355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Гладышева » Юрий II Всеволодович » Текст книги (страница 2)
Юрий II Всеволодович
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:55

Текст книги "Юрий II Всеволодович"


Автор книги: Ольга Гладышева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

– А как же, великий князь! – уже на бегу прокричал воевода.

Юрий Всеволодович поглядел ему вслед.

– Только ведь никого, ни души они не встретят, – прошептал.

Несмотря на беспокойство, в нем еще была жива надежда, что братья вот-вот подойдут, откликнутся все-таки на родственный зов. А крепче того была вера, что татары не станут искать войско великого князя где-то в засугробленных непроходимых лесах, где кони плывут по брюхо. Конечно, это не половцы, но тоже кочевники, степняки. Остерегутся. Будут ждать весны. А там и русские силы поднакопят. Недаром издавна говорили: степняк что лук, снег сошел – он тут. Но и еще придется погодить, чтоб в грязях не потонуть, а болота чтоб оставались мерзлы и крепки, лес же не одет, прозрачен. Как сойдется это все, самый раз будет и нападать.

Он начал ежевечерний обход один, без бояр, без градней – телохранителей, без подручных слуг. Ему не хотелось говорить и нечего было отвечать на немые вопросы в глазах соратников. Он поднялся на вышницу – крытый помост, упрятанный в раскидистых сосновых ветвях, и, приблизив к ним лицо, ощутил холод снега и смолистый запах хвои, стал смотреть за Сить, в сторону Волги, туда, где далеко-далеко Углич Поле, Ярославль. Тучное, темное, чреватое пургой небо нависало над белыми вспольями и раменьями. Ни одной деревни в междуречье не видать, занесло их по самые крыши. Разве тут пробраться татарской коннице?

От сердца отлегло. Он повернулся в другую сторону. Направо – Молога, угадываемая лишь по верхушкам прибрежных ветел, левее, к северо-востоку, где Молога делает крутой изгиб, – Городок, Бежичи, Езьск, еще подальше – Рыбаньск, в излучине беструбные избушки – пристанище бортников, смолокуров, лыкодеров, охотников. Как это все зелено, привольно в летнюю пору! Наплывают друг на друга изумрудные пологие холмы, пересекаемые повсюду узкими белесыми дорогами, изрезанные неглубокими овражьями. Куда ни погляди, раскиданы ковры многоцветья, узорочий затейливых, оттенков нежных, робких: васильковых, брусничных, жемчужных, светло-шафранных да тускло-золотых. Сейчас все укрыто ровным покрывалом, лишь кое-где промяты санные пути, ведущие к ратному стану. А внутри самого стана шатры и полстницы, срубы на скорую руку, землянки и даже ледяные домики, – все рядами, подобно улицам. Утепленные шатры с обогревом – для князей и бояр: воевод, тысяцких, сотников, а также для епископа Кирилла с причтом, для лекарей, травников. Для воинов – попроще жилища, а также для мечников, обозной прислуги, конюхов: задворных, кормами ведающих, стремянных, стадных, за табунами глядящих, седельников, еще для стряпчих конюхов, кои за лошадьми ухаживают, кормят их и чистят.

Юрий Всеволодович усмехнулся: заложил я города – Новгород Низовой земли, Юрьевец, места для них выбрал, неприступные для набегов, красою замечательные, нагорные, лесные. Юрьевец в свою честь назвал, закладку начинали с церквей во имя Георгия Победоносца, а сейчас лежит передо мной тоже целый город – только воинов одних с десяток тысяч, улицы прямы, расчищены, жилища выровнены стройно, часовни походные свежим тесом сияют, березами вислыми, индевелыми все призанавешено, можно сказать, место даже вполне привлекательное и укрыв надежный. Только нет в этом городе ни жен, ни деток. Из скота – одне лошади. Нет у этого города ни имени, ни названия. И незнамо, к чему судьба его предназначена, – к славе русской иль к позору княжескому…

Юрий Всеволодович сошел с вышницы. Возле воинских избушек и землянок были выложены изо льда и снега загороды, чтобы ветром костры не задувало. Получились как бы дворы, откуда наносило запахом готовой пищи – каши с салом и душистым заваром из трав. Становики повырубили из сугробов скамьи, покрыли их досками, так же понаделали столешницы и сейчас, крестясь, усаживались за них в ожидании вечерней трапезы.

