![](/files/books/160/oblozhka-knigi-yuriy-ii-vsevolodovich-116163.jpg)
Текст книги "Юрий II Всеволодович"
Автор книги: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
«Страшное было чудо и дивное, братья, пошли сыновья на отца, отцы на детей, брат на брата, рабы на господина, а господин на рабов».
Юрий Всеволодович потерпел поражение. Был он тогда самонадеян, недальновиден, жесток. Он отвергал всякие предложения мира и уступок, думая, что только силой меча можно заставить всех признать его отцом и господином.
Опасное брожение началось в первый день нового, 1216 года. Как донесли Юрию Всеволодовичу верные доброхоты, галицкий князь Мстислав Удатный, вместо того чтобы пойти, как раньше намечал, походом на половцев, повел вдруг полки в сторону прямо противоположную – на Новгород. Там решил искать очередную свою удачу.
Граждане Новгорода год назад призвали к себе князем Ярослава, брата Юрия Всеволодовича и зятя Мстислава Удатного, а теперь за что-то осерчали на него, стали творить бесчинства. Ярослав был, надо согласиться, нравом крутенек, не стерпел неповиновения и отъехал в город Торжок, решив его сделать столицей земли Новгородской, а Великий Новгород низвести на степень пригорода. Перекрыл дороги, не пропускал купцов с хлебом и товарами в Новгород, а там, на беду, мороз побил посевы, сделалась страшная дороговизна, голод, великая печаль и вопль.
Девятого апреля, в Светлое Воскресение, Константин со своим воинством пришел к Мстиславу, стоявшему с полками на реке Саре близ Переяславля-Залесского. Юрий и Ярослав с меньшими братьями Святославом и Иваном остановились на реке Кзе.
Под видом сохранения мира и непопущения междоусобной рати Мстислав велел передать Юрию Всеволодовичу такие лукавые слова:
– У нас с тобой нет ссоры, ссора у нас с Ярославом.
Брат пришел в великое негодование, обрушил на голову Мстислава все проклятия и ругательства, какие знал. Обзывал его страшными словами без всякого почтения к его достоинству, многочисленным победам, невзирая на то что князья русские его давно уважали и доблестям его воинским дивились. Ярослав, сдвинув каменные брови, рычал, подобно вепрю, что не позволит старому дураку порядок наводить и лжу испускать ядовитую промеж родных братьев. И такого тестя он на порог не пустит, внуков ему не покажет, дочери его – своей жене не позволит его отцом звать и другие проклятия призывал на его голову в виде грома разящего и прочих стихий. А новгородцев он, Ярослав, гладом проймет и векшину есть заставит и бобровину. Узнают, как спроть князя свово лаять.
Несмотря на то что шла Святая неделя, брат был как бешеный, бегал подле шатра туда-сюда, кулаком о кулак ударяя и всяко ино греша.
А сотский Ларион, князем Мстиславом присланный как гонец, стоял, губы поджавши, и слушал, все запоминая.
Стыдно было на это глядеть, но Юрий Всеволодович остался тверд и гонцу ответил:
– Мы с братом един человек, и клин промеж не вобьешь.
И Константин присылал послов из бояр почестных, немало еще слов было произнесено с обеих сторон – о мире, о пагубе братского кровопролития, однако ни у кого не хватило благоразумия уступить.
Завидя бояр ростовских, Ярослав, нечисто посмехаясь, говорил:
– Ну что ж, для пущего веселия послушаем глаголющих блядно.
Бояре только плевались и спешно ни с чем отбывали.
А Юрию Ярослав внушал:
– Какой же ты великий князь? Угомони их. Я тебя буду слушать, а их нет. Константин со Мстиславом в сговоре тайном. Он к нему сразу воеводу своего посылал сказать, что, мол, князь Константин кланяется вам, обрадован, услыхав о вашем приходе, и посылает вам в помощь пятьсот человек. Мстислав на тебя, Гюрги, двух братьев родных воздвиг, ну, а мы против них три брата рядом встанем. А то они тебя никогда слушаться не станут! Почему это Мстислав велит мне землю Новгородскую покинуть, а ты чтоб отдал город Владимир Константину? Не обидно ли нам этакое слушать?
