Текст книги "Дело Бутиных"
Автор книги: Оскар Хавкин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Татьяна Дмитриевна настороженно глянула на старшую невестку. «Сестра». Так обращалась она к золовке, когда в волнении, вызывая на открытость. В традициях бутинской семьи. И не так уж и жарко в гостиной, из приоткрытого окошка тянет из сада предвечерней свежестью.
– У меня ныне серьезнейшая забота, – сказала она ровным голосом. Невестки переглянулись и словно обеих под локоть под-
толкнуло, разом поставили розовые фарфоровые чашки на тонкие розовые блюдца. – Хмель у меня забота, – продолжала невозмутимо Татьяна Дмитриевна. – Я в пивной этой Баварии с немцами-хмелеводами толковала, у нас тоже мужики к пиву привыкать стали, квасом торгуют, – так немчура требует, чтобы пошлину на их хмель отменили, чтобы нас своим хмелем не то чтоб осыпать, как на свадьбе, а с головой угрести! Я у них в Альтдорфе стриганула две коробочки семян, посадила черенками две грядки. Капризен хмель да привередлив, немец тож! Землю в большую глубину обработай, а еще подложи песчаных мергелей. Аж из Базанова те мергеля завозим! На зиму досками прикрою, должен перезимовать. Богемский хмель, говорили родичи мужа, тоже хорош, да баварский посильней, в нем горечи больше, а мужикам горечь нужна, только подавай, это мы, бабы, горечи не терпим ни в чем. Мы бисквит да конфекты уважаем.
Раз заговорила насчет горечи, значит, поняла, навстречу им пошла. Несказанное уже вьется горьким хмелем меж ними, а начать трудно.
А тут еще птичка села на подоконник. Поглядела на них мудрым блестящим глазком – а, милые дамы, вы тут чаи с бисквитом распиваете, ну-ну! – вертанулась кругом себя и вспорхнула.
– Свиристель, – с неожиданной теплотой в голосе сказала Татьяна Дмитриевна, – красногрудка. Вон они на яблоньках, оставшиеся плоды выклевывают. А вон те, у изгороди, на черемухе, в жилетках небесного цвета, – это голубые сороки, им по вкусу ягодка черемки. Усердные птицы, знают, что им надобно в их птичьей жизни.
Снова приблизилась...
И вот наступило молчание. Только легкий пристук чашек о блюдце, тихий звяк ложечек, слабый хруст надламываемого бисквита.
Снова переглянулись невестки – надо приступать к тому тяжелому, грустному и неотвратимому, ради чего пришли.
Татьяна Дмитриевна сидела, сложив руки на груди, – твердые черты лица, крепкие плечи, сильные руки с огрубелыми ладонями, прямая спина, – знает ли она, какой длительный жизненный путь ей предстоит, до глубокой старости, что она самая долговечная из Бутиных и переживет их всех? Нет, этого она не знает, этого никто не знает.
Она понимала, зачем они пришли, ее невестки, понимала, что сад, цветы, трехпудовая тыква, баварский хмель и самое чаепитие с московским бисквитом, и свиристель, и голубая сорока, когда в воздухе над ними витает непроизнесенное имя и неназванная судьба, – все это не самое важное...
– Ах, если бы мой Маврикий... – сказала наконец «королева Луиза» спокойным, ровным голосом. – Он слишком утруждает себя, мой Маврикий. Не дает себе ни отдыха, ни передышки. Даже там, на родине своей, то с соседями-скрипачами на чьей-то свадьбе, то танцы на городской площади, у ратуши, принято у них, то праздник местного святого, Климента или Франтишека, до изнеможения. Брат меня укоряет, что я Заблоцкого заездила и что Маврикия не берегу. Так ведь если в радость – поездки, впечатления, встречи, движение. Как знать мне было, что у того хворое сердце, а у этого больные легкие. Маврикию, возможно, надо было из Моравии своей не вылазить! Чем мне дважды вдовой быть!