– Пускай еще попреет, покипит, – слышался голос старого кашевара Леонтия, огромным черпаком мешавшего булькающее варево.

– А не пригорит, дядя? – беспокоился чей-то ломкий юный голос.

– Тебе какой спех, Губорван? – отвечал с добродушием Леонтий. – Только и в царствии побудешь, что за столом сидючи. А я с этим черпаком в руке, можно сказать, родился и кашу до тонкостей знаю. Не трог, еще попреет.

– Гляди, не остыла бы? – пошутил кто-то третий.

– И тебе невтерпеж, Якум? Горазд ты на яствие, погляжу. Тако бы еще и на врагов!

– У-у, на кашу я лют! – подтвердил Якум.

– И на бабов! – прибавил Леонтий под общий посмех.

Юрий Всеволодович хорошо помнил этих своих владимирцев. И Якум и Леонтий ходили вместе с ним на мордву и крепости на Волге ладили и в Городец вместе со своим опальным князем прибыли. Как же давно это было! А душу греет и сердце тешит: не пропаду с дружиною верною. И епископ Симон, упокой его с миром, тоже в ссылку за князем последовал. Эх, жизнь, волна текучая! Чего в ней только не было! Нет, не одни лишь промахи, беды, поступки зряшные. Тогда бы все слуги и други отхлынули. И сейчас не ошибаюсь. И сейчас поступаю правильно… Иль только сам себя убеждаю-уговариваю?

Огненные карбункулы костров дотлевали в ледяных закутах, играли искрами сквозь стены, окрашивали багрецом склоненные снежные ветви деревьев. И в каждом затишке свои разговоры, постукивание ложек о деревянную мису. Он шел и, не желая подслушивать, слышал все, что говорилось.

– У нас во Владимире резьбу каменную еще и красками расписывают.

– А пестро? – возразил некто охрипший.

– Нимало не пестро. Вблизь, может, и пестро. Издаля же глядеть – стройность и цвета в соразмерности.

– Да у вас все самое лучшее… Поди, и говно слаще.

– Ты что за столом-то мыркаешь, паскудник! – осудил насмешника старческий голос.

– Да плюнь ты на него, – продолжал первый. – Он ножевщик, что он в таком деле понимает!.. А помосты церковные у нас из красного мрамора изделаны.

– Где брали? – спросил старый.

– Как где? В каменоломнях берем на Оке да на Клязьме. Я сам мраморщик. Валунов наберем подходящих, обточим до гладкости, до блеску, а помост уже известью с песком укроем – и давай живо, пока мокро, тут уж не зевай, ровно укладывай, а то взашей получишь, несмотря что в храме, – гордясь, рассказывал владимирский.

– Конешно, строгости! – согласились все, доскребывая кашу.

– В Суздале, в Рождествено плиты поливой крыты, молочно-желтые. Светло-о! – опять встрял охрипший.

– А взять ручки на дверях, – продолжал Владимирский, – медники наши до чего же хитро исделали! Глядел бы, глаз не отводя! Верите ли, братцы, неведомо чудовище виду звериного, а в роте у него кольцо железно, за него и надо браться, очеса же чудище пучит, а ушки у него малые стоят торчком.

– Вот ведь страх какой! – вразнобой сказали все, кладя со стуком ложки. – Зачем ж эдак-то на дверях храмовых?

– Искусности ради! – воскликнул владимирский. – Но не всякому разуметь сие дано.

Юрий Всеволодович улыбнулся: ишь, вострун какой, нашенский. Охрипшему тоже хотелось чем-нито похвастать, но не знал чем и потому сказал только:

– А у нас к Ростову дороги все в еловых лесах и угорьях, и под каждой елью по волку сидит.

– А где по два, – прибавил старый, и все опять засмеялись.

– Ей-пра! Волк – лиса, волк – лиса. Хоть руками их хватай.

– В соборах же владимирских у нас апостолы пречудные по стенам сидят и вельми умственны, лбы наморщены, глядят со скорбию.

– Муки, что ль, ваши прозревают? – опять вцепился с насмешкою ростовский.

– Никаких муков у нас быть не должно. Нашей земле Сама Богородица защита. У нас, почитай, все церкви ей посвящены.