На очередное посольство от Константина Ярослав ответил предерзко:
– Мира не хочу! Пошли – так ступайте! На одного вашего придется по сту наших, и вы теперь, как рыбы на песке, зашли далеко и видите беду неминучую.
Злобой его наконец и Юрий заразился и отвечал помам так:
– Пусть Константин одолеет в битве. Тогда все его.
Сойтись в поединке решили на равнинном берегу реки Липицы. Объединенное воинство Мстислава и Константина стало на Юрьевой горе. Внизу протекал ручей Тунег, а за ним вздымалась гора Авдова, на которой сбрались владимирско-суздальские дружины.
И снова начались переговоры. В душе Юрий Всеволодович колебался до последнего.
Мстислав прислал трех мужей со словами:
– Дай мир! А не дашь мира, то либо вы отсюда отступите на ровное место и мы на вас поедем, либо мы отступим к Липице, а вы на нас нападайте.
Юрий Всеволодович ответил:
– Мира не принимаю и не отступлю. Вы прошли через нашу землю, так разве этой заросли не перейдете?
Раззадорившись, Юрий и Мстислав вызвали из своих станов самых удалых дружинников, охотников подраться.
Нашлись такие. Вышли на поле, однако бились вяло и неохотно, а возвращаясь в станы свои, жаловались на холод и сильный ветер.
Да, никому не хотелось тогда взаправдашней брани. И поединка, какой был задуман, не состоялось: враги не сошлись в заранее обусловленном месте, а все продолжали чего-то выкидать.
Настоящее сражение вспыхнуло как бы случайно.
Мстислав вдруг велел своим полкам сниматься. Владимирцы, увидев суматоху в стане противников, не почуяли, что создается она нарочно, и решили ударить им в тыл. Но Мстислав и его союзные князья мгновенно установили своих ратников в боевой порядок. Владимирцы же сделать это не озаботились, вступили в жестокую сечу несогласованно и были разбиты наголову: много дружинников пало под ударами мечей и топоров, много утонуло в речках во время беспорядочного бегства.
Юрий с Ярославом бежали с поля боя в свои города.
Мстиславу Удатному на роду, видать, было написано проводить дни свои в седле на ратном поле. Он ввязывался в битву при всяком удобном и неудобном случае – сам напрашивался в союзники, сам иной раз разжигал вражду, чтобы в ней показать свое бесстрашие и свое понимание справедливости и мира.
Он знал до Липиды и затем вплоть до несчастной битвы с татарами на Калке только одни победы, ни разу не бежал с поля брани, ни разу не был повержен супротивником. Никто не видал его растерявшимся, сомневающимся и уж тем паче струсившим. И дело не только в его отважном сердце и сильной телесной мышце. Для него, как для птицы полет, было естественным состоянием упоение битвой, когда смешиваются кровь и крики коней и людей, падают слабые, торжествуют сильные, гремят мечи, блистают сабли, свистят над ухом стрелы, ржут и бьют копытами кони. На Липице он с обычной запальчивостью и увлеченностью, с бешеным натиском трижды пробился через ряды владимиросуздальских ратников, поражая направо и налево попадающихся под привязанный к его правой руке боевой топор.
Липицкая победа добавила ему славы, этого не могли не признать побежденные. Но, признавая ее, Юрий Всеволодович в трудных своих раздумьях о той постыдной рати не хотел, не мог согласиться с тем, что поражение его от Мстислава было предопределено. Слов нет, он большой стратег, Мстислав, и удал, и удачлив, но на Липице он не должен был побеждать. На стороне Юрия и Ярослава были и силы, и выгоды положения. А что на стороне Мстислава и Константина?
Старый владимирский боярин по прозванию Творимир уверял, что на их стороне правда, освященная старыми обычаями, и поэтому они победят. Было это в канун битвы, когда Юрий Всеволодович с другими князьями и боярами учинил в шатре пир, сам попросил Творимира сказать напутственное слово. Мрачно выслушали пирующие слова старого боярина. Опасная тишина повисла в шатре. Ее нарушил сотский с лицом, перекрещенным шрамами:
– Что-то не упомню, князья Юрий и Ярослав, чтобы при отце вашем иль деде кто-нибудь вошел бы ратью в нашу Суздальскую землю и вышел бы из нее цел.
