Текст книги "Дело Бутиных"
Автор книги: Оскар Хавкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
– Что ж, Петя, едем вдвоем!
Забайкальское лето в разгаре.
Все вокруг густо-зелено, пронизано зеленым, пылает зеленым – сосны, листвянки, ивовые тальники, боярышник и черемуха вдоль дороги, пышно вышедшие высокие травы на покатых сопках и еланях. Ближе к реке переливчато играют на солнце пятицветные колосья вейника, на ближних лугах вздымаются над травами белые кисти лабазника и зеленоватые и черно-пурпурные цветы чемерицы. Елани словно хороводятся зубчатыми колокольчиками, на тонких стебельках красными головками клевера. Коляска движется, а они, словно живые, тянутся за людьми. Саранки уже доцветают, их веснушчатые теплые головки реже мелькают в траве. Зато птицы свистят, щелкают, пищат, трещат, заливаются трелью. Краснозобый дрозд глядит с ветки черной березы, даурская галка перелетела с куста на куст, стая золотисто-желтых овсянок пролетела низко над головами едущих: «Мы тут, значит, жилье близко, скоро приедете!» И исчезли впереди, указывая путь к дому под сопкой.
Как славно все-таки здесь детям вдали от городской суеты, щума, пыли, среди берез, листвянок, трав, цветов и птиц... Миша рассказывал, что однажды в открытую дверь через порог переполз ежик, направился прямо к ним, к Мише и Филе. Она-то испугалась, убежала за печку, а он налил в блюдце молока и поставил на железный лист под заглушкой. Ежик вылакал все молочко, просеменил в уголок, свернулся там и сладко заснул, а к вечеру, погостив, ушел. Во какие гости в их лесную избушку забредают!
Вот и знакомый черемушник, сине-черный от рясно нависших ягод.
Капитолина Александровна по привычке оглядела себя, – какая она покажется Зоре и детям в своем летнем платье с полонезом из серовато-зеленого сукна, в бархатном жилетике и в распашной юбке! И понравится ли им ее серая шляпка с розовыми цветами. И тонкие нежнейшие белые перчатки! Она волновалась за свой вид больше, чем на приеме у губернатора!
Петя Яринский тоже принарядился: на нем праздничный светлый картуз, белая холщовая рубаха с малиновой атласной опояской и новые сапоги с завернутым верхом голенищ.
Они обогнули длинный низкий плотный жердняк вокруг огорода, и в двадцати шагах от крыльца умный и сердечный Алмаз, привыкший, что дети, услышав лошадей, выскакивают навстречу, тихонько и призывно заржал. Однако ж не раздался живой знакомый топоток детских ног, спешивших на крыльцо, и не слышно вперебой кричащих звонких голосков: «Тетя Капа приехала!», «Петя гостинцев привез», «А я первый услышал», «А я раньше». Дом молчит, словно в глубоком сне.
– Ну, заморились, на солнце гуляючи, – рассмеялся Яринский. – Залегли, должно, как тарбаганы в бутане. Даже все окна ставнями прикрыли!
Он обошел плетень понизу и вернулся со стороны горки:
– Ну, мамка-нянька, так раздобрела на хилинских харчах, с места палкой не сдвинешь! – Он снял картуз и ожесточенно почесал загривок. – Може, по ягоды ушли, за зимоложкой в лес или за водяникой на голец!
Капитолина Александровна молча оглядывала огород, сопку, лесок за домом, дорогу, которой они ехали, просвечивающий сквозь тальник кусок берега, и все ее существо – от бархатной оторочки полонеза до края шляпки – наливалось, она чувствовала, мертвой, тоскливой, безучастной мглой.
– Петя, – едва вымолвила она, – ставень, ставень раскрой.
Яринский уже был на завалинке, рванул и откинул затвор и сунулся к окну. Спрыгнул, пробежал вдоль завалины, обогнул угол. И там стукнули ставни. Потом застучало с третьей стороны. Затем она увидела его ладную, быструю, на кривых ногах фигуру, перебегавшую от стайки к стайке.
И вот он стоит перед своей госпожой с зеленым лицом, трясущимися губами и судорожно гнущими гибкое кнутовище руками.
– Капитолина Александровна... Никого в доме. Пусто и никакой рухляди. Ни единой тряпицы, ни малой игрушечки. Все увезено. И в стайках ни одной скотинки! Неуж грабители, помилуй Бог, разорили избу да их увели! – Он прислонился к крылу коляски, закрыл грубыми темными руками лицо. – Ах ты, падла эдакая, Яринский, ах ты, толкач деревянный, картуз без головы, что ты, курнофея проклятая, скажешь таперича Михаилу Дмитриевичу! Как ты мог прослеповать, барануха несмысленная? Утопиться тебе, на что ты таперича годный, дубье замухрое...
– Хватит, Петя, – тихо сказала Капитолина Александровна. – Едем обратно.
Садясь в коляску, она не решилась даже взглянуть на опустевший дом.
На обратном пути не было ни живой, яркой зелени, ни колокольчиков с вейником, ни дроздов, ни пеночек, ни славок, ни овсянок.
Будто все вымерло вокруг.
И в вымершем этом мире стоял под сопкой у реки одинокий, покинутый, молчаливый дом с закрытыми ставнями...
44
Московский присяжный поверенный, доктор прав Михаил Васильевич Духовской был фигурой видной, читал лекции по уголовному праву в Демидовском лицее и Московском университете, служил членом управы Московского губернского земства, прославился своим ученым трудом «Понятие клеветы».
Звонников был любимым учеником этого образованного, но далеко не твердого в своих нравственных устоях юриста.
Дмитрий Григорьевич Анучин, восточносибирский генерал-губернатор, находился как раз в Москве в то время, когда перепуганные и отчаявшиеся адвокаты бомбили из Иркутска Духовского телеграфными взываниями о немедленной помощи.
Духовской, обойдя Морозовых, прежде всего призвал Людвига Кнопа и близких ему купцов Щукина, Рогожина, Веденисова, Вогау и вместе с ними явился к Анучину на частный прием в его особняк в тихом арбатском переулке.
Осанистый, с роскошной раздвоенной бородой, демократически сановный Анучин разговаривал с ними с присущей ему резкой откровенностью. Он был человек весьма неглупый и довольно-таки проницательный, в людях разбирался, высказывал свое мнение без дипломатии и, что присуще сановным лицам, – мог отказать в пустяке, а мог иной раз невозможное сделать!
– Ну, господа юристы и фабриканты, с чем пожаловали? Полагаете взять меня числом?
Шутка приободрила просителей. Анучин знал, с кем шутки шутить, – это все люди состоятельные, уважаемые, почтенные, некоторые уже не первый срок ходят в гласных. С таким народом и поговорить приятно.
– Ваше высокопревосходительство! – от имени всех заговорил Духовской. – Раз уж вы упомянули число, то число пострадавших от нерчинского купца Бутина значительно больше, нежели наш малый кружок. Мы получили из имеющего быть под вашим благотворным управлением Иркутска весьма дурные известия!
– Господа, – с милостивой улыбкой сказал Анучин. – Начнем с того, что Михаил Дмитриевич Бутин – личность не совсем заурядная. Коммерции советник, одаренный в бозе почившим государем золотой табакеркой, награжден двумя Станиславами, член различных научных обществ, в том числе иностранных. И стоит во главе фирмы, весьма известной не только в России. Говоря об этом господине, следует иметь в виду не только собственные амбиции!
У Духовского чутье тонкое. Он нисколько не обескуражен похвальным словом генерал-губернатора о Бутине. Он уловил в тоне вице-губернатора потаенную иронию.
– Ваше высокопревосходительство, мы чтим прошлые заслуги господина Бутина. Я готов признать вместе с вами, что Бутин в своем роде замечательный человек. Но, ваше превосходительство, не прав ли великий Аристотель, сказавший: «Пусть мне дороги друзья и истина, однако долг повелевает отдать предпочтение истине».
Анучин благодушно улыбнулся. Благодушно взглянул на холеное лицо процветающего ученого.
– Уместно сказано, Михаил Васильевич, с оговоркой, что Бутин в ваших друзьях не состоял. Будем держаться истины. Я слушаю вас, господа.
Он произнес «господа», но обращался к Духовскому.
– Истина, ваше превосходительство, в том, что потерпевший банкротство господин Бутин ведет бесчестную игру с кредиторами, разоренными им, препятствуя всеми путями и способами расчету с ними. Он ослеплен своим былым величием, непомерным тщеславием и воздвигает на пути учрежденной администрации одно препятствие за другим...
– Как там сказано у Эзопа, господин Духовской, – прервал его Анучин. – «Ненасытное честолюбие помрачает ум человека, и он не замечает грозящих ему опасностей». Верно ли я процитировал? Вы же известный у нас классицист.
– Совершенно верно, ваше превосходительство, и очень уместно, с той оговоркой, что Бутин отлично видит опасности, ему угрожающие, и доставляет нам немало излишних хлопот!
Итак, Эзоп подкрепил Аристотеля, одно изречение нашло другое. Недурное начало для беседы образованных людей.
– Господа! – перешел к делу Анучин. – Как я вас понимаю, вы пришли с просьбой затормозить действие указа Сената по жалобе этого... господина Хлебникова? Я вас правильно понял?
– Да, да... Именно это... Совершенно верно, – подтвердили, переглядываясь, Кноп, Щукин и другие. Вроде Духовской еще не высказал просьбу! Святой дух, видимо, осенил Анучина!
– Господа, даже неловко объяснять вам, образованным и искушенным людям, что за упраздненной Сенатом администрацией не существовало никаких законных оснований. По букве закона в Иркутске ей не место! А вы требуете от меня беззакония!
– Ваше высокопревосходительство, – довольно твердо возразил Духовской, – ваши суровые упреки были бы совершенно справедливы и основательны, если администрация имела формальный характер. Но речь вдет о частной, добровольной по 1865-й статье, она не подчиняется правилам, существующим для официальных администраций! Единственная наша ошибка – на это указывал мне обер-прокурор четвертого департамента, – что мы представили администрационный акт на утверждение городового суда, что никоим образом делать не следовало, и это ввело Сенат в заблуждение.
Лицо у до сих пор благообразно беседующего сановника вдруг побагровело от прилива крови, и он, опершись крупными белыми руками о край стола, болезненно выпучив глаза на всю компанию, сорвался на крик:
– Вы меня что – за олуха царя небесного принимаете! Какого дьявола ваши болваны, недоучившиеся или переучившиеся хлыстики-юристики, – я спрашиваю вас, черт побери, зачем они, идиоты, свалили первую администрацию? Я в нее сам ввел дельных людей, понимающих коммерцию, дабы восстановить дело Бутина. А вы, мудрецы, какую вздорную администрацию сочинили? Из отъявленного – «э-э-э» – мошенника Коссовского, безусого нахального мальчишки Михельсона, ничего не смыслящего даже в лоточной торговле! А ваш Звонников, господин Духовской, – сказал Анучин, чуть поутихнув, – тоже гусь лапчатый! Поумней других, а где ступит, там ему деньги давай! Непомерный аппетит у вашего лучшего ученика!
Никто из спутников Духовского и не подозревал о такой осведомленности иркутского генерал-губернатора! Все: и длинноволосый Кноп, и остролицый Рогожин, и вислощекий, с барскими замашками Щукин, поглядывали в смятении на Духовского. Надо подняться, поблагодарить за урок, раскланяться и уносить ноги. Дело проиграно.
Духовской, побледнев, неподвижно сидел в золоченом павловском кресле, будто врос в него, и выжидающе глядел на разбушевавшегося генерала. Тому явно нравилось смирение почтенных людей. Нагнал страху, теперь можно и гнев на милость:
– Вы, Михаил Васильевич, напомнили мне анекдот про Талейрана. Наполеон его и ругнет, и опозорит, и чуть ли не прибьет, а он как ни в чем не бывало заявится на прием императором придворных и прямо на свое обычное место. Будто его и не срамил повелитель Франции!
Все облегченно рассмеялись. Кажись, пронесло!
– Хорошо, господа, с указом затормозим. В нашей Сибири всякое дело можно затянуть хоть на год, хоть на два. А вы без промедлений шлите жалобу в Петербург на имя государя. – Он сделал внушительную паузу. – Я лично буду просить его. – Снова пауза. – Надо, чтобы государь изменил букву закона, разрешающего заводить администрацию лишь в столицах и портовых городах. Тут, господа, корень всего. Как мне представляется, моему стольному граду Иркутску не миновать третьей администрации. А четвертому Риму, запомните, господа, не бывати! До свиданья, господа!
– Однако же, – твердили визитеры, направляясь после трудного этого часа, к более приятному месту – от Анучина к Тестову, из опасного особняка в милейший трактир, – однако же, Михаил Васильевич, твердого духу вы. Истинный Духовской!
– Гений – это терпение, господа, – так справедливо изрек великий Бюффон, – скромно и назидательно произнес старый политикан. Господин Кноп, – зная скупость банкира, мстительно сказал Духовской. – Сегодня шампанское за вами!
Что касается генерал-губернатора, то, оставшись один, он не сразу перешел к другим делам, а еще долго размышлял о Бутине и его судьбе. Предприятия Бутина, несомненно, дали сильный толчок развитию Восточной Сибири. Это так. Но его дружба с ссыльными поляками, покровительство всяким мятежно настроенным субъектам, высказывания в речах и в печати о бедствиях народа и бездействии властей, интерес к новым идеям... Нет, Бутин не социалист, не бунтарь, но близок, подвержен, в сочувствующих пребывает. Купеческие дети, сыновья священников, даже отпрыски дворян идут ныне в народ, якшаются с мастеровыми, пишут листовки. Правильно, что «властителя дум», любимца интеллигентной черни не выпустили из Сибири, а загнали с Кадаи на Вилюй! Разумеется, нелепо ставить рядом коммерсанта Бутина и бунтаря Чернышевского! Однако ж в атмосфере неуважения к властям рождаются цареубийцы, те безумцы, что осмеливаются поднять руку на самодержца... Дмитрий Григорьевич припомнил, как в свой приезд в Нерчинск был неприятно уязвлен мерзкими стишками в свой адрес под названием «Встреча нового Бога». Пасквиль писан не без ведома Бутина, близким к нему служащим фирмы неким Шумихиным. И если быть справедливым в бутинской истории, то душой он на стороне тех бедняг, кои отдали фирме деньги в заем и имеют святое право получить свои средства обратно. А банкрот – таков закон жизни – должен отвечать за свои просчеты и промашки.
Анучин пойдет к государю и убедит его.
45
Звонников и Михельсон приняли самые жесткие и хитроумные меры, дабы не дать сенатскому указу ходу, затормозить введение его. Они искуснейше тянули со сдачей имущества владельцам. И, не сдавая имущества, меж тем предъявили к уплате счета. И самое зловредное, добились подписки Бутина о невыезде из Иркутска.
Бутин потерял сон. Подписка о невыезде – придумали же подлейшую казнь для его ума и воли! Он не бездействовал. Из своего заточения вел деятельную переписку, прежде всего с Морозовыми. Люди, верные ему, разъезжали по предприятиям и как могли влияли на их работу, противостояли доверенным администрации, стремясь сберечь имущество от расхищения и наладить ход производства. Победа Хлебникова дала такую возможность. И шансы. Бутин зорко следил за всеми шагами Звонникова и Михельсона. И не выпускал из вида все хождения по сферам Духовского. Просьбы учителя Звонникова были одни и те же: или сохранить старую администрацию, или учинить новую в Иркутске или Москве. Духовской и его «кружок» жаловались на неправильное исполнение указа Сената. И добивались заступничества государя. Духовской дошел до министра финансов Николая Христиановича Бунге, которого знал еще по Киеву, где тот был ректором университета, а он, молодой юрист, слушал его лекции.
Бунге нисколько не выглядел сановником, он и по внешности, и по речи, и по манере держаться, – ученый, профессор, лектор. Конечно же Духовской хорошо знаком с трудами Бунге – и по статистике, и по политической экономии, и по полицейскому праву, и по истории экономических учений. Бунге и был прежде всего экономистом, а не администратором, и это сказалось на характере его беседы с Духовским.
– Нам надо шире смотреть на наше развитие, Михаил Васильевич, – всем нам – от пахаря до министра и сенатора. Думать о всеобщем благосостоянии нашего необъятного и столь бедного государства, а не о мелочных, эгоистических и сиюминутных интересах. Поощрять капиталистов с размахом, культурой, перспективами, а не разорять их.
Он склонил крупную седовласую голову к бумагам на раскрытом бюваре.
– Торговый дом с имуществом на восемь миллионов рублей. Обширная и разветвленная, хорошо поставленная торговля. Дельно, ровно и прибыльно работающие предприятия. Связи в торговом мире определенные, устоявшиеся, место в коммерции занято прочное. Далее, предприятия фирмы доставляют значительный заработок населению. Хозяйствует Торговый дом в Сибири, и каждый капиталист, содействующий торгово-промышленному развитию отдаленного края, заслуживает благодарности. На ярмарках, в особенности Нижегородской, данная фирма выступает крупнейшим покупателем произведений русских фабрик. И наконец – имущество фирмы на два с лишним миллиона превышает сумму долгов.
Бунге поднял голову, и Духовской уперся тупо-почтительным взглядом в высокий, уходящий в округлые, изящные залысины лоб – лоб мыслителя, лоб ученого.
– Какой резон, милостивый государь, губить такую полезную деятельность! С прекращением жизни этого экономического организма и всей торговле Европейской России с Сибирью нанесутся невосполнимые потери. Если учреждать администрацию, то лишь с единой целью: поправить дела фирмы братьев Бутиных!
Николай Христианович Бунге – человек мягкий, нерешительный, уступчивый, не любящий ссор, дрязг, резкостей. И этот слабовольный человек освободил российское крестьянство от миллионных платежей и недоимок и тем самым от разорения! Его стараниями повысили налоги на доходы высших классов; Бунге ввел пятипроцентный сбор с капиталистов. Легенда или правда, что этот сановник сказал ровным и тихим голосом царю, что не следует страшиться социализма, но вводить его с умелостью и целесообразностью, раз жизнь того требует. Он спешил с реформами, энергично проводил их, зная, что его не любят наверху и что недолго быть ему министром. Бунге, Бутин, Бунге, Бутин – забубнило у юриста в голове, и он удалился в самом скверном настроении... О словах Бунге в пользу фирмы Бутин узнал из письма Саввы Морозова: прямо от министра Духовской пришел на Трехсвятительский и, полный противоречивых впечатлений от встречи, пересказал Морозовым весь разговор.
Да, но и министр, и Духовской, и Савва далеко, а Звонников и Михельсон здесь, рядом, и творят, что хотят.
Бутин не мог без горечи и возмущения думать о поездке сапожника Орельского, зятя мошенника и негодяя Коссовского, на амурские золоторазработки в качестве представителя администрации! Да еще с неограниченными полномочиями! Тысяч пять израсходовал! Об этой поездке по всему Амуру анекдоты пошли. Шумихин, узнав о дурацких распоряжениях невежественного кожевенного мелкозаводчика, сочинил погудку: «Приезжал сюда Орельский – золотой сапожник наш, – шуткою первоапрельской посчитаем сей вояж!» Сбыл Орельский на амурских приисках целый обоз привезенного испорченного кожевенного товара, – и был таков!
Обязательство о невыезде с Бутина вскорости сняли, но выехать из Иркутска он не решался. Вот-вот придут важные известия из Москвы и Петербурга, а его не будет на месте. Без него молодчики-адвокаты все переврут, все истолкуют в свою пользу. Нельзя сейчас покидать дом на Хлебном рынке.
А что его служащие?
Шилов переживал молча, истово, уйдя в работу. Фалилеев был сама предупредительность, его переживания исходили изысканной любезностью. Иринарх помаленьку потягивал мальвазию, смачно выругивался, с видом мученика глядя на брата: «Да ты не майся, я тебе еще кого подкину, еще одного, а то и двоих Хлебниковых подыщу!»
46
При всей обременительной и постоянной занятости делами Бутин ни на один день не забывал о Зоре и детях.
Успокоилась ли она? Ждет ли терпеливо благополучного решения дела? Никаких известий оттуда. Ни от Зори. Ни от Капитолины Александровны. Ни от Серафимы. У Капитолины Александровны, разумеется, свои заботы. Николая Дмитриевича все чаще беспокоит астма. И у нее ежедневные занятия с девочками. На Серафиму свалилась огромная семья, вдвое против его семейки. Скорее бы все определилось с делом, вошло в колею, и он подберет уютный с садиком домик где-нибудь за Ушаковкой, хотя бы в Знаменском, где тот же Хлебников, – обставит, найдет хорошую, сердечную, не болтливую домоправительницу... Заведем свой круг близких людей, будем музицировать и вместе растить детишек, они у нас славные, живые и способные. Ну а в Нерчинск можно время от времени. Марья Александровна привыкла к его отлучкам. Он успокаивался на короткий срок, да ведь не одно, так другое! Куда девался и почему не появляется Стрекаловский? Больной или здоровый, но дом своего благодетеля Хаминова покинул. А ведет себя точно бы в обиде на Бутина. Сам себя освободил от служебных обязанностей в главной конторе! Ежли краха фирмы избоялся, так будь мужчиной – скажи, не прячься!
Бутин имел обыкновение прогуливаться после ужина. В Иркутске у него был свой излюбленный маршрут. Иркутск, при том, что он был деревянным, немощеным, грязным городом, с замусоренными канавами без стока, с горами нечистот на площадях и набережных, нравился Бутину своей живостью, веселостью, блеском. Выйдешь на Большую – и глаза разбегаются от витрин магазинов, вывесок, праздничной толпы. А иркутский базар за Пестеревкой, где и русские, и буряты, и китайцы, и татары, со всей Сибири народ. И что хочешь покупай: там возы с дровами, там с сеном, в туесах и чуманах ягоды и грибы, мужики-охотники продают тетерок и куропаток, осенью горы кедровых шишек, а бабы торгуют избойну из ореха, горячие шаньги с черемухой, желто-коричневую «серу», – через одного видишь жующего лиственничную тягучую, и пахучую, и освежающую смолку!
А еще он любил Амурской улицей выйти к Тихвинской площади, Казанский собор слева, Богоявленский справа, а меж ними Римско-католический костел, а впереди излучина Ангары с впадающим тут Иркутом и большим плоским островом. Дальше он шел набережной и выходил на Большую. Прошло шесть лет после страшного пожара, а черные раны ожогов еще не заросли. Чуть ли не четыре тысячи зданий тогда сгорело! До пожара была ли в Иркутске сотня каменных зданий! А теперь – вдоль Амурской, Большой, Тихвинской, Пестеревской, Ивановской поднялись новые дома – и все каменные! Вон возводят постройку в виде мавританского замка под музей, растет здание городской думы, поднялось общественное собрание. Нет, моей Зоре и моим детям будет хорошо в этом городе, куда веселее, чем на берегу Хилы. Зорька – умница, слезы ее были справедливыми, праведными. Теперь, гуляя и заходя далеко, он ловил себя на том, что подыскивал место для того потаенного мечтательного домика.
Выйдя сегодня и предпочтя амурский маршрут, он дышал прохладой реки и сшибал тяжелой тростью попадавшиеся под ноги камушки, комья известки, куски дерева, – это был замечательный мусор, мусор созидания, мусор строительства нового Иркутска!
Еще не дойдя до площади, услышал: кто-то идет следом. Бутин приостановился, и тот тоже. Не обгоняет и не отстает. То ли побаивается, то ли сам задумал недоброе. Уже рано темнеет, воздух сгущается. Бутин не был ни робким, ни трусливым. Сухощавый, жилистый, тренированный ходьбой, тайгой, охотой, ездой верхом и на плотах, чуял силу в руках. Прожить всю жизнь рядом с каторжанами, бродягами и беглыми, сострадать им, уметь с ними ладить, а порою отвод давать, – и чего-то бояться, ходить с оглядкой!
И тут же стал пошучивать над собой: вона, Бутин, кто за тобой охотится, – те, кому ты поперек горла: може, впрямь сам кудрявый Михельсон вышел на разбойный промысел, или Коссовский с зятем Орельским, вооруженные сапожными ножами?
Однако ж не очень уверенная походка у того, кто сзади. Не пошатывает ли его? Тогда это не кто иной, как братец Иринарх с известием о новом спасителе дела – новом Хлебникове. Учуял, где брат, и пошел по следу!
Он прошел мимо костела, мимо высокой башни собора, а неуверенный в себе преследователь не отставал.
Бутин круто повернул и пошел навстречу нерешительному человеку. И столкнулся с ним лицом к лицу.
– Яринский! Петя! Как это понимать? Что ты тут делаешь?
Тот стоял перед ним, как будто тот же самый, крутолобый, широкогрудый, на кривых сильных ногах, – и не тот: с исхудалым, почернелым лицом и опустевшими, жалкими глазами.
– Что же ты молчишь?! Ты с чем заявился?! Кого привез? За мной почто тенью ходишь? Или послан за мною?
– Я с утра, Михаил Дмитриевич, я один... Я не мог...
Он вдруг сорвал с вихрастой головы новый картуз и бросил его Бутину под ноги:
– Убейте меня, Михаил Дмитриевич, на месте убейте! Кругом виноватый, не усмотрел, не уберег... Убейте... Нету теперь мне никакой жизни!
Словно бы ледяная ладонь прошлась по волосам.
– Кто? С кем? Зоря? Дети? Отвечай или душу из тебя вытряхну!
– Нет у меня души, Михаил Дмитриевич, сам вытряс! Ведь уехали все, никого на Хиле... Пусто там...
– Ты спятил, Яринский?! Кто уехал? Куда? Что ты там бормочешь? – Он повернул Яринского за плечи, и они пошли обратно. – Ты можешь толком? Утрись: мужик называется.
И, слушая его рассказ, все больше уверялся в какой-то грубейшей оплошности, допущенной Капитолиной Александровной и его преданным Петей Яринским. Куда Зоря с детьми могла уехать! Она наверняка с утра ушла по ягоды. Самая ягодная пора, голубичная. Или по грузди. Или просто на большую прогулку. Надо было дождаться. Они давно уже дома, а сами удивляются, куда вы подевались!
Но Яринский мрачно и горестно отнекивался: нет, дом заброшен, оттуда все вывезено, пудовый замок на дверях, опустевшие стайки. Уехали, все разом уехали!
Они ведь с Капитолиной Александровной, вернувшись в Нерчинск, не сразу домой, а к Серафиме, – неужели и ее не упредили? Она как стояла посреди двора с кульком пирогов, сунутых ей Петей, так и осела наземь: «Мой грех, бросила моих родненьких одних, не простит мне Бог моего счастья, ох, Зоренька моя, ох, деточки мои милые, где вы теперь, куда вас злодеи увезли?» Четверо ермолаевских, один другого меньше, окружили ее, обнимают, жмутся к ней, с нею же ревут; она им из того кулька еще теплые пироги раздает, гладит, прижимает, а слезы останову не знают: «Мой грех, не замолить, не поправить...» И понятия у ней никакого, куда могли подеваться, нет у них ни родни, ни знакомых, только Михаил Дмитриевич, больше никого, да вот она, «тетя Капа».
Яринский, никому ни слова, к вечеру вновь верхом поехал на Хилу. Один. Все глаза проглядел, смотря в мертвые стекла. И надоумило: неужели Самойла Шилов, живущий в хибаре при ферме, у забоки, – неужели ничего не приметил?
Приметил. Приметил, что суета у дома. Подъехало ночью к избе несколько длинных и высоких извозных телег, при них трое или четверо мужиков. Вывели скотину, овец, чушек, кур, мелочь погрузили в два крытых возка, а коров и лошадей погнали своим ходом берегом на Усугли. И возчики туда же. Вроде как запродали скотину, так Самойла решил. А за этим погрузили вещи еще в две повозки, вынесли укутанных, должно сонных детишек, уселись в крытые экипажи и покатили в другую сторону – к Шилке. А что за люди, издали лишь видел, не разобрал. Откуда ему знать, кто там, може, сам Бутин, не его Самойлы, дело лезть, когда не просят!