– Вот вы какие, все предусмотрели, во всем себя обезопасили, – разочарованно сказал охрипший. – Подлей-ка мне горяченького с медом, с клюковкой.

– И мне, и мне тоже! – подхватили оживленные голоса. – В стужайле и день и ночь обретаемся. Поморозить, что ль, нас совсем хотят? Князь на битву звал, а получилось сидение?

Может быть, это последний спокойный час, подумал Юрий Всеволодович, стараясь сдержать досаду, пока Жирослав готовиться не приказал, может, вздремнут эту ночь вполглаза, а может, и вовсе не придется. И для многих тогда будет час сей последний спокойный на их веку.

– И, други, вот вам что скажу. Я десятский, меня послушайте. – Степенный голос покрыл вскрик негодующих. – Я сам ростовский, а неподалеку в Суздале у нас преподобная Евфросиния иночествует уже десять лет. Чай, слыхивали?

– Знаем, знаем, золовка она вашему князю Василько.

– Сестра жены его Марии Черниговской. Обе они дочери Михаила Черниговского. Вот пришел к Евфросинии однажды некий горожанин и желает ее видеть. И сильно был приражен, увидев ее исхудалую и в рванине. Она ведь, бывало, неделями пищи не вкушала, только воду вмале пила. Горожанин и молви: что ж, мол, ты в этакой худости?

А преподобная ему свое: рыба, говорит, на морозе, снегом засыпанная, не портится и не воняет, даже вкусна становится. Так и мы, иноки, если переносим холод, становимся крепче и будем приятны Христу в жизни нетленной.

Таков вот ответ, такое наставление.

– Да она как бы безмолвствовала?

– Безмолвствовала. Теперь же заговорила и училище завела для девиц, где письму учат, чтению и пению церковному. Тут другое, братцы. Как нам уходить с князем Василько по зову Юрия Всеволодовича, бают, видение ей было, то ли во бдении, то ли во сне. Спаситель Сам сказал, черные дни, мол, настают для Руси и Суздаль под меч под-клонится, сиречь погибнет, но никому не превозмочь молитву, если пламенно она из души исторгнута, монастырь ваш Ризоположенский знамением Креста сохранен будет.

Таково обещание.

– Погибнет Суздаль? – переспросил кто-то упавшим голосом.

– Оттого Василько с княгиней Марией не велели распространять, и видение сие тайной великой остается.

Все примолкли, перестали с шумом втягивать в себя обжигающее ягодное питье.

У Юрия Всеволодовича тоже душа примерла. Конечно, может, это только слухи и выдумки смердов, каждые простины-расставания сопровождающие. Но может, и правда.

– Значит, ты, десятский, утешаешь нас тем, что мы на тот свет явимся мерзлыми и потому не вонючими? – нарушил молчание мраморщик.

– Эва, утешил! – загудели остальные. – Пужаешь нас и в печалование вводишь.

Воле Божией покоримся, беззвучно сказал великий князь, удаляясь. Но стой! Как же мне-то ничего не сообщили? Весь Суздаль о тайном знамении судачит, а мне – ни звука! И Василько велел всем слыхавшим молчать. Вот так сыновец! Зачем это? Ведь отца-то и не помнит. Я ему отец. На словах, значит, одно, а в сердце иное? Я сам младень был, остался с кучей: своих сынов трое, да племянников трое, да младшие братья, да девки – и обо всех забота! И теперь от меня скрытничать!

Юрий Всеволодович остановился, поел снежку. Понимал, что обида глупая: ну, не сказали о пророчестве, поберечь князя хотели – нужны ли ему еще тяготы душевные и отвлечения в ту пору, когда он войско собирает!.. Но мнилось, все-таки завязывается что-то такое клещеватое, непонятное, путаное… А сами братаничи в каких мыслях теперь живут, про обреченность суздальцев зная? И тут же кралась надежда робкая: а может, предсказание и не исполнится? Евфросиния – дева чувствительная, вечно голодная, недосыпающая, от сверхсильных трудов и качает ее. Может, одно лишь прельщение? Все, конечно, были в страховании лютом, про татар прослышавши… Вот если бы старец какой из затвора вещал, сам будучи крепкого мужского духа и сердца неробкого!.. А Феодулия бывшая, в схиме Евфросиния, молода еще очень, бесами обуреваема, с пятнадцати лет в монастыре, ничего не видала, ничего понять не умела. И вообще, она жене моей племянница. Нашлась наконец пророчица в родне! Лепо человеку втайне все творити. Не для видений человек сотворен, но токмо чтобы от Бога милости просить.