Ее твердое лицо с волевым широким подбородком на минуту по-бабьи обмякло. Она стиснула зубы и снова все в лице отвердело. Капитолина Александровна провела ладонью по глазам – платочек в мантилии остался. Марья Александровна, сжав руки, вспомнила, как Маврикий Лаврентьевич на скрипке играл двухлетнему Сашеньке и годовалой Миле, и они, порхая лапочками, неуклюже кружились по коврику в малой гостиной. Что за дом этот бутинский, где по углам смерть прячется...
– Дорогая моя, – сказала Капитолина Александровна, обращаясь к золовке. – Зачем же покоряться! Никак того делать нельзя! Надо перво-наперво лучшим врачам показать. Немедля!
– Не везти же его в Петербург или Москву, – возразила золовка. – Он сейчас и трети пути не выдержит!
– Надо везти! – заговорила Марья Александровна. – Для чахоточных наша осень и наша зима – жестокое испытание. Ливень прохлынет, заморозок ударит, хиус с хребта – и Маврикий Лаврентьевич весь дрожит, кутается в пальто или в сюртук. Ему в тепло надо. Больного человека не укроешь, как хмель или малину.
Его надо было из Богемии не сюда, а в Италию или в Крым наш, к солнцу, теплу, морю...
Может, не слова, не советы, но рассудительный, холодноватый тон Марьи Александровны озлил золовку.
– Удалить! Отправить! Избавиться! Или мой муж обузой вам стал? Как бы не пришлось с больным маяться! Да еще, не приведи Господь, заразу по всему дому разведет? Вот с чем вы пришли ко мне. Стыдитесь, сударыни!
Капитолина Александровна мягкой, но властной рукой удержала Марью Александровну, поднявшуюся было с кресла.
– Нет, сестра, – сказала старшая невестка, – вы так дурно о нас не думаете. Мы любим Маврикия не той любовью, что вы, но, поверьте, наша любовь не менее вашей. Маврикий – наше общее и счастье и несчастье. Согласитесь, что мы, женщины, не все можем, и первое, что надо сделать, – это открыться Михаилу Дмитриевичу, вы знаете, что он привязан к Маврикию как к сыну. Он сделает все, что можно и невозможно. Вознесем же наши молитвы к Царю Небесному, ища у него заступничества, участия и милосердия...
38
И женские сострадательные сердца опоздали. И бешеная энергия Бутина была уже бесполезной. И самые горячие и сердечные молитвы не могли помочь.
Маурица разом подкосило. На репетиции оркестра хлынула кровь горлом. Его унесли почти бесчувственного и уложили в самой просторной и светлой комнате деревянного дома.
Был вызван и вскорости приехал знаменитейший в Иркутске доктор Генрих Иванович Эрфельд. Лучшие сменные лошади Бутина, дежурившие на всех станциях, обернулись в двое суток. Закутанную в медвежью шубу важную медицинскую особу почтительно ввели в дом, обогрели, накормили, обласкали и тогда лишь впустили к больному.
У доктора, русского немца, было широкое, доброе лицо, крупные белые руки, все его движения, при массивности и тяжеловесности фигуры, были округлы, осторожны и вызывали доверие. Он осматривал Маурица долго, тщательно, но обращался с невесомым детским телом больного бережно и мягко, и сам, не зовя на помощь, привычно перевертывал его с бока на бок, со спины на живот, – выслушивая, выстукивая, всматриваясь и почти неслышно задавая короткие, словно ничего не значащие вопросы.
Переночевав, он на другое утро также неторопливо и добросовестно, словно бы едва дотрагиваясь до Маурица, осмотрел его вторично.
Маврикий Лаврентьевич был в сознании. Он отвечал на вопросы доктора спокойно и внятно. И безмолвно повиновался, когда тот просил поднять руку или согнуть ногу. Лишь черные, детски-выразительные глаза неотрывно следили за лицом доктора и за каждым его движением. Он ни о чем не спрашивал доктора. Он только просил свою жену не оставлять его, быть рядом.
Один только раз, при вторичном осмотре, он вдруг спросил по-немецки:
– Вы любите музыку?
– Да, очень! – ответил доктор тоже по-немецки. – Очень люблю.
Мауриц тихо-удовлетворительно улыбнулся и закрыл глаза.
На третий день Эрфельд после завтрака был приглашен к Бутину наверх. Он не стал говорить недомолвками.
– Можно немного продлить жизнь, – сказал он. – Спасти нельзя.
И он печально-безнадежно повел пухлыми плечами.
Бутин закрыл лицо руками и так просидел несколько минут.
Меж тем отряженные Михаилом Михайловичем Зензиновым уже неслись в Нерчинск московские врачи. Их тоже везде поджидали свежие тройки.
Немец дождался москвичей. Он хорошо знал обоих – и Сергея Петровича Долгополова и Самсона Никаноровича Воскресенского. Это были друзья Боткина и Белоголового.
Они увидели перед собою дышащее жаром изможденное тело, покрытый испариной лоб, впавшие щеки и большие, живые бархатные глаза, полные отчаяния, вины и надежды.
Московские лекари могли лишь повторить то, что сказал их иркутский коллега. При всем их опыте они в силах лишь немного облегчить страдания умирающего.
Перед смертью Мауриц вдруг заговорил по-чешски. Что-то, показалось Татьяне Дмитриевне, несвязное, бредовое, но переполнявшее его: «добри», «миловат», «ласкави», «напослед», «худба», «милуйи» – и в этой несвязности звучало что-то цельное, страшное и дорогое, и она поняла твердым умом своим и пустеющим сердцем, что он благодарит судьбу, музыку и ее.
А в свою последнюю минуту он слабо улыбнулся и уже по-русски отчетливо произнес: «Прощай, Луиза!»
Маврикия Лаврентьевича Маурица похоронили на Нерчинском кладбище, могилу вырыли в том же ряду, где покоились отец Бутина – Дмитрий Леонтьевич, сестра – Евгения Дмитриевна Капараки и первая жена младшего Бутина – Софья Андреевна, Зензиночка.
Позже братья Маурица, приехав издалека, увезли прах бедного музыканта на родину.
Так вторично овдовела Татьяна Дмитриевна Мауриц. Она пережила мужа почти на пятьдесят лет. Так Бутин лишился еще одного своего дитяти, которого нежно любил и который платил ему преданностью и всей нерасчетливой щедростью своего таланта. Так Нерчинск потерял усыновленного им чешского музыканта, нашедшего в Сибири родину, друзей, жену, короткое счастье и преждевременную смерть.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
В 1879 году большой повальный пожар уничтожил три четверти Иркутска с его деревянной застройкой. Город начали отстраивать заново. Ущерб, не столь существенный, но и не малый, был причинен и бутинскому имуществу. Пламя пожгло деревянные здания, но не взяло толстые стены кирпичных складов. Незадолго до огненной беды Бутин привез своим служащим в Иркутске противопожарные помпы, а Иринарх, по велению брата, завел при строениях огромные бочки, где на двенадцать ведер, а где и сороковые, полные воды. Однако ж контора, многие сараи и амбары сгорели. Сотни тыщ ухнули, пеплом развеялись. Два года подряд – 1881-й и 1882-й – были по всему Забайкалью неурожайными. Пострадали от засухи главные земледельческие угодья края – селенгинские, чикойские, шилкинские и аргунские пашни. Во многих селах народ сидел голодный, и основной пищей были тошнотки. Пекли тошнотки из перемолотого корья и измельченной травы, из стеблей-будылей, сдобренных убогой горсткой муки. Горькую кашицу из тех же трав называли будой.
Голод обрушился на прииски, жившие завозом. Магазины с запасами быстро опустели. С Дарасунских приисков Бутиных, не дождавшись муки и крупы, ушли двести рабочих с семьями.
Меж тем в последние именно годы Бутины затратили на оснащение золоторазработок большие средства. Были внедрены новые технические приспособления почти на всех приисках, а их насчитывалось уже до сотни! На предприятиях, на россыпях, появились, оживив тайгу и поселки, веселые локомобили-тарахтелки, привились усовершенствованные и увеличенные Коузовым в мощностях драги, вошли в обиход взрывные работы на твердых грунтах, и следовало вот-вот ожидать возрастающей отдачи затраченных многих тысяч рублей новыми сотнями пудов драгоценного металла.
