355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оскар Хавкин » Дело Бутиных » Текст книги (страница 17)
Дело Бутиных
  • Текст добавлен: 22 февраля 2020, 05:30

Текст книги "Дело Бутиных"


Автор книги: Оскар Хавкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Наибольшей страстью Яринского была охота. Он еще помнил, как малолетком ходил с отцом в тайгу, и после отца осталась старая-престарая двустволка, шерстяные и льняные ворохи под пыжи и всякие другие охотничьи принадлежности. Время от времени Яринский отпрашивался в ближнюю тайгу на день-два, и Бутин стал с ним ходить, на что была особая причина.

И вот сейчас – Бутин на площадке второго этажа, а Петя внизу, у начала парадной лестницы, – и понимающе глядят друг на друга, только первый хмуро и неуверенно, а второй – с ясным и безмятежным видом, ожидая распоряжений.

– Я уже оседлал, – говорит он. – И вашего Шайтана и свово Игрунчика! И ружье ваше и подсумок уже приторочены...

Ведь вот же какой догадливый, этот кучер-садовод-охотник-мастер на все руки Петр Терентьевич Яринский. Петя-Петушок!

Что ж, пусть домашние знают, что Бутин уехал на охоту. Пусть.

Сейчас верхами, ленивым шагом лошади пройдут до начала Большой, пересекут овражек, пологим берегом спустятся к застывшей ледяной Нерче, пройдут тихой рысью двенадцать кривунов, – не больше и не меньше – а там снова на берег и уже тайгой до того малого селеньица, а там...

– Ты ступай, Петя, к лошадям, я сейчас, – отрывисто сказал Бутин, – я только наверх, переодеться...


12

По речному зимнику ехали рядом. Лошадей не надо ни погонять, ни направлять, – лошади знали дорогу.

Довольный, что на охоту, что не один, а с Бутиным, и что лицо у того, едва выехали за Нерчинск, чуть прояснилось, Яринский болтал без умолку, перемешивая известное, говоренное, с неизвестным, набежавшим с последней совместной охоты.

– Отец мне как наказывал. Он, Михаил Дмитриевич, охотник первейший был, сами знаете, с ним лишь Глеб Викулов да Афоня Жигжитов равняться могли! Ты, выговаривал, винтовку береги, не гляди, что неказистая, мочалкой перевязана да в ржави, зато рону не знает. Отцовская винтовка на сто сажен бьет, она не только поносная, она поронная, – продолжал Яринский. – В зверя жахнет, он с копылков долой. Отцу иностранец винчестер давал, баш на баш, я вовсе малой был, а как сейчас вижу человека в штанах растопыркой и в чудных чулках. Так отец что: взял то чужеземное ружье, оглядел: блеск, красота, верхняя грань до чего же аккуратная! Тут отец слюнит свой табачный палец и туей слюнцой верхнюю грань эдак тоненько, деликатненько смазал! Иностранец поглядывает, плечами жмет. Отец, откуль у него, вымает иголку и повдоль на слюнку свою дожит. Взял винчестер на изворот да как крутанет, и круга не сделал, иголка сверкнула, и нет ее! Тогда отец вежливо вертает тому, в серых толстых чулках, ружьецо: спасибо, нам такое не годится! Иностранец рассерчал: ежели бы у них на заводах слюной проверяли, то всякое производство лопнуло!

Бутин слушал. Седло было удобное, лошадь шла ровно, ловко обходила пустолед и наплески, езда привычная, приятный морозец, дышащая смоляной сосной и пряной елью тайга. Голос Яринского звучал словно бы приглушенней, отдалился куда-то, и нашло другое в память, дорогое, теплое. Не зря помянул его спутник старого Глеба Викулова, нет, не зря.

...Когда же все это началось – новое, неожиданное, вдруг неодолимо вошедшее в жизнь. Когда? Шесть лет назад, вскорости после смерти доченьки, полуторагодовалой Милочки.