Юрий Долгорукий княжил один от малолетства пятьдесят лет, сын его Андрей Боголюбский – двадцать лет; брат дяди Андрея, батюшка мой, княжил тридцать пять лет. Вот сколько Суздальская земля прожила при едином княжении без смут и сделалась могущественна. Не бывало, чтобы кто пришел с ратью на Суздальскую землю, воротился цел. После позорной стычки моей с братом Константином на Липице единство и мир в Суздальской земле ни разу не нарушались. И хотя брат Ярослав по буйному нраву своему затевал крамолы и хотел даже детей Константиновых супротив меня восстановить, но я, собрав на вече и братьев и братаничей, все крамолы утишил, родню любовью замирил, и все крест на том целовали… Торгами и промыслами процветал Суздаль. И ему погибнуть? Невмочь поверить. Какие каменщики там, какие древоделы!

Юрий Всеволодович еще хватанул снегу ладонью, проглотил жгучий комок, всего обдало холодом изнутри: ведь дружина-то вся послана под Коломну! Кто ж будет оборону держать? Всех воинов-суздальцев отправил со старшим сыном своим, наследником, встречать татар. Чадо дорогое, Всеволод, где ты сейчас и что с тобой?..

Суздаль расположился на высоком берегу, так что детинец оказался в излучине Каменки и опоясан земляным валом. Шесть человек друг на друга встанут – вот такая будет высота этого укрепления. Опольный город полукругом тоже примыкает к реке и тоже сокрыт валом более чем в два человеческих роста. И такой город приступом взять?! Отсидятся суздальцы, отобьются. А татары крюки кинут с зазубриями, по ним подтянутся?.. Нет, слишком круто, слишком высоко!

И Москва – на мысу, с одной стороны Неглинная, с другой – река Москва… Боровицкий мыс тоже крут и высок, а еще вал земляной и тын дубовый, верхи столбов преостры. Через каждые десять домов – колодец, в осаде от жажды не погибнут, если к рекам татары не подпустят. А припасов съестных торговые гости столь много привозят, что на год хватит. Воевода Филипп Нянька умудрен и расторопен, силы мысленной и телесной не растерял. На тебя, Владимир, сынок младший, юнош светлоглазый, на тебя понадеюся, держите Москву с великой верой и Божьей помощью. Ведь это путь на стольный град великокняжеский!

Для него же место выбрано не менее осмотрительно. С юга обрывистый берег Клязьмы, с севера – река Лыбедь, с запада и востока – глубокие овраги. Кто осмелится приступить к такой крепости? Там – все! Все самое дорогое.

Основан прадедом Мономахом, его именем назван; предпочтен сыном его Боголюбским самому Киеву – так полюбились князю Андрею владимирские измарагдовые всполья и голубиные дали. Там и могила его, там упокоен батюшка, там над Лыбедью – монастырь Княгинин, матушкой моей незабвенной заложенный, в нем же она и монашество приняла. Там Рождественский монастырь, батюшкой поставленный, там соборы, моими дедами воздвигнуты, украшены всякою красотою.

Как наяву всплыли в памяти резные каменные львы на столбах Дмитриевского собора, сверкающие под солнцем Золотые ворота, берега Лыбеди в красно-желтых слоистых песках. В двенадцать окон главного Успенского купола вломились голубые столбы света, осияв медные пластины и зеленые, темно-маковые плиты, устилающие пол, иконы в белокаменной алтарной преграде и слева от царских врат – главную святыню, – чудотворную Владимирскую Богоматерь. Оборони, Владычица! Окажи милость детям и внукам моим, сохрани их под покровом Твоим! Помоги сыну Мстиславу в защите и нападении, если таковые суждены.

И совсем-совсем отдельно, в самой потаенной глубине показалась жена… рудовласа, в ночах стыжения и робости не знающа, глаза ее Горькие, глаза – золотая зернь. И вдруг будто не он, будто кто чужой подумал: больше не свидимся.

– Да ты что? Владимир никому нипочем не взять, таку неприступную крепость!

– А если таран?

– Нипочем.