Молодые бояре оживились, согласно загудели:
– Верно молвишь! Хоть бы и все другие русские земли пошли бы на нас, хоть Галицкая, хоть Черниговская, хоть Киевская.
– Пусть бы пошли, ничего бы с нами не поделали, а что эти полки – тьфу!
– Да мы их седлами закидаем!
По этому случаю вновь наполнили чаши и кубки крепким медом, веселье вскипело и поднялось такое, будто супротивники за поросшим осокой ручьем уже разгромлены. Подпортил общую утеху только ворчливый Творимир:
– Не глядите, что их меньше, чем нас, знаете ведь, что их князья мудры и храбры, а мужи в бою дерзки. Про Мстислава уж и не говорю, ему храбрость дана паче всех, слух, о нем по всем землям прошел.
Юрий с Ярославом почли себя уязвленными – им ли – храбрости занимать!
– Паче слуха – видение, – поучительно объявил Ярослав. – Выйдем ужо на судное поле, поглядим, так ли оно, как ты твердишь.
– Он языком твердит, а мы слово свое к пергаменту прилепим! – решил Юрий. – Позвать сюда дьяка!
…Ох, кабы знато было, кабы знато!
Дьяк вошел, привычно и споро опустился коленом на киндячную полость, положил на стегно себе дощечку с пергаментом, взял очиненное перо, держа на отлете пузырек с чернилами, вскинул глаза на Юрия Всеволодовича с немым вопросом.
– Пиши… Делим мы волости врагов побежденных меж собою согласно и по заслугам, владимирские и ростовские земли великому князю, это, значит, мне. Князю Ярославу – Новгород, а Смоленск – брату Святославу. Киев… кому – Киев?
– Да ну его! – Во хмелю братья сделались великодушны. – Заколодела и замуравела дряхлая столица. Отдай ее Ольговичам. Новый стольный град есть на Руси!
– А Галич давай себе заберем!
– А что? Город преизбыточный и преобильный, он Мономаховичам нужнее, нежели Ольговичам.
Поделивши таким образом землю между враждующими потомками единого рода Рюриковичей, скрепили грамоту печатями. Довольные собой, снова взялись за мед и прочашничали до самого рассвета.
Мстислав же в это время трезвился и бодрствовал, уряжал полки к бою.
Не послушали Творимира, а ведь не спроста молвится, что старый ворон не каркнет даром: либо было что, либо будет… Не только не закидали седлами врагов, но сами вовсе без седел, охлюпкой, не приличествующей князьям, помчались Юрий и Ярослав с поля брани.
Мстислав шел сугоном не вборзе, хотя Константин и очень торопил его. На третий лишь день подошли к Владимиру. Константин в нетерпении рвался начать его осаду немедля. Но в княжьем дворе в самую полночь с воскресенья на понедельник вспыхнул пожар, и Мстислав напомнил, что по древнему русскому обыкновению нельзя во время пожара овладевать городом, как нельзя проливать кровь в Великий пост. Через день опять загорелось в городе – не иначе приспешники Константина старались, – снова Константин желал начать приступ, но Мстислав снова отговорил его. Юрий Всеволодович не мог не оценить такого великодушия да и сам опамятовался, принял ответственное и разумное решение – выслал поклон к осаждающим князьям и велел передать:
– Не делайте мне зла сегодня, а завтра я сам выеду из города.
Так и поступил. Явился с меньшими братьями ко Мстиславу, поклонился ему и Константину, поднес дары памятные и сказал:
– Вы победили. Располагайте моей жизнью и достоянием.
По слову примирения Мстислав распорядился: Константину – Владимир, Юрию – волжский Городец.
В один день подготовили ладьи и насады, в них сели Юрий со своей княгиней и детьми, владыка Симон, дружина и весь княжий двор. Загрузили довольное количество припасов на всю долгую дорогу вниз по Клязьме в Оку, а из нее в Волгу, по которой придется выгребать против течения. Вместо великого княжения предстояло теперь Юрию Всеволодовичу володеть и властвовать волостью.
С Ярославом попрощались хладно, едва ль не сквозь зубы: победа объединяет, поражение разъединяет, – смотреть не хотелось друг на друга. На домашних и то было трудно поднять глаза.