Таким же весеннем морозцем, под вечер возвращался он в кошеве с Шилкинского склада, – шел прием и подсчет пушнины зимней охоты – белки, соболя, колонка, горностая, и пришлось им с Ярин-ским заночевать у старого доброго знакомца, охотника и скотовода, богатого вдового мужика Глеба Антоновича Викулова.

Викулов не раз оказывал мелкие услуги фирме и самому Бутину: то выручал лошадьми под извоз, то с выгодой для себя поможет распродаже залежавшегося товара, то предоставит постой поисковой партии. Не раз ходил Бутин и на охоту с этим жилистым, выносливым, с твердой, как железо, спиной мужиком, присоединялся к ним, бывало, и Терентий Яринский, легонький, тщедушный, говорливый мужичонка с вострым глазом и неронливым ружьем, в добыче наравне с кряжистым и хмуроватым Глебом. Оба были, каждый по-своему, привязаны к Бутину, вели себя с ним свободно – не барин, держится просто, стреляет метко, мороз ли, неудобства в ночлеге или недостача в харчах, – в одинаковости все переносит.

Так что и в доме Викулова, и в доме Яринского Бутина принимали как своего. Яринский при своей щуплости и маломощности работал и в домашности до надрыва: запасал и возил лес, строил амбарушки, распахал и засеял большой участок за хребтом, бил зверя, ловил рыбу. Очень он нуждался в помощи сына, но не звал, гордясь, что тот при деле у Бутиных, – и надрывался в своей самости, занемог сердцем, а умер в одночасье, за обедом, протянув руку за куском хлеба. Бутин помог старухе перебраться с дальней заимки в Нерчинск – раскатали, разобрали избу, погрузили в две телеги, привезли, собрали и поставили за Нерчой при участке землицы, распахав целину вокруг. Теперь уже Бутин и Викулов охотничали с сынком старого Яринского, а он, подобно отцу своему, как был, так и остался своим в викуловском семействе.

А дом Викуловых или скорее своеобычной хуторок стоял на отшибе от жилых мест под сопочкой, недалече от впадения речушки Хилы в Нерчу, в забоке, отгороженный от реки тальниками и густым черемушником, ежли зимником – туда от города верст пять—десять. Место хорошее, и луга заливные, и пашенная земля, и для скота раздолье, так что держал Викулов и лошадей монгольской породы, и чикойского племени коров, купленных у семейских, и бурятских мясошерстных овец...

У Викулова были две дочери: Серафима и Зоя – Зоря, Зорька, как звали ее отец и сестра по местным обычаям. Мать померла вскоре после вторых родов и тридцати лет не достигши.

Серафима, оставшаяся в девках, – плотная, широколицая, полногрудая, в общении малоразговорчивая, но ровная, в деле хозяйственная, поворотливая, по натуре покладистая, незлобливая, однако ж не без упрямства и умения настоять на своем.

Зоя, Зорька – невысокая, угловатая, еще выглядящая подростком, с лицом одновременно застенчивым и озорным. Вроде сидит себе тихонько пай-девочка, подвернув руки под себя, глазки смиренные, готова вас слушать и кивать маленькой головкой, а вдруг скорчит рожу, задаст несерьезный вопрос или пустится в пляс.

Серафима, главная помощница в доме, благодарна первейшему богачу края за уважительное, ровное отношение к отцу. И за ласковость разговора с ними, дочками, без матери выросшими. Ну и то приятно, что любит ее простую, деревенскую стряпню – ушицу да пироги с рыбой, да грибы с картавкой.