– А в полтора перестрела?

– Ни ворота ни одни, ни стены не пробьет.

…Похоже, везде воины говорили и думали об одном и том же. Иные беспокоились, хватит ли еды, если татары город обложат со всех сторон, другие утверждали, что знают, как много тетрадей воевода Ослядюкович исписал, занося в них привозы зимних немецких купцов.

– Что немцы, что немцы! – горячились первые. – Они роскошь всякую везут, а надобно яство.

– Меня годов двадцать тому назад послали эстам помогать. Они с немцами тогда воевали. Я хоть и младень, а травник уже известный был.

– Это когда Владимир погорел, двадцать семь церквов?

– Зачем? Это еще раньше того было. Послали меня врачьбу нанести. Эсты сами попросили. И что же? Немцы такой недостаток терпели, что голодные лошади рыцарей отгрызали хвосты друг у друга.

– Смеешься?

– Какой смех? А из реки нельзя было пить, потому что трупами завалена. По торгу – трупы, по улицам – стерво, по всем полям и путям – трупы, коню нельзя ступить, как по мосту, ходили по стерви. И лечить было некого.

Юрий Всеволодович, скрытый сумерками и опушенными ветвями, не удержался, заглянул через ограду из ледяных глыб, вырубленных на реке. Ратники только еще готовились к трапезе, их лица, освещенные огнем костра, были красны и веселы. Все молодцы и собой крупны, самый старший был тот, который назвался травником и рассказывал про стерво.

– Эх, мазюни бы я сейчас поел, – продолжал он мечтательно.

– Чего это? – живо спросил румяный отрок с белыми волосами до плеч и в шапке набок.

– Аль у вас не делают? – удивился травник. – Редьку, коя бы здорова была собой, кроят в тонкие ломтики, вздевают на нитку хвостами и вывяливают на солнце. Потом толкут и с патокой томят.

– Скусно, поди?

– У-у, – для убедительности слегка подвыл травник, доставая железную ложку, которая с другого конца была вилка, а посередке витой черенок. Только по одной этой вещи можно было понять, что владелец ее – человек не простой и не бедный.

– Вилкой – что удой, а ложкой – что неводом, – с уважительной усмешкой произнес молодой бровастый ратник, вываливая из котла в общую мису кашу с говядиной.

– А где у нас кошка-то? – сказал травник, прицеливаясь вилкой в кусок покрупнее. – Я нынче вроде бы следы кошьи видел.

– Заячьи! – возразил Бровач.

– Да нет, кошьи.

– Уленька мне дала кота занести в лес, а он обратно в деревню ускакал, – признался румяный отрок, разгораясь щеками до багровых пятен.

– Жениться, значит, надумал, Лугота?

– Женюсь, – задумчиво и уверенно пообещал отрок.

– А что делать умеешь? Чем семью будешь кормить, на что жену-поповну холить? – пережевывая, допрашивал травник.

– Я лемеха выстругиваю.

– Лемеха-а? – засмеялись становщики.

– А то! Крыши покрывать. Из осины. Дерево не видное, но как просохнет, дождями его промоет, ветрами обдует, оно блестит и переливается столь благоуветливо, что не хуже и золочения. И не гниет.

– Вот пошто тебе, Лугота, поповну каждую ночь шшупать позволено, в честь чего это? А нам терпеть.

– Я не шшупаю, – растерялся Лугота.

– Что так? Боисся?

– Стыжусь.

– Не знал еще девок-то? – все допытывался кто-то.

– Отвяжись, кощунник, – оборвал другой. – Наш Лугота невинный отрок, непорченый.

– А я даром что Невзора, а похотеньем дюж.

– Люблю я ее, братцы, – сказал Лугота.

– А женишься, здесь останешься?

– Здеся, – подумав, решил Лугота. – Молога очень, говорят, рыбная. До двух пудов, быват, лавливают. А как поля уберут, на рябчиков силки становят.

– Ино смолу курить тоже выгодно, – вставил Бровач.

– Рябчиков – тьмы! – мечтал Лугота.

– Владимирцы все умеют: и олово лить, и купола крыть, и известью стены выбеливать, – с важностью бывалого человека заметил травник. – Хороша ли собой Ульяница-то?

– Рожеем бела, волосом руса, а нос широковат, – ответил за Луготу тот, который назвал себя Невзорой.