А Ярославу было все нипочем, он только негодовал, но нимало не стыдился. Прискакал из своего удела во Владимир и принялся как ни в чем не бывало, как и не битый, грозить тестю: всячески, мол, тебя уем и лаять буду тебя до смерти. И Константина, переезжающего в великокняжеский дворец, бранил непотребно, обещая ему кары небесные за несогласие с отцовским завещанием. И Святослава бранил, исчезнувшего, не прощаясь, в свой городок Юрьев-Польский. Ногами топал, брызгался и за бороду себя дергал с яростию.
Бояре, дворяне, дружинники переносили превратности с покорностию, только тихо горевали о родственниках, погибших на Липице.
А Мстислав сказал Ярославу, что такое ему исделает – зять препротивный ввек не избудет.
Пря межродственная не утихла, лишь до поры затаилась. Ярослав в ответ на обещание тестя предерзко плюнул и сапогом растер.
Леонтий нашел в лесу можжевеловую поляну, набрал из-под снега ягод и жухлых стеблей и окуривал каждый вечер землянку, как лекарь советовал: всякую, говорит, погань выгоняет, болеть не будете. За месяц жизни на морозе, и правда, никто не заболел. А главное, дух приятный шел, хотя ночевали здесь мужи, плохо мывшиеся и неумело обстиранные. Мыла захватили не в достатке. Всего не унесешь и не предусмотришь. Баньки, конечно, в первую очередь срубили, но холодные и без пара. Не все и ходили-то в них: намоешься – и опять на мороз? Но терпкий, навязчивый, хороший запах можжевельника делая ночевку вполне сносной. Лесной воздух, работа, еда горячая, сытная в такой крепкий сон укладывали, что до утра на одном боку спали, не поворачиваясь.
Не то было нынче. Ничем не тревожились, не заботились, а просто не спали, и все: позевывали, почесывались, постанывали, храпеть не храпел никто.
– Ты чего, Лугота, покряхтываешь? – сказал Леонтий.
– Да как не вздыхать, дядя?
– Он смолоду такой охохонюшка, – подал голос Губорван.
– Об Ульянице скучашь? – ласково спросил Леонтий.
– И о ней думается, и мозоли сорвал на руках, садьно теперь кроваво.
– Тогда и на битву нечего ходить. Сиди дома, – сказал Губорван.
– Дома у меня нету. Я ведь сирота, братцы, таимчище. Мать меня, вдовствуя, родила.
– Такой умысел о тебе, таково твое испытание, – отозвался из угла монах.
– А вот Даниил Галицкий, зять Мстислава Удатного, на Калке младеньства ради и храбрости не чуяша раны. Наклонился к реке попить, глядит в воду, а сам весь изрубленный: и чело, и плечо развалено наискось.
– Говорят, зело доблестный? – молвил монах.
– Куды-ы! – подтвердил Леонтий. – А уж какие округ стоны и вопли, вспомнить страшно. Кого порубят, он упадет, еще и кони его стопчут. Они чего понимают, что ли? Сами друг друга в ярости грызут. И по им кровь течмя идет. Кони и те все в ранах-то.
– Вы вот смеетесь надо мной, что в тако время задумал жениться, – начал опять Лугота. – Ульяницей утыкаете… Лисицы норы имеют, и птицы небесные – гнезда. Гоже ли сироте одному маяться!
– Да мы ни за чем, просто для разговору споминаем, – утешил его Леонтий. – А поп-то ее согласен?
– На Красную горку, говорит, повенчаю.
– Значит, к ним пойдешь? – спросил Губорван.
– А что же? – поддержал Луготу Леонтий. – Собой он, видится, человек тихий, смирный, не лается, как ты. Не говорит ничего, опричь того, что если спрашивают, то ответ дает. Ha-ко тебе, жених, хлебца. Отогрелся у меня за пазухой. С трапезы захватил. Может, твоя Ульяница и пекла? – Леонтий нащупал его руку в темноте, вложил в ладонь мягкий ломоть.
Хлеб в стан подвозили из окрестных деревень и городков. Хоть и отужинали невдолге, слышно было, как жадно захрустел отрок поджаристой горбушкой.
– А ты мнячка, Лугота, обжора! – опять поддел его Губорван.
– Молод, растет еще, вот и хочется все время есть, – заступился Леонтий.
– Окуньков бы завтра наловить, – помечтал монах. – Но червя в наживу надо.
– Это по-вашему червя! А мы, владимирски, для окуня накваску тестяную берем али мел.
– Еще бы сочиво с медом! – продолжал монах. – Елико его есть приятно с уксусом!
– Молога столь извилиста, что на одном плесе кашу сваришь аль уху, потом плывешь целый день, а ночевать остановишься как раз напротив места, где кашу варили, – рассказывал бывалый Леонтий. – Очень тихая река и разливы большие. А Сить еще тише. Заросла вся. Сить и есть камыш по-тутошнему.
Впустив слабый отсвет снегов, вернулся в землянку ратник, который говорил про себя, что он – Невзора.
– Ты что, лунствуешь? – спросил Губорван.
– Душа моя любодейна, тело все скверно и ум нечист, – почти простонал Невзора, валясь куда-то в темноту. – Надоело-то как! Баба из ума нейдет.
– У нас был такой на селе, мучением одержимый, – сказал монах. – Как новомесяц, он бродит, пену из уст пущает. А сам спит.
– Да не лунствующий я! – воскликнул Невзора. – Надоело тут торчать, как гнилой зуб в роте. Ведь я лучник, оружейник. Стреляю-то плохо, а делать умею. Вот возьмем лук! Дерево на пару гнешь, так? Козлиный рог распилишь повдоль и на концы лука подкладываешь, укрепляешь их. Потом еще зазубрины, чтоб тетиву накладывать. Тут искусность и навык нужны, чтоб лук поделать. Его и расписать можно золотом. Тогда он на солнце играет и смеется.
– Вишь, какой ты непростой человек! – одобрил Леонтий. – А мы только научены землю орати да кашу варити.
– Да ты ведь во многих походах бывал? – Лугота доел хлеб и теперь старался навести старика на то, что занимало его собственные мысли: успеет ли он до битвы жениться?
– Поварил, поварил каши-то на своем веку, – воодушевляясь, проворчал Леонтий. – Повидал горя. У князя Юрия было на Липице тринадцать стягов, а труб и бубнов шестьдесят. Это сколько же народу? У Ярослава – семнадцать стягов, а труб и бубнов – сорок. И всех накорми! И вот пошли-пошли полк за полком, бия в бубны, трубя трубами и в сопели играя. – Кашевар даже попытался всю эту музыку изобразить, но засмеялся, что-то вспомнив. – А князь Ярослав во время битвы и шелом с кольчугой потерял, то есть бросил кольчугу, чтоб легче бежать. А шелом потерял, да… Шелом же обложен был серебряными накладками позолоченными – просто глаз не оторвешь! – на передней архангел Михаил обретается. Так и не нашли, слышь, после битвы. Может, утащил кто. Мало ли бесстыдников-то? Никто и за сором не почел бы. Ведь старинные князья как говорили? Если побежим и сами спасемся, а черных людей оставим, то грех будет нам. А тут чего? Только мы полководцев наших и видали! У них по четыре заводных да дружинники. А у меня мерина, может быть, убили. И шапку я сронил где-то. Сшибли ее с меня… Тогда Константин перестал топыриться, что в Ростове, мол, хочу сидеть, и стал сидеть во Владимире тихо.
– Ничего не поймешь, – сказал недовольный Невзора. – Кто хороший, кто плохой?
– Ярослав, который шлем потерял, был хороший? – спросил Лугота, сочувствуя княжеской утрате, а потере шапки Леонтием не сочувствуя.
– Дык как сказать? – с важной задумчивостью протянул старый кашевар. – Однажды взял и затворил торговые пути. В Новгород хлеб не пропущает, во Псков – соль. Вот и суди, хороший аль нет? Засел с дружиной в Торжке и дороги перекрыл.
– И что новгородцы? Помирали?
– Пока немцы им не подвезли, конину ели, по полгривне, слышь, глава конячья стоила на торгу, псину ели и кошек, и мох, и сосну, бересту с берез и просто листья. А соль была почти гривна за пуд. Когда немцы из замория с житом пришли, новгородцы уж на кончине были. А знамения тогда прямо замучили: то солнце в месяц претворится, и явятся по сторонам его столбы червлены, и зелены, и сини, то огнь сниде с небес, аки облак велик, то земля потрясется в самую обедню, церкви-то и повалятся, а в трапезницах ястие и питье, что к обеду приготовлены, все камень перетрет. А когда татарове взяли булгар, тое же лета солнце совсем погибе по всей земле. Как раз князь Юрьи оженил сынов своих Володимира и Мстислава. Люди уж и с жизнию прощались. Тут венчание идет, а иные вопиют с плачем ко Господу. Перемешалось все, как у меня сейчас в голове.
– То-то и оно! – наставительно заметил монах из угла. – Путаешь все. Иные от глада и мертвое трупие ядаху.
– Неуж трупие? – ужаснулся Лугота. – Сколь тяжек глад!
– А как пустынники-то жили? – возразил монах, как бы даже торжествуя. – Всю жизнь вкушают помалу и не говорят, что глад, что непереносно. Их трапеза чиста: хлеб да вода. Ангелы, с небеси трапезу сию видя, веселятся и наслаждаются. А то привыкли брашно с маслом деревянным и с луком, с укропом да с чабером. Сегодня вон кашу с мясом трескали. А ведь пост!
– Бывало, бывало богато и много различно, – с улыбкой в голосе произнес Леонтий. – Приходилось в походах готовить не одну кашу, а тетеры и гуси дики, и рябцов наловим силками, тако же голуби, кури по деревням пымаем, печени вояки наделаем да еще с патокою, эх!.. Был у меня тогда мерин буролыс, с отметиной у гривы пятнами белыми, пяти лет и шапка суконная с околышами и меховыми оторочками.
– Хорошо вам, владимирским, при князе Юрьи-то жить! – позавидовал Губорван. Он был мечник. Верхняя губа у него когда-то пострадала в бою, рассекли ее до ноздрей, и она срослась рыхлым рубцом, что очень портило ратника, если бы не густо-синий взгляд из-под низких бровей. А еще он все время как-то пожимал лицом, как бы дергался.
– Не скажи… Не так, чтоб совсем мирно. Когда после смерти Константина княжение вернулось к нашему Юрьи, собрались ростовские хоробричи. Были от веку таки исполины, человеки именитые. А главный у них Александр Попович. Собрались и решили: будем служить единому князю, а то все будем перебиты из-за междоусобий. И посадские люди многие помышляли о сильном князе, чтоб мир был и покой, чтоб защита была, а не даяние промеж себя.
– И что ж хоробричи? – затаив дыхание, спросил Лугота.
Голос у Леонтия потускнел и съехал:
– Пошли киевскому князю служить. На Калке все семьдесят погибли.
– Таки-то удальцы! – с жалением воскликнул Лугота.
– Тут же и бродники с татарами пришли: ну, бродяги и сволочь разная с Дону. И воевода Плоскиня у них. И тот окаянный воевода целовал крест честной Мстиславу Удатному и обоим князьям киевским, что их не убьют, и солгал. На их телах пир тогда устроили победный. А они еще вживе были, не до конца померли… Да, отнял Господь у нас силу, а грозу, страх и трепет вложил за грехи наши.
– Какие ж знатцы провели по землям русским татаров этих?
– Нашлися предатели преподлянские. Из страху иль корысти, но вели ловко, дорогу хорошо ведая. И заметь, зимой вели, а не раньше, не позже. К весне самый раз прибыли.
Тут заговорил молчавший до сих пор Губорван:
– А моя меня будит, только рассветало. Тараканы, мол, из подпечья уходят. Течмя текут ручьем к порогу. Я говорю спросонья, пошто, мол? А она: слышь, шум? Это они шуршат. Совсем из нашей избы уходят. К беде. Я ее примял – спи! А утром, хвать, прибегают – собирайся, князь велит. Татары каки-то землю нашу зорят… Чую, не вернуться мне.
– Почему так? – робко спросил Лугота.
– А печаны-то? Не зря они от нас сбегли. Овдовеет моя, – сказал Губорван и тихо заплакал.
– Молись Николаю Угоднику, заступнику от мечного посечения, – молвил чернец.
– А может, на меня копье наедет иль стрела? – грубо возразил, перестав плакать, Губорван.
– Ныне какие зависти злобные возводит дух неприязни и мечтания творит, душу лукавством мучает, а тело – ужасом! – кротко сказал монах.
– Можа, татаре суть антихрист много лик? – предположил Лугота.
– Не суди о том, что разум твой вместить не могий, – осадил его кашевар.
– А в Григорьевском монастыре читали, что антихрист как бы медведица и три ребра в устах держит.
– В посмех молвлено. Каки еще три ребра? Словесы пустые.
– Написано же, дядя!
– Где?
– Не знаю.
– Тогда молчи.
– И не искушай неискушенных догадками самоизвольными, – добавил монах.
– Хорошо жить ничем не искушенным, а особо не лакомым и не свирепым до жен неистовых, – вдруг поучительно вступился Невзора. – Правда, телятинка белая?
– Свирепа похоть, подобно сорной траве, сама собой вырастающей на невозделанной земле, – сурово сказал чернец.
– Жена – очам соблазн, душе – пагуба, – подтвердил Леонтий, но не столь сердито.
– A-а, он все об одном и том же глаголет, – равнодушно отозвался Лугота. – Я и не думаю вовсе про жен. У меня – невеста.
– Лучше всего, отцы, в детстве, когда всех любишь, ничем не искушаем, веришь, что всюду разлиянно добро. Потому ли детей любим, что они сами незлобны и чисты? Пока грех не загрязнит дитя, оно ангелу подобно.
– Ты молитвами живешь, чернец, да слова разные жуешь, а мы во всякой тягости от рождения. Чего ты нас учишь? – вдруг перебил Невзора с нетерпением. – Мы грязны и обижены от рождения и ангелами николи не бывали. В позорстве пребыли, в него и уйдем. А ты говоришь: умысел, мол, о тебе такой. Пошто ж он о мне такой, а не о другом? Может, и я при другом умысле не таков был бы? Мать моя умерла от водяной болезни, сам я весь в коросте, на бок лечь невмочь. Пошто о нас такой умысел? И что тятю бык соседский пропырял насмерть, тоже умысел? Чей же это умысел? И пошто столь жестокий?
Никто ему ничего не ответил.
Окна терема были раскрыты в сад. Матушка не велела затворять – душно. Листва кипела от ветра, крупный упругий дождь выбивал бубульки в лужах. Грозовая туча уходила за Клязьму, роняя в нее косые стрелы молний. Но гром уже перестал. Из-за тучи медленно выползал чистый, промытый край неба и, казалось, радовался своему освобождению. Матушка в багряном бархате с хрустальными пуговицами у ворота, в шумящих наручах на рукавах, собрав детей, читала им тяжелую кожаную книгу. Наручи были сделаны из золоченых пластин, а по краям – колечки, петельки и усики в виде лапок гусиных. Все это при каждом движении матушки издавало тонкий шелестящий звон. Детям это особо нравилось, а чтение слушать не хотелось, потому что тогда надо сидеть смирно.
– А куда птицы зимой деваются, кои летом поют?
– В рай улетают, Гюрги, любимик. В раю зимы не бывают.
Матушка грузна и морщлива, дышит часто, подзывает девку:
– Влей масло в капусту солену да подай. А детям пускай сварят сорочинское пшено до польют сверху медом с корицей.
Рисовую кашу с корицей княжата очень любят, поэтому соглашаются слушать, что матушка из книги прочтет.
– Это прадед ваш написал Владимир Мономах. И вы все Мономаховичи, потому что его мать, ваша прабабка была гречанкою из царского рода Мономахов. Поняли? Запомнили?
Все переглядываются, пересмеиваются. Ничего не за-1 помнили. Но матушку боятся прогневить. Только старший Костя глядит на нее во все глаза, ему слушать хочется. Все румяные – он нет и сорочинскую сладкую кашу не любит. Тут и Ярослав, лобастенький, как бычок, светлые глаза упрямы, и Владимир кудрявенький, и несмышленый еще Святослав, и общая любимица Верхуслава, самая-то непоседа. Она наряжена, в синем бархатце и золотых сирийских наручах, она уже невеста, сговоренка.
– Не хочу замуж! – кричит она каждое утро и топочет ногами. – Я ему горшок на голову впялю, я буду жена злая, очи насуплю, как медведица! Так сделаю, чтоб у него все сукна моль извела!
– Хорошо ли эдак, Славушка? – уговаривает ее кормилица.
– Я горшок с медом ввергну на него! – визжит невеста.
– Ваш прадед был великим человеком, – говорит матушка. – Запомнили? Он в восьмидесяти походах побывал. Он много городов в земле нашей заложил. Его все русские люди уважают. А вот что он написал в поучение вам, потомкам своим.
Матушке неможется. Она кладет в рот щепотью капусту, с неудовольствием глядит на веселых Мономаховичей. Она устала их рожать.
– «…Вот что я делал: коней диких своими руками связал в пущах, десять и двадцать живых коней, помимо того, что, разъезжая по равнине, ловил своими руками тех же коней диких. Два тура метали меня рогами вместе с конем, олень меня бодал, а из двух лосей один ногами топтал, другой рогами бодал. Вепрь у меня с бедра меч сорвал, медведь мне у колена потник укусил, лютый зверь вскочил мне на бедра и коня со мною опрокинул, и Бог сохранил меня невредимым. И с коня много падал, голову себе дважды разбивал и руки, и ноги свои повреждал – в юности своей повреждал, не дорожа жизнью своею, не щадя головы своей».
Гюрги стискивает кулаки. Дыхание его останавливается. Он уже не здесь, среди братьев и сестер, не с матушкой, а там, в лесах с могучим прадедом: вместе они бьются с дикими зверями и укрощают коней. Лоб взмокает от страха, но сердце готово вырваться из груди от удали.
Матушкин голос тоже дрожит от волнения:
– «Добра хочу братии и Русской земле… Если я от войны, и от зверя, и от воды, и от падения с коня уберегся, то никто из вас не может повредить себя или быть убитым, пока не будет от Бога повелено».
– И мы добра хотим веской земле, правда, Гюрги?! – восклицает Костя воодушевленно.
Матушка трогает колты на висках, постанывает от головной боли.
– Запомните, дети, все вас минует: опасности, беды и горе, пока не будет попущено Господом. Дедушка не сам это придумал, а вывел из жизни и опыта. Вот железо – оно есть и без кузнеца. А хитрость – в кузнеце. Он возьмет его и сосуд, как хочет, сотворит. Будет воля Отца Небесного – в жестокой сече уцелеете, не будет – и на тележнике кости переломаете.
Удивительно свойство души хранить былое. И спустя сорок лет помнил Юрий Всеволодович честную масленицу, каждый ее день, начиная со встречи.
Он проснулся ранним утром от необычной суеты, поднявшейся в детинце. Опустил босые ноги на теплый, из гладких досок пол, открыл дверь своей опочивальни да и замер на пороге. Пробежала из хоромов, даже не взглянув на княжича, сенная боярыня, за ней следом семенила тучная кормилица. А навстречу им из подклетов по вислой пристенной лестнице торопились уже сирийский лекарь, поселившийся во Владимире еще при Андрее Боголюбском, и повитуха, которая приняла одиннадцать новорожденных детей великого князя Всеволода Большое Гнездо и великой княгини Марии, а теперь, видно, готовилась повить двенадцатого.
Вчера Юрий был у матери, сказал ей:
– Ты мне сестренку родишь, да?
Мать не ответила, опасливо прислушивалась к толчкам в своем чреве.
– Мамушка, ты что молчишь?
– А что, Гюрги?
– Я прошу тебя сестру родить.
– А коли братик?
– Не-е, братиков у меня уже шесть, – возразил Юрий так, словно бы от него все зависело.
Но не по его вышло. Дядька Ерофей подошел сзади, положил тяжелые, узловатые руки на плечи княжича, повлек его:
– Оболокайся проворнее да в крестовую, воздадам благодарение Пречистой и Сыну Ея, разродилась твоя матушка еще одним наследником.
– Опять? – не обрадовался Юрий.
– Братик, братик! Ба-асовитый!
– А звать как станут?
– Надо быть, Иваном, потому как нынче обретение главы Иоанна Предтечи. Батюшка твой уж назначил ему в удел город Стародуб на Клязьме.
– Иван, значит? – надулся Юрий. – И значит, он – уже князь стародубский? Ты видел его?
– Нет, не допускают к нему покуда.
– А на кого похож, не говорят? – Известно было Юрию, что все новорожденные лишь друг на друга похожи: сморщенное личико да красный беззубый рот, – однако каждый раз казалось совершенно необходимым хоть издали, за несколько шагов, посмотреть, что за существо явилось на свет.