А у Зори для отцовского друга другие мерки. Отец не давал дочкам сидеть без дела. И хотя Серафима трудилась за двоих, Зое тоже доставался свой краешек. Сами засевали пашню, сажали огород, пололи, окучивали, собирали, жали, косили траву, сушили, стоговали сено в зароды, стригли овец, принимали и выхаживали ягнят, доили коровушек, сбивали масло, запасали дрова на зиму, воду из колодца таскали, – все сами. А у девушек еще и стирка, и глажка, и шитье, и вязание, и приборка. Серафима одно закончит, другое зачнет, и третье меж теми, чтоб она сложа руки – никто не видел. А Зоря не то чтоб нехотя, нет, кто ж за нее телят на выгон проводит, ежли у сестры полное корыто белья и еще кадь с настиранным рядом! Нет, просто на минуту замечтается у окна с подойником или ведром в руках, или дольше обычного расчесывает свою длинную, до колен, косу.

Для Зори Бутин был человеком, видевшим все на свете. Одно только перечисление городов, где он побывал, – Москва, Петербург, Париж, Вена, Лондон, Нью-Йорк, Сан-Франциско, Тяньдзин, – звучало музыкой для девушки, родившейся на берегу таежной речки и считавшей Большую улицу в Нерчинске самой красивой на земле!

Она перечитывала «Письма из Америки» и часами рассматривала прекрасные ермолинские гравюры на отдельных листах: вот это пароход «Калабрия» – огромная труба, старинные паруса и десятки счастливых путешественников на палубе, а там гостиница в Нью-Йорке с округлыми окнами и башенками, где другие счастливцы проживают, а здесь столичный магазин Стюарта (как звучит!) в пять этажей, и там полно счастливцев в залах и коридорах! А вот Центральный парк в Нью-Йорке и по нему гуляют нарядные дамы в роскошных, немыслимо широких шляпах и представительные богатые мужчины в высоченных ведерных, шляпищах! Хоть бы разок там побывать!

Бутин, разумеется, необыкновенный мужчина. Ей нравилось, что он высокий, смуглый, что у него бородка и то, как Бутин улыбается, и то, как Бутин одет, и то, какие щедрые подарки привозит – вот о такой именно малиновой шали она мечтала всю жизнь, вот именно такие серебристо-атласные туфельки во сне видела, и отсвечивающие голубизной туфельки ей к лицу и по душе,

Она потихоньку и отца расспрашивала, и Петю Яринского донимала, – ах ты, боже ты мой, от первой жены двое детей, от второй тоже двое – и всех, бедненьких, в землю зарыли!

Раз или два Бутин заезжал к Викуловым с Шиловым, разок с братом, а вообще вроде как берег этот теплый уголок для себя, и Петя его устраивал тем, что, прихватив пороховницу и прочее охотничье снаряжение, он, как приедут, прямо из-за стола в тайгу – там у него складка, там плашки, там стланики с соболем и другими зверушками. Зоря все же подлавливала парня, чтобы он рассказал новенькое о жизни нерчинского дома и событиях в городе, и выведывала у парня, что посадила в саду Татьяна Дмитриевна, какое письмо пришло от его приятельницы раскрасавицы Нютки, какое новое платье прислано Капитолине Александровне из Москвы, как Марья Александровна ушла на кладбище с Филикитаитой в день поминовения и пришедши не вышла к ужину. «Детки ихние там лежат, они со мною играть любили». А вызнавши все это, ушла за дом, в огород, и там долго плакала, больше всего жалея Бутина.

В тот давний вечер, когда хмурый, с растерзанной душой Бутин приехал на викуловский хутор без Яринского – один, верхом на этом же Шайтане – и, мучаясь, рассказывал отцу о смерти маленькой дочурки, последней своей надежды, Зоре нестерпимо было слушать, сердце у нес сжималось, она всю ночь проплакала...

Утром, улучшив минуту, когда отец седлал Шайтана, а Серафима хлопотала в доме, она в сенях кинулась к Бутину и, обняв его горячими тонкими руками, приподнявшись на цыпочках и неловко целую в бороду, шептала в слезах, с отчаянием и любовью: «Милый мой, хороший мой, будут у тебя детки, много будет, ты не печалься! Ну, ей-богу же!» И, услышав шаги отца, скрылась в темном углу, оставив Бутина в замешательстве.