– И кокореват, – вставил его сосед.

– Ну, пошто врете-то? – отбивался Лугота. – Вовсе не кокоревата она, без щадринок и яминок, бела, как сметана, и ликом кругла, что особо мне по сердцу.

– Не обижайся, Лугота, шутят они, – утешил его травник.

– И нос у нее не широк, а прям, и ростом высока, за курами и утицами на отцовом подворье прилежно глядит. Скромница!

– А тебя приманила, однако? Поди, скажет: козлятко, ягнятко, поди до мене? Агнец у нас невинный, Лугота, – все дразнился Невзора, а сам завидовал, по голосу было слыхать.

– Женский погляд – стрела ядовита, – произнес монах, все время молчавший и тоже евший мясную кашу, потому что ничего другого не было, а главное, владыка Кирилл по чрезвычайности от поста всех разрешил, а монахов – от неядения тельного. Рыбы же нынче не готовили, хотя щучины живопросоленной осенней ловли привезли несколько бочек. И хлеба вволю.

– Уленькин взгляд, как у оленицы, кроток и темен, – счастливо сказал Лугота и даже ложку положил от таких чувств. – Любимик мой, говорит.

– Любящие сами – любимы, – еще более понизил голос монах, и так странно, что озорники затихли.

Только Бровач спросил кого-то невидимого в сгущающемся сумраке:

– Коням-то всласть ли дал? Не скупись.

– Аль пожалею? Счас вот еще попонами теплыми накрою.

– Стегаными, что ль?

– Вестимо. А корм – отчего жалеть? Нонь Лугота охвостья ячменного семь четвертей привез, три подводы морозом битого, из Городка Холопьего.

– Да ему туда кажин день надоба есть! – крикнул Бровач. Все опять засмеялись со значением.

– Так ведь завтра имянины Уленьки, четвертое марта день святой Иулиании. Как не побывать! – оправдывась, сказал Лугота.

Юрий Всеволодович вдруг тоже остро позавидовал ему: его молодости, люблению, долгой жизни впереди… Как же и я счастлив был в те дни, когда травник к эстам ходил, подумал он. А мы кремняк в Суздале строили. Всюду стружки и щепы золотые летали, на солнце играя, ухание сладостное пущая. Стены росли на глазах, сердце радуя. И росла, разгоралась любовь, ибо, да! – любящие любимы. Прав монах. Всюду был свет и блеск: в очах Агашиных злато-крапчатых, во власах, текущих волнами златыми.

«А девка Фимашка?» – кольнул бес под чрево.

«Тьфу-тьфу-тьфу! – сказал ему Юрий Всеволодович. – Больно много знаешь. Это до женитьбы было».

«Рази?» – удивился бес. Однако затих.

«Уж много деток нарожали мы с супругою, и было у меня, как у батюшки моего, большое гнездо, но только тогда познали мы с нею любовь, и ее огонь-пыл, и всяческое пристрастие».

«Вот еще! – с пренебрежением бросил бес. – А врешь?»

«А я тебя сейчас приражу!» – мысленно воскликнул Юрий Всеволодович.

И бес сиганул в никуда.

…И хотя брат Константин с престола согнал, в Городец сослал, потом в Суздаль воротил, все эти превратности легко переживались, потому что все затмевало жженье и хотенье, безрассудство пианое, какое охватили их с супругой на седьмом году брачения. Пожар пластался по жилам, как не бывало и смолоду. Вожделение, охота безумили, ночи – глаз не сомкнешь, а уж светает, сна дневного не хватало, потому что еле дождешься отдыха послеобеденного, когда все затихнут, – какой тут сон! Агаша на люди выходила, уста покусывая припухлые, взгляд скрывая любонеистовый, утомленный похотством непрестанным… Что же это было с нами такое, что душа взрыдом рыдала в восторге непонятном, небывалом? Будто в скважню жародышащую проваливались оба.

А город строился, вырастал, в стуке топоров, повизгивании пил, в покрикивании здоровых работающих людей, средь чистых звонов при восходе и закате, ночных песен, тревожащих покой монастырей. Дети со звонкими голосами, аки жаворонки, во дворах. Скот был здоров, дожди шли крупные – все было прекрасно в граде Суздале, и всполья вкруг него зеленели, голубели, серебрились, и всякое дыхание славило Господа.