Иван Степанович Хаминов любил бывать в Нерчинске и был по-своему привязан к Бутину и ко всему бутинскому семейству. Он не приезжал из Иркутска без дела, всегда у него в запасе коммерческие новости, предложения сделок и контрактов, списочек ближайших выгодных торгов и аукционов, сведения о крупных банкротствах. Бутин как-то прозвал своего многолетнего компаньона «вестником и жизни и смерти»!
Даже если Хаминов с кучей подарков заявлялся в Нерчинск поздравить Николая Дмитриевича с именинами, или Капитолину Александровну с Вербным воскресеньем, а Михаила Дмитриевича с награждением медалью или грамотой, – все равно какое-никакое, а практическое дельце у Хаминова к нему имелось.
Иван Степанович был купцом современного толка. Не картуз, не расстегнутый жилет, а под ним рубашка навыпуск, не смазанные сапоги, – так до сих пор щеголяли купцы в Гостином дворе Нерчинска, на Ирбитской ярмарке, в московском Замоскворечье, – нет, Иван Степанович являлся обычно в темно-сером коротком сюртуке, в белой рубашке с крахмальным воротником да при модном галстуке-бабочке. И брюки не в сапогах, а поверх сапог.
Молодой Стрекаловский, сопровождавший своего патрона, выглядел настоящим франтом: черный суконный сюртук с разрезанной спинкой и с бархатными пуговицами. И великолепные брюки из серого трико, суженные у колен и расширяющиеся книзу. Черный суконный жилет, белая полотняная рубашка с узкими накрахмаленными манжетами и стоячим воротником, галстук из белого шелка завязан пластроном и заколот бриллиантовой булавкой. И светлые перчатки. И шелковый цилиндр. И лакированные ботинки. Вдобавок ко всему очки в золотой оправе и камышовая трость с набалдашником из слоновой кости.
Филикитаита, увидев в первый раз в прихожей разодетого молодого раскланивающегося перед нею господина, обомлела и, отступая от него к дверям гостиной, не сразу поняла, что он просит проводить его к хозяину дома. Ей казалось, что от гостя исходит разноцветное сияние: голубое от цилиндра, белое от драгоценной заколки и черное от зеркального лака ботинок. Позже она подловила во дворе Петьку Яринского, отводившего лошадей приезжего в конюшню:
– Петь, кто ж таков нагрянул, не старый, а видный из себя? Должно, граф или князь!
– Берите выше, Филикитаита Ивановна! – ответил всезнающий Яринский, поглаживая лоснящиеся шоколадные бока лошадок. – Глянь, жеребцы-то сытые да балованные!
– А куда выше! – воскликнула набожная Филикитаита. – Неуж барона Господь послал!
– Еще выше! – и невысокий Яринский весь вытянулся стрункой, словно готовый взлететь. Лошади покосились на него, а одна даже голос подала. – Слышь, даже кони фырчат, звание свое подтверждают!
– Да кони – ладно! Выше барона кто ж будет? – призадумалась простодушная, хотя и в годах, девушка. – Прынц, что ли?
– Ага, прынц. Секретарь Хаминова Ивана Степановича. Из конторских. Князь, граф да барон, прынц со всех сторон!
И он живо повел лошадей в конюшню, зная, что у набожной Филикитаиты при случае рука тяжелая.
Что касается самого Хаминова, то он любил принимать Бутина и у себя в Иркутске. Близ Тихвинской площади у него имелся длинный дом в два этажа, достаточно просторный и для семьи и для гостей; на задах стояли надворные постройки и обширное складское помещение под привозные товары.
Многие годы, имея свое дело, при изрядном капитале, Хаминов расчетливо выбирал компаньонов для общих дел и предприятий. Он сотрудничал в торговле чаем с состоятельным купцом Кириллом Григорьевичем Марьиным, человеком старомодным, незапятнанной репутации, умеющим взять добрый куш, не поступившись честью и порядочностью. Хороший чай нередко называли «марьинским». Он был в торговых делах наставником Хаминова, и тот состоянием был во многом обязан почтенному старцу. К середине семидесятых годов каменная «изба Хаминова» стала коммерческим и культурным центром Иркутска; сам был уже в звании тайного советника. Капитал его быстро рос на дисконте векселей.
Хаминов считал компаньонство с Бутиным делом верным и прибыльным. Коммерческие отношения проверены годами. Хаминов принимал долевое участие в приобретении московских изделий для распродажи в Восточной Сибири и Приамурье: ситца, нанки, тафты, галантереи, обуви, хозяйственной утвари, а также фуража, муки, круп, сахара и прочих продовольственных товаров, – все это в большом количестве поглощалось бутинским рынком – населением приисков, заводов, служащими амурского пароходства, геологическими партиями, работниками контор, складов. Кредитование этих закупок Хаминовым при божеском проценте было выгодно и фирме Бутина, и для капитала Хаминова. И в ярмарках – Макарьевской, Ирбитской, Верхнеудинской – нередко они выступали совместно, учиняя крупные сделки на ходкие в Сибири товары. Важные услуги оказывал Хаминов фирме Бутиных в продаже золота – как казне, так и частным покупателям. Зачастую приходилось расплачиваться за кредит не империалами и полуимпериалами, но весовым золотом, и Хаминов проделывал эти операции с необыкновенным проворством, не оставаясь в убытке. Бутин казался ему гениальным коммерсантом, остро чувствующим требование момента, состояние рынка, умеющим сделать наиболее верный ход в сложившихся обстоятельствах и на полкорпуса опередить конкурента. Это было доказано ловкой и опережающей скупкой приисков на севере. И учреждением пароходства на Амуре, в горячее время присоединения новых земель. А гениальное приобретение разоренного Николаевского завода и наладка на нем изготовления железа и железных изделий, до зарезу нужных и властям и населению!
Иной раз Бутин представлялся бережливому Хаминову опасным авантюристом, стоящим на краю разорения. Все эти экспедиции, поездка в Америку за дорогостоящим оборудованием, увлечение механизмами при наличии дешевой рабочей силы, строительство, не дающее скорой отдачи – все это требовало больших средств, а следовательно – кредитов! А содержание ста тысяч рабочих и служащих! Не безмерные же капиталы у Бутиных, не намного больше миллионов, чем у него, Хаминова, – так не разбрасывайся, давай в рост, бери проценты, учитывай векселя. Вернейший доход!
А то казался Бутин иркутскому компаньону недальновидным идеалистом, даже скрытым смутьяном. Больницы, аптеки, столовые для рабочих, клубы, типографии, детские сады и всякие там воскресные школы, концерты, – да разве это купеческое дело! Пожертвование на церковь или богоугодное заведение – это принято, это долг верноподданного, и он, Хаминов, сотню-другую оторвет от себя, не хуже других! И у него – благодарности и награды! Но то, что делает Бутин, это порча рабочих людей, ведет к развращению их, к появлению среди них недовольства и неповиновения властям. Как-то в деликатной форме, полушутя изъяснил свой взгляд Бутину.
– Чрезмерный богач, – ответил Бутин, – не помогающий бедным, подобен здоровенной кормилице, сосущей с аппетитом собственную грудь у колыбели голодающего дитяти!
От начитанного Ивана Симоновича Хаминов уразумел, что это неприличное выражение принадлежит полоумному сочинителю Козьме Пруткову, служащему Пробирной Палатки, вдруг по глупости занявшемуся литературой.
Хаминов, бывая в Нерчинске или принимая людей Бутина у себя в Иркутске, с превеликой осмотрительностью и ненавязчивостью расспрашивал Алексея Ильича Шумихина о Нерчинском имуществе Бутиных, Иннокентия Ивановича Шилова о состоянии приисков, Афанасия Алексеевича Большакова об Амурском пароходстве, не прочь был под благовидным предлогом заглянуть в конторские книги. Зоркий Бутин примечал эти подходы Хаминова, но относился к ним терпимо. Еще бы, ведь то двести, то триста тысяч, а то и до полумиллиона хаминовских средств крутилось в бутинских предприятиях!
В своих одиночных предприятиях Хаминов осторожничал до крайности. Тут он действовал по-марьински. По силам куш – бери смело! Тяжелит руки, не поддается – брось! Идти на риск – это как с голыми руками на медведя. И заведение аптеки, оркестра или сада с орхидеями – не купеческое занятие, а Европе подражание. Сказать, что Иван Степанович темный и отсталый человек – было неверным: он и газеты читал, и журналы выписывал, и детям образование дал, и на школу жертвовал. Сыновья выучились: один на горного инженера в Томске, другой на межевого инженера в Харькове. Он был убежден, что миллионы после его упокоения попадут в надежные, дельные, практические руки!
В отношениях был приятен, воспитан, от него веяло чистоплотностью, опрятностью, расположением, и в доме Бутиных его любили и привечали. Круглолицый, румяный, пышущий здоровьем, с коротко стриженной русо-седой бородкой, появлялся у Бутиных в знакомом всем коротком сюртучке, открытом жилете при черном шелковом галстуке. Что ни привезет в подарок бутинским домочадцам, – все куплено с умом, все приходится по душе.
Николаю Дмитриевичу, ослабевшему глазами, – складной лорнет-глядельце в черепаховой оправе, а к нему замшевый очечник. Капитолине Александровне – удобный кожаный бювар для бумаг и переписки с серебряной монограммой: «Попечительница Софийской женской гимназии К.А. Бутина». Марии Александровне – красочный набор канвы, мулине, цветных ниток для вышивания. Татьяне Дмитриевне – комплект садовых инструментов английского изготовления с новейшим пособием по домашнему цветоводству. Даже Филикитаите – то иконку Сергия Радонежского, то псалтырь в строгом переплете из толстой свиной кожи.
Бутин ценил в Хаминове добросовестность, точность в делах и безотказность в кредитовании. В глубине души испытывал нечто похожее на снисходительную досаду, до чего же мужик осторожен, до чего ж туг на рискованное дело. Вот ведь – едва не купил Николаевский железоделательный, заколебался, остерегся и... Бутин, ухо востро: жди какой-нибудь любопытной и немаловажной весточки по коммерческой части.
Так было и в этот раз.
2
Бутин только-только воротился с Дарасунских приисков, куда выезжал с Дайхманом.
Иван Степанович приехал в Нерчинск накануне. Он успел в конторе побеседовать с Шумихиным и Шиловым, и Николая Дмитриевича навестить, и дам ублажить симпатично упакованными свертками.
Дела на Дарасунских приисках шли неплохо, везде энергично готовились к летнему намыву. Вопреки ухудшившимся общим обстоятельствам, Бутин мог быть доволен состоянием своего хозяйства. Надо лишь без промедлений дать приискам все, что им требуется.
Пока они дают золото – фирме никакой черт не страшен!
– Все ли вам удалось, Иван Степанович? – не скрывая озабоченности – свой ведь человек! – спрашивал Бутин. – Идут ли припасы? Когда прибудут?
– Ежли б не Морозовы, сударь мой, ежли б не они, – не ведаю, как бы выкрутился! Спрос на муку, на крупы, на сахар и прочий всякий харч необыкновенно возрос! И цены в соответствии поднялись! Ныне вся Сибирь кинулась припасаться в Россию. Однако ж, господа братья Морозовы, особливо Тимофей Саввич и Викула Елисеевич, просили передать, что на них можете положиться, Нерчинск у них в заботах на первом месте.
– Так и сказали? – Бутин встал и заходил по кабинету. – Вы у них в Трехсвятительском были? У Красных ворот? Или на Варварке? Необыкновенное семейство. Не просто купцы – деятели! И о торговле радеют, и фабрики строят, и о художествах не забывают. Позавидуешь этакому размаху!
Хаминов стиснул зубы, промолчал.
А Бутин, словно забыв о госте, ушел в свои мысли – ему вспомнились встречи с Морозовыми в Москве.
Он и не помышлял, нанося визит Морозовым, что его примут так приветливо и дружественно. Сама внешность Тимофея Саввича, его манеры, весь его склад были для купечества необыкновенными. Бутина встретил господин, более похожий на Линча или Фроста, чем на русского дельца и фабриканта, – высокий, плотный, седовласый, с орлиным взглядом темных проницательных глаз. И всей своей сутью – русский. Одет просто: в просторный, удобный для дома пиджак с мягким отложным воротником и нашитыми карманами, прямые брюки, жилет из узорной ткани с большими отворотами, – просто и элегантно. И держался просто – без церемоний обнял, усадил на кушетку, сел рядом и разглядывал с ласковым интересом.
– Вон вы какой, нерчинский феодал, повелитель Забайкалья, князь сибирский! Как только вас наша пресса не окрестила! Мы тут пользуемся своими источниками и следим за вашей деятельностью с большой симпатией.
И выговор у него был чисто русский, сочный, плавный.
– Что подать вам, дорогой гость? Коньяк? Заграничные вина? Ради знакомства спервоначалу примем маленько водочки!
Подали графинчик и при нем нежинские огурчики, севрюжку и соленые рыжики – все это на подносе в кабинет принесла сама хозяйка. Это было большой честью. Активно верующая, с предрассудками старины, Мария Федоровна резко и отчетливо отделяла «дельных и основательных» людей от «пустых и никчемных». И если на ее властном энергичном с татарскими скулами лице с сурово поджатыми губами обозначалась приветливая улыбка, то это значило: человек пришелся по душе! Тогда сама с угощеньем. Уже в годах, располневшая, но моложавая и крепкая, она тщательно следила за собой. Вот и сейчас она одета в простое и элегантное домашнее платье из серовато-голубого шелка, стоячий воротник завязан сзади бантом, а волосы покрыты черной кружевной наколкой.
Позже Морозов пригласил в кабинет детей – десятилетних или, может, постарше, – Савку и Сергея. Они оказались веселыми, живыми, смышлеными, очень развитыми, – воспитанными на книгах, музыке, живописи, театре и никак не похожими на купеческих детей.
– Эти с вольными мыслями растут, – не то осуждая, не то одобряя, отрекомендовал сыновей старший Морозов.
И пытливо взглянул на Бутина, – несомненно знал о нем кое-что от зензиновского сынка Миши, от Сабашниковых, а то и от ссыльных, вернувшихся из якутской и забайкальской неволи!
Во всяком случае, после долгой беседы, касавшейся более всего Сибири, Нерчинска, приисков, намечаемой железной дороги (не линчевской, а нашей!), благосостояния населения, торговых возможностей, связей с Китаем и Америкой, выяснилось, что «Письма» его заатлантические читаны всеми Морозовыми, в том числе и этими не по возрасту серьезными и образованными мальчиками!
– А мы ведь с вами, господин Бутин, одного поля ягода. Мы тут, в России, вы там, в Сибири, одно дело делаем.
Щекотливый разговор о делах Морозов разрешил одной короткой и ясной фразой:
– Для вас, дорогой Михаил Дмитриевич, твердо рассчитывайте: неограниченный кредит от всех морозовских фирм!
...Вот и Хаминов сейчас привез от них добрую весть. Припасы идут, дело выравнивается.
...Иван же Степанович не спускал с него глаз, терпеливо ждал в обмен на свою новость полный и откровенный отчет патрона о здешних событиях. С кем же поделиться, как не с испытанным старым партнером! Хуже, когда в искаженном виде до него дойдет. Переврут добрые люди!
О том, что происходит на Афанасьевских разработках, Бутин узнал от Жигжитова. Тунгус все-то охотился и кочевал со своими оленями по северу меж Олекмой и Витимом, нередко заезжая на бутинские прииски за мукой, печеным хлебом, сахаром, солью. Везде, зная привязанность к нему хозяина фирмы, его встречали с радушием. На Афанасьевском он бывал почаще, чем на других, все же «его» прииск, им открыт, его именем назван. Скуластое темное лицо в жестких, словно продубленных морщинах, вспыхивало от удовольствия, когда на его вопрос: «Ну дела-то у нас как? Золото браво идет или как?» – ему отвечали: «Хорошо, Афанасий Жигжитыч, бравенько, дядя Афанасий! Спасибо тебе!» И потешат душеньку старика, и накормят, и табаку подкинут. А он походит по прииску, меж отвалами, вокруг локомобиля, вдоль конно-рельсовой дороги, к знакомым рабочим заглянет, высматривает щелочками узких зорких глаз – как работают, как живут, и все ли ладно на его Афанасьевском! А то с семьёй прикочует, поставит юрту на бережку у речки и поживет здесь вместе со своими оленями и собаками. Даже весело становится людям от такого теплого соседства добродушного и мудрого северянина.
Так вот, именно он, Афанасий Жигжитов, примчался за двести верст через хребет на своей лучшей оленьей упряжке и ввалился в Большой дом весь в снегу как был – в малице, медвежьих унтах и собачьей шапке:
– Это что такое! Что творят! В тайге зверь к зверю добрее, чем люди к людям! Давай, Михаил, собирайся со мною, а то худо будет! Мое ружье само выстрелить может, не потерпит, чтобы на моем прииске такие глупые начальники были!
И настоял-таки. Мария Александровна упрашивала до утра погодить, Филикитаита захлопотала: сейчас сгоношит самоварчик, знала, что Афоня Жигжитов охоч до чайку.
– Олени внизу ждут! Не поедем сейчас, потом совсем плохо будет!
У людей на прииске вышли мука и крупа, опустели магазины. Народ, перебившись некоторое время на скудовытьи – на чаю, ягодах да кислой капусте, и видя, что подвоза не ожидается, а все остатки припасов растащены начальством, выделил четырех человек поговорить всерьез со смотрителем прииска.
Афиноген Федорыч Стручков ранее служил на Каре, повелевая каторжниками, не шибко привык к церемониям. А тут еще безвыходность, тупик, отчаянное положение. Правда, многажды строго-настрого упрежден, что порядки на бутинских приисках иные, чем на Каре, чтоб не допускал своеволия, несправедливости, унижения работников. Так что приходилось Стручкову на грубое мясистое лицо напускать подобие улыбки, а зычный голос умерять да сдерживать.
Оказавшись в затруднительном положении, он растерялся и, придя в отчаяние, да еще хлебнув водочки, нашел лишь один выход – карийский, будто перед ним каторжане: приказал всех четырех депутатов отвести в холодную и выпороть.
Порка и мордобитие в ту пору на приисках были не таким уж редкостным событием. Сами пострадавшие от розги и битья, опасаясь, что от жалоб еще хужее, на жестоких самоуправщиков не доносили.
Даже среди горных инженеров, людей образованных, зачастую покровительствующих ссыльным политическим, господствовало убеждение, что телесные наказания необходимы!
Но времена менялись, менялись и люди, даже на глухих сибирских приисках. В этом – Афанасьевском – случае на людей подействовало не столько наказание, а то, что всыпали зазря на голодный желудок. Бей, сволочь, ладно, стерплю, – а вот кормить корми, хлеба давай, глядеть смиренно на жен и детей, плачущих и страждущих от голода, не будем!
Рабочие бросили бутары и лотки, и прииск замер. Уже никакие уговоры не помогали. А еще через пару дней народ, даже не стребовав заработка, потянулся с Афанасьевского в сторону соседнего Нечаянного.
В общем, повторилась в точности та глупость и тупость, за которую Бутин когда-то жестоко попрекнул своего зятя.
Стручков с несколькими служащими, вооружившись, поскакал догонять ушедших. Часть силой и угрозами заворотили, часть рассеялась в тайге. Тех, кого доставили на прииск, посадили под арест.
Вот такую картину и застал распорядитель дела, привезенный разгневанным Афанасием Жигжитовым на «его» прииск. Начальство перепившись, работники под замком!
Следом за Бутиным – он успел дать распоряжение Шилову – пришел обоз с хлебом и другой вытью, взятыми со складов в Нерчинске. Стручкова отстранили, заменили и других служащих, смотрителем временно поставили Большакова, что особенно успокоило тунгуса: «Я Афанасий, он Афанасий, прииск Афанасий. Теперь ладно пойдет, я шибко глядеть буду».
Бабы стали печь лепешки и пироги с черемухой, дети вдоволь наелись каши, мужики пришли в себя, и работа на прииске пошла своим чередом.