13

Бутин вздрогнул и невольно дал шенкеля лошади. Она рванула вперед и тут же поняла, что ошиблась, слегка повернула черную мохнатую морду, искоса глядя на хозяина глянцево-синим умным глазом: да нет, не спешит, это он так...

Просто Бутину показался голос Яринского громче обычного, – так он врезался в тихое Зоино шептанье, заполнившее его слух.

– А пыжи, Михаил Дмитриевич, а пыжи!

– Какие пыжи, Петя? О чем ты?

– Отец как-то поучал: про пыжи не забывай, ежли не хошь вхолостую пальнуть! И пуще всего упреждал против шерстяных пыжей – плохо держат и мараются. Льняные хлопья сподручней. Я забыл как-то дома пыжи-то, ни тряпицы, ни сенца под рукой, а в сумке плитка кирпичного чаю. Снял я обертку, чай в кружку ссыпал, свернул бумаженцию в пыж, и тут же косача снял с ветки!

Бутин молчал. Яринский вздохнул полной грудью и чуть поотстал.

...Тогда, в темных сенях, почуяв на щеках быстрые, легкие, безгрешные поцелуи, он обмер от неожиданности, ни слова вошедшему Викулову, вспрыгнул в седло и в непонятном настроении понукнул лошадь. Теплая минута в сенях, полудетские губы, милые руки, срывающийся голос. А значения все-таки не придал.

Славная девочка, благородный порыв... Ничего большего!

Он боялся признаться себе, что невинное объятие семнадцатилетней девушки, ее поцелуи утешения, ее трогательное «милый мой, хороший мой» все же задели его, взволновали. С позиции взрослого человека относил он поведение девушки к разряду детских выходок. Как к поступку чистой непосредственной натуры. Умом, только умом. Непонятно почему такой живой след в памяти оставили эти неповторимые секунды в темных сенях викуловского дома.

Так бы все эти ясные размышления и смутные ощущения исчезли, утонули в море житейских дел, если бы не внезапная, страшная гибель Викулова. Медведь-шатун выбил из рук старого охотника давшее осечку ружье, нож лишь подранил взъяренного зверя, а напарник оплошал. Истерзанного, еле дышащего привезли старого охотника домой на Хилу.

Ни Серафима, ни Зоя не могли сами придумать слова, сказанные стариком в минуту кончины: «Дети мои, девочки мои, Михаил Дмитриевич не оставит вас... Вы к нему...»

Он приехал хоронить Глеба Антоновича, и в избе у гроба, и на выносе, и у открытой могилы так естественно выходило, что девушки обок Бутина – Серафима справа, Зоря слева. Старшая все прижимала его руку к себе, а младшая время от времени подымала вспухшие от слез глаза, в которых и страх, и доверие, и любовь: «Ведь не оставите, правда? Ведь после батюшки только вы у нас...»

На другое утро он прислал осиротевшим девушкам с Петром Яринским муки, сахара, всяких разностей. Они не нуждались, отец оставил им справное хозяйство, от отца было у них умение управляться с землей, скотиной, тайгой. Но ведь сиротство – это тоже нужда, и нужда непоправимая...

На девятый день он приехал один. Втроем за столом, больше никого. Слезами поминали отца – Серафима по-бабьи, с причитаниями, а Зоя детским, тонким, как одинокая струна плачем. «Не покидайте нас сегодня, нам страшно, эти девять дней мы вовсе не спали». Дома он упредил, что едет на прииск, – и верно, собирался отсюда на Николинский, не ехать же на ночь, и он оказался в комнате Глеба Антоныча.

Ему казалось, что он уснул и что это с ним во сне – рядом теплое, легкое, прижавшееся к нему тело, – ведь приходили прежде такие сны, и он подчинялся им. И это невидимое, неслышное, сладкое тело все теснее с его телом, словно входит в него, все глубже, все неотделимей, и в неразбудном сне происходит непонятное, опасное и долгожданное. Сон? Дремота? И вдруг, резко очнувшись от нестерпимого наслаждения, он остротой пробужденного сознания понимает: все уже свершилось, свершилось помимо его воли, и подступает отчаяние и чувство неисправимой вины. А она гладила его щеки, неумело целовала в губы, бороду, плечо и приговаривала: «Вот какой же ты молодец, Мишенька, а ты еще боялся! Ты ничего не бойся, я вот не боюсь, ты только не мешай мне любить тебя... Как же мне хорошо; я знала, что будет хорошо, но не знала, что так хорошо». Софьюшкины слова, Софьюшкой подсказанные. Все смешалось во времени, в душе и памяти...

Он никогда до того не разглядывал ее. Он не смотрел на нее мужским взглядом. Младшая дочка старого друга, выросшая на его глазах. Ну маленькая, тоненькая, узкоплечая, девчушка еще...

У этой девчушки было тело женщины, настоящей женщины... Полно, да малютка ли Зоря это, не добрейшая ли Серафима отважилась! Нет, не Серафима, – Зоря, маленькая, тонкая, приткнулась щекой к его плечу, и не странно ли, что полудетское тело кажется таким необъятным и бесконечным, и везде его руки находят ее, а ее руки – его! Он, схоронивший четверых детей, почти старик, а девчушка ему: «Молодец!» – как ребенку несведущему, утешает, уговаривает, будто не с нею, а с ним произошло что-то болезненное, грозное, непоправимое, и он должен понять и пережить это...

Может быть, это ребяческое «Мишенька» покорило его больше всего, он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его с такой земной и призывной нежностью. И Софья Андреевна и Марья Александровна обращались к нему, как принято в бутинском доме, по имени-отчеству, редко по имени. А эта девчонка, дитя тайги, опрокинула все правила и обычаи...

Он проснулся, а она уже не спала; лежала на его руке и глядела не на него, а куда-то вдаль, и он впервые заметил то, что не замечал раньше: глаза у нее, точно, как у него, чуть навкось, но не узкие, а большие, и в них матовая голубизна, и будто за голубизной этой скрыта глубь, стоит провести пальцем по ее глазам, и там откроется, может быть, самая отчаянная синева. Она лежала и тихонько, чуть шевеля губами, напевала что-то – для него, или для себя, или для них обоих: «Я вечор в лужках гуляла, грусть хотела разогнать, и цветочков я искала, чтобы милому послать, чтобы милому послать...» Увидев, что Мишенька ее проснулся и с каким-то изумлением слушал ее, она сначала негромко рассмеялась, потом всплакнула, потом снова рассмеялась, – и все это за какую-нибудь минуту, – и так же тихо шевеля губами, пропела ему в плечо: «Не дари меня ты златом, подари лишь мне себя, подари лишь мне себя...» И это уже не во сне – раннее сумрачное зимнее утро забрезжило в окошке викуловской избы и засветилось, заглядевшись на юное Зорино лицо.

Серафима подымалась рано, до первых петухов, – так было заведено и так велось сейчас. Нехотя, с трудом отрываясь от его губ и рук, Зоря босиком, как пришла, скользнула в свою комнатку.

Он слышал, как, тихо ступая при своей грузности, вышла из своей половины старшая сестра, с мягкой здоровой протяжностью зевнула, сотворила тихую молитву перед Богородицей с лампадкой, поминая с глубокими вздохами отца и мать, тихонько посидела на лавке, наверное, раздумывая о своих домашних, теперь так усложнившихся заботах, затем стала растоплять печь, шурхать горшками, ставить самовар, что-то заносить из холодных сенцов...

Как взглянет он ей в глаза? И такой ли будет Зоря, не спохватится ли она, не загорюет ли, что непоправимое сделано.

Нет, он не причинит сестрам никакого зла, никакой обиды, и Зоря и Серафима никогда не пожалеют о том, что в этом доме полюбили его, Бутина... Клянусь памятью всех, кто мне дорог!