Даже позор Липицы как-то истаял и прощен был. С жалостью глядел князь Юрий на брата Константина: женат с десяти лет, а радости не познал, все умственности, книгочейство да болезни. Но сие все нрав укрощает – и Константин своим младшим братьям простил гордынность и восстание и тем умягчил.

От пыла же нощного, от любства страстного взыграл младенец радостью во чреве Агашином, барахтался смело, вспучивая утробу матери коленкой, вылез на свет жилист да горласт и наречен был Мстиславом, дитя согласия и счастия супружеского. Самый крепкий, самый решительный и до того ликом в отца удался, что смеялись, глядя на Мстислава, сродственники и челядины придворные. Не Только ликом, но привычками, всей повадкой в отца.

Встанет, подперевшись, пузцо выгнет, а ногу – в сторону, все и говорят: Гюрги маленький.

Потому, Мстислав, и оставил я тебя вместо великого князя во Владимире, как отец мой предпочел меня, а не старшего Константина. Всех сыновей люблю, но полагаюсь не на возраст, а на достоинство, на волю.

– Еще когда-а, годов десять назад, прибежали половцы к булгарам на Волгу, от татар спасаясь, а прошлого лета татары и булгар попленили и всех посекли, – опять заговорили в ограде. – А русским и заботы мало. Тут по санному первопутку пришла весть, что вороги уж возле Воронежа под Черным лесом станом стоят. Потом к рязанским князьям послов прислали, с ними жена-чародейка, и первым словом: дайте десятяну во всем – десятого князя, десятого в людях, десятого в конях, десятого в белых, десятого в бурых, десятого в рыжих, десятого в пегих.

– А князья что? Какая чародейка?! – воскликнуло сразу несколько голосов.

– Чародейка – просто баба космата, – разъяснил знатец. – А князья отвечают: коли нас не будет, то все ваше будет. Послы татарские – к владимирскому князю и тоже десятины требуют. А он их умаслил, уговорил и отпустил. Тут рязанцы к нему бегут: подай, мол, помочь. А он им: ништо вам, сами управляйтесь, а я сам управлюсь, в случае чего. Вот и управился, гордынник. Теперь сам помощи ждет не дождется.

Неслышимый по снегу, Юрий Всеволодович отошел прочь, заклокотав во гневе. Так вот вы как, смерды вонькие! Князя своего осуждать! Булгар пожалели, рязанцев! Меня в кичении обвиняете? Что спесь меня, вроде того, пучит? Уже забыли, как булгары побитые, пожженные, истребленные, – к кому они притекли? Не ко мне ли? Уж забыли, холопья, как они места на моей земле просили, чтоб жить? Я их прогнал? Я не дал? Не помог? Я их с радостью и по-соседски сердечно принял и велел расселить по городам поволжским и иным. Это все забыли, только чародейку косматую помнят. А рязанцы? Они мне тычут рязанцев! Не видать было, но по голосу чую: травник. Знамо, это травник с вилкой крученой. Имущества иного, поди, кроме вилки, нету, только калита с сушеницей, а князя оговаривает! Вот так, в вид не видавши, оклюкают ни за что. Им ли, песьим детям, обсуждать дела, властью замысленные?.. Да я, кажется, уж оправдываюсь? Посмех сотонский! Рязанцами меня корят, кои земли подмосковные зорили, дедом моим собранные. Они пошто туда лезли? Мой первый в жизни поход был на рязанцев. Батюшка меня послал, еще не женатого, двадцати мне не исполнилось. Я их отогнал к реке Тростне, а утром ударил, дружину их посек, истоптал, разбил наголову. Князья рязанские за реку убежали, а я возвратился с честью и сказал, как батюшка всегда говаривал: вернули мы наши земли. Батюшка улыбнулся скупо, похвалил: так и быть должно, не для того пращуры наши города новые ставили, чтобы отдавать их в чужие руки. Мы, Мономаховичи, никого, опричь себя, в старшинстве не признавали. Рязанцы же – Ольговичи, и спор между нами издревле ведется, десять княжеств на Руси, и каждое мнит сделаться первейшим. Рязанцы сильны и, аки волки, на нас облизываются. Да, я послов татарских с чародейкою косматой улещал и дарил и дерзко отвечал рязанