, буду довольна.
– Слава богу, наконец. Если бы только это было действительно так.
Но по тому, как новая прислуга подавала обед, как она забывала подать то одно, то другое, Семен Никитич не находил поводов быть от нее в таком же восторге, как жена. Но он, никогда не вмешивающийся в дела хозяйства, ничего не сказал. И даже, по своему обыкновению, поздоровался с новой прислугой за руку. Но на нее, очевидно, его присутствие действовало парализующе, она волновалась, терялась, забывала, что нужно подать.
После обеда Софья Николаевна, забежав в кухню, успокаивала Ирину, целовала, гладила по волосам и говорила, что все великолепно, маскарад удался, а со временем она освоится и привыкнет.
– Но что за странное чувство, – сказала Ирина, моя в тазике посуду с засученными рукавами, – я испытываю при нем связанность, даже какой-то страх, как будто боюсь не угодить хозяину. Боже, какое будет счастье, когда он уйдет. Но ведь как дико, как нелепо: я, хорошего круга женщина, испытываю страх перед мужчиной. А ведь год тому назад мужчины целовали у меня руки.
Софья Николаевна как-то невольно вспомнила про ее грязные руки и ногти и при этой нелепой мысли не нашла ничего сказать, а только сочувственно, но неловко улыбнулась.
– Что ты там все обнимаешься с ней? – спросил муж, когда она пришла из кухни.
– Надо же рассказать ей, как все делать.
И когда Семен Никитич ушел на заседание, подруги, со смехом бросившись друг другу в объятия, уселись на диван и начали вспоминать прошлое и делиться пережитым.
У Ирины прошло выражение запуганности, забитости, и она, несмотря на старенькое платье, держалась уже так просто, как она привыкла держаться, когда была богата, хорошо одета. Она почувствовала себя человеком, равным во всем своему лучшему другу.
Софья Николаевна хотела рассказать про интимную сторону своей жизни, сказать, что жизнь с Семеном Никитичем не дает ей ничего, кроме обеспеченности и покоя, но что душа ее от такой жизни тоскует. И у нее есть человек, который у них бывает, и она чувствует, что при нем становится женщиной, так как он понимает цену красивой прически, красивою платья. А это всегда действует на женщину.
Но Ирина опередила ее. Она рассказала, что у нее, кроме мужа, была связь с одним человеком, который обожал ее. Благодаря тому, что ей пришлось бежать и скрываться, она потеряла его и совершенно не знает, где он сейчас.
Конечно, если бы он узнал, где она, он прискакал бы сейчас же.
Софья Николаевна хотела от всей души сочувствовать своему другу, но она смотрела на нее, сидевшую рядом с ней в старом обношенном платье, с лицом, давно не знавшим ухода и покрывшимся около глаз морщинками, потом на ее руки, ставшие похожими на руки прислуги, и только чувствовала какую-то неловкость от того, что ей приходилось делать вид, что она верит в возможность обожания ее со стороны какого-то мужчины. У нее, против воли, промелькнула мысль, что неужели Ирина сама не замечает, какая она стала? И неужели она думает, что если бы тот мужчина приехал, то он, даже не взглянув на нее, Софью Николаевну, бросился бы, прежде всего, целовать руки Ирины, и Ирина могла бы быть для него интереснее как женщина, чем Софья Николаевна?