                                                                                                                                                         14

– И насчет собак гоже! – вдруг услышал он деловитый доверительный голос рядом. Это, заскучав, снова подъехал Петя-Петушок Яринский. – Насчет собак тоже упреждал.

– Каких собак, – не понял Бутин, – ты о чем, Петя?

– Ежли настоящая охота, без собаки никак! Когда с отцом хаживали, то у нас мунгалка была, здоровущая, черная, косматая, как леший злая была, а до чего ж умная! И силища! У других и белковые собаки, и кабаньи, и зверовые, а у нас, верьте не верьте, одна на всех: и на секача идет, и на сохатого, и волка случалось запросто загрызет! Ну и за сторожа тож, за домом глядела. Но дома тосковала, спит, а во сне, не вру, ногами перебирает и тявкает: зверя видит! От старости померла. Вот эти мохнатки, рукавицы то есть, с ее шкуры поделаны, и сапоги были, да сносил.

Бутин слушал, а про себя думал: счастливый человек, простодушный Петя Яринский: ездит за кучера, сопровождает хозяина, трудится в саду, заботлив к матери, на учебу не захотел, жениться не помышляет. Одно на уме: с ним ездить да охотиться.

Яринский, подслышавши, что ли, мысли Бутина, повернул к нему круглую голову и без всякого перехода спросил:

– Михаил Дмитриевич, очень интересуюсь, как там Нютка наша в Москве-то? Должно, шибко хорошо живется с Петром Дарионы-чем? Уж и Нерчинск наш ей не нужон!

И в светлых простодушных глазах Бутин прочел: помнит, тоскует, не только ружье да мунгалка в этой лохматой голове.

Вот так, господин коммерции советник, наука вам: столько лет рядом с вами мальчишка этот, вырос при вас, а что вы о нем знаете? Он с вами о пыжах и собачке, а сам о Нютке. И боится с вами о ней. Все знают, что Петя с Анютой почти с одного времени в доме Бутиных вместе росли. Нюта красивая, ладненькая, была балованным дитем всего семейства, и всему училась: грамоте, музыке, танцам, языкам.

А Петя был веселым, неунывным, сообразительным и всегда необходимым дому тружеником. Они по-своему делились втихомолку бедами и выручали друг друга, и ссорились, и ревновали к вниманию семейства. Петя, жалеючи вдовую, рано состарившуюся мать, все же домом своим считал дом бутинский, и Нютка, любя отца своего, запойного шапочника, была рада, что живет здесь, а не с мачехой. Это их роднило.

Петя вдруг исчез, когда выдавали замуж его сверстницу за Петра Ларионовича, и с неделю не появлялся. В тайге пропадал. Нютку никто не неволил. Михайлов старше девушки на пятнадцать лет, завоевал ее умом, добротой, деликатностью! А расставаться с нею было тяжело всем: и невестке, и братьям, и сестре. И Пете, выходит!

– Петя, – сказал Бутин, – будем с тобой радоваться за нашу Нютку. Устроена. Если что, то ведь хорошо, что у нее друзья в Нерчинске. Такие, как ты, братец!

Яринский немного проехал бок о бок с Бутиным, затем снова поотстал. До Хилы еще с десяток кривунов. А там свернут по взгорочку в черемушник и засветятся окошки викуловской избы.

...В то утро, когда Серафима позвала сначала его, потом Зорю к завтраку, он не ведал, как ему и к столу выйти, – стыд, неловкость и отчаянная радость – все разом. А Серафима – статная, тяжелая, красивая могучей красотой Чикоя – старинною красотой семей-ских, – торжественная, серьезная – подошла к нему – он едва уселся и смотрел в бороду – и поцеловала, склонившись, в лоб, точно смиренная теща любимого зятя! И, осмелев, Бутин налил всем по махонькой рюмке коньяку – вот вечор поминали отца вашего, а моего друга, а утром вроде как свадьба. Ах, Серафима, Серафима, как бы нам было плохо без тебя, без твоей доброты и понимания.