Но ведь некуда Зоре ехать, тем более с детьми! А рядом с ним приехавший на загнанных лошадях, преданный Петя Яринский твердит одно и то же: «Уехали, все уехали, пусто там, на нашей Хиле...»
47
В дни смутного для Бутина душевного состояния была сформирована третья администрация – Анучин и Бунге убедили Александра Третьего сделать для Иркутска изъятие.
Но формулировки «высочайшего соизволения» и положения Комитета министров, разрешавшие допущение новой администрации, были так туманны, обтекаемы, неопределенны, что иркутские власти при энергичном воздействии Звонникова и Михельсона истолковали дело так: есть же, существует администрация, и теперь она царем узаконена как третья и следует восстановить прежнее положение дел – Бутин остается членом администрации, но без всяких прав на распоряжение имуществом. Главным для Звонникова и Михельсона было – не допустить Бутина до дела! От него утаивали переписку по делам фирмы, распоряжения властей, переговоры между администраторами и кредиторами, чтобы использовать неведение Бутина для быстрейшей и полной ликвидации фирмы.
В противовес действиям Звонникова и Михельсона Бутин представил биржевому комитету Иркутска во главе с городским головой открытый баланс фирмы – это важно для опровержения необходимости формальной, принудительной, а не добровольной администрации. Картина ясная. По балансу восемьдесят второго года и по балансу восемьдесят четвертого излишек капитала Бутиных над кредитом два миллиона рублей! Закон не допускает в случае такого перевеса средств даже ходатайства об учреждении юридической администрации!
Уступив давлению антибутинской партии, городовой суд постановил, вопреки балансу, формальную администрацию учредить. Это было поражением Бутина. Звонников и Михельсон торжествовали.
Раньше всех узнал эту новость вездесущий Иринарх. Его агентура среди писарей и столоначальников работала безукоризненно и безотказно.
Таким остервенелым Бутин брата еще не видел.
Он зашел в кабинет Бутина, сел на диванчик против письменного стола, уложил щетинистое лицо в растопыренные ладони и смотрел на брата так, словно только что побывал у тигра в клетке и вынужден снова вернуться туда обратно.
– Ну, Иринарх Артемьевич, по виду вашему, вы совершили поразительное открытие!
– Первым, как я слышал, открыл Америку господин Колумб... Вторым, я точно знаю, был мой брат. Мое открытие менее значительное, но волнующее: Михаил Дмитриевич, я обнаружил Ванечку Стрекаловского, черт его побери!
Бутин оторвался от бумаг, положил на стол самописное перо, привезенное в свое время из открытой им Америки.
– Где же вы разыскали Ивана Симоновича? Снова у Хаминова?
– Нашел я его в администрации по делу братьев Бутиных.
– Я не понимаю, Иринарх Артемьевич, ваших иносказаний.
– Ах, Миша, Миша, я ведь всегда не терпел этого шик-бонтона. Вы и сейчас еще не поняли: Иван Симонович вошел в состав новой администрации. Теперь к тем двум жуликам пристал еще один мошенник взамен вора Коссовского.
– Стрекаловский наш служащий! Иринарх, ваши сведения обычно точны, но на этот раз вы их нашли на базаре!
– Ага, нашел, дочистил – и принес к вам! Стрекач уже не наш служащий. А был ли наш – вот заковыка где! Он ране из хаминовских рук брал, а ныне пошире, из звонниковских. Ему тех кредиторов доверили, которых хапуга Коссовский оберегал. Вполне официально дали, как члену администрации!
«Бойтесь Троянского коня», – когда еще Бутина предупреждал дальновидный Осипов!
– Где же он скрывался столько времени? – вслух подумал Бутин. – И зачем скрывался? Только ли затем, что боялся: помешаю его сговору с москвичами? Ведь все равно придется встретиться лицом к лицу!