Но было бы трудно и без Яринского, и без Шилова.

В том первое затруднение, что, потеряв отца, они не могли, при всех стараниях, две женщины, справиться с эдаким хозяйством: тридцать десятин земли, пашни и пастбищ, двадцать буренок, чуть не сотня овец, восемь чушек, козы, гуси, куры, огород у дома, правда, рядышком, под взгорком. А кто поставит упавший плетень, кто закроет прохудившуюся крышу, кто подправит стайку? На все это надобны руки мужские!

Михаил Дмитриевич вызвал к себе на мезонин того же Иннокентия Ивановича Шилова – молчаливого, преданного, исполнительного, надежного.

– Мы ведь с вами не один год знали Викулова, – не так ли?

– Почитай, два десятка лет, – отвечал Шилов. Веки у него подпухли, щеки отекли. «Опять с почками, надо заставить на воды его», – подумал Бутин. А Шилов продолжал: – Свою выгоду знал. А без хитростей. Нам был весьма полезен. Жаль, жаль Глеба, угораздило же на дурака-медведя наткнуться! И девок жалко, без отца худо им...

Бутин обрадовался, что Шилов простодушно сам подвел к делу.

– Был я у них, хозяйство только что не рушится. Одним никак не управиться.

Шилов наморщил серо-желтоватый лоб. Немолодой, болезненный, худой как жердь, он был неустанным в трудах, надо – убьется, а сделает. Ум у него практический: образованный Дейхман, изобретательный Михайлов, предприимчивый Шумихин признавались нередко, что земной вещественный взгляд Шилова, его умение извлечь из любого дела главный предметный смысл не раз упрощали самые запутанные положения.

Лоб у Иннокентия Ивановича разгладился, появились мелкие, собранные треугольничком морщинки у глаз. Ну что, дружище, надумал?

– Татьяна Дмитриевна все-то сетует: ферма у нас малая, – не развернешься, застройки вокруг. Скотина больше в загонах. А на Хиле – экий простор! Откупить бы у девок часть хозяйства! Пущай пять-семь десятин им, две-три коровы с телками, ну и мелкая живность, им того довольно будет, – а остальное под ферму. И нам в пользу и Серафиме Глебовне с сестрицей облегчение!

Бутин молчал. Захотят ли девушки, чтобы чужие глаза им в окно заглядывали? И ему-то каково заезжать к ним. При отце – иное дело...

Шилов догадался или нет, по нему не видно, никогда не видно, пожалуй, за все годы ни усмешки, ни раздражения, ни обиды, ни растерянности не проглянуло в его лице, разве когда с Каракозовыми историйка – ничего, кроме желания понять и действовать.

Все остальное – ни к чему, бездельное, пустое, как игра в карты или увлечение вином. Или танцы, погулявки, концерты. Он, кажется, для одного лишь Маурица делал исключение, любил послушать его игру. Это его работа, музыка, и в этой работе он высоту постиг. Не балалаечник на ярмарке!

– Нам бы так сделать, – продолжал он свою мысль, – чтоб Татьяне Дмитриевна не ездить на Хилу, чтоб ей хлопот да забот не добавлять... Есть у меня на примете семья, родня дальняя, в Кул-туке проживают, они в голодуху из Казакова с избой своей на плоту сплыли, сказывал я вам как-то, отпрашивался – помочь домишко поставить. Племянничек там у меня шустрый и сердитый: и землероб, и плотник, и по домашности, Самойлой звать, так его бы туда, на тую ферму определить, и я присмотрю, и Яринского когда подошлем...

Через год Зоря родила мальчика. Еще через полтора – девочку. Когда появился Миша, Бутин положил в процентный банк на имя Зои Глебовны Викуловой пятьдесят тысяч, а с появлением Фили – к той полсотни добавил еще четвертную.

А навещал редко, гораздо реже, чем хотелось. Но то было отрадно, что растут поблизости двое здоровеньких детей, и что рядом с Зоей неутомимая и самоотверженная Серафима, и что все они встречают его неизменно с радушием, улыбкой, без упреков.

...Снова лошадь Яринского оказалась рядом.

– Михаил Дмитриевич! Воназабока наша. Окошки-то светятся. А я, с вашего позволения, к шалашику. Може, в моих плашках какой зверек запутался! А то под картечину кабан попадется! Будьте здоровы, Михаил Дмитриевич, сестрицам мое нижайшее... После завтрева к вечерку буду в аккураге.

И Петя Яринский исчез меж сосен и березняка глухой и заповедной хилинской тайги.


15

– Что с тобой деется, милый мой, – говорила она ему в ночь после долгой разлуки. – Вовсе на себя непохожий! Ты ж у меня такой умный и сильный, кто ж решится на такую глупость – идти против тебя! Да разве ты сдашься, я тебя, Мишенька, во как знаю, до самой глуби, ты разве уступишь тем галманам и зудирам! Я тебя еще завчерась ждала. И маленькие наши, и Сима...

– А я только сегодня приехал и сразу к тебе!

– Знаю, знаю, мой миленький, конечно же ко мне, куда же еще, к нам, только к нам, мой сердечный, мой душной. Ну же, Мишенька, люби меня, люби меня, как следует люби!

С первой и второй женой не было у него ничего похожего,

У Софьи Андреевны сказывалось нездоровье. Слабенькая, робкая, неуверенная в себе, она сникала, заморенная после первых пылких и самоотверженных объятий. Бесследно, как легкий ветерок, провеяла ее короткая любовь, оставив прохладный тонкий запах весеннего нежного ургуя-подснежника. Марья Александровна позволяла себя ласкать изредка, достойно, следя за тем, чтобы даже в наивысшую минуту близости не выразить звуком или движением задушевность мгновения и остроту чувства. Но даже и эта обычная супружеская близость оборвалась после смерти малышей...

Зоя, Зоря, Зорька была совсем иной, совсем иной...

Откуда что бралось в этой полудетской головке, в этих тонких, живых и требовательных руках, в этом гибком, полном юной силы теле. Сорокалетний Бутин при своих двух браках не чаял, что два человеческих существа, укрытых ночью и одиночеством, могут дать друг другу столько счастья! Он и не подозревал до сих пор, что он, взрослый зрелый мужчина, чему-то может научиться у наивной и неопытной девчонки! Романов не читала, едва расписывалась, ни друзей, ни подружек, гостей почти никаких в доме, все ее мысли, все ее затеи, все сказанное ею было самозарождением, наитием, придумкой, шло от нее, от ее собственных чувств и от собственного воображения. Любила, не задумываясь, плохо или хорошо, можно или нельзя, принято или не принято, стыдно или не стыдно. Любила молодо, от души, всем телом и всей душой.

Они услышали тонкий плачущий голос ребенка из другой половины избы. Он приподнял голову – похоже, что девочка со сна.

– Лежи, миленький, Серафима же с ними, – сказала Зоря и уложила его голову на подушку долгим поцелуем в висок. – Ох, хорошо как... до последнего задоха уморишь ты меня, Мишенька... – Придвинулась пылающим лицом к его щекам; ему показалось, что глаза у нее из голубых стали черными.

Он провел ладонью по пахнущим теплом и юностью волосам.

Она тихонько вздохнула.

– А может, Мишенька, надо жить попроще? Ну их всех, пусть подавятся мильоном, пусть тарзыкают да гомозят, а мы детей в охапку, да на Байкал, на остров какой, была бы прикуска к чаю, остальное у нас при себе!

– Будем воевать, Зоя, не отступим; ты рядом со мной, и мне ничего не страшно! Сначала победа, а потом и Байкал, и остров, и тишина! И поездки по миру с тобой и детьми! И будем рядом. Боже мой, как мне хорошо с тобой, моя Зоря!

                                                                                                                                                           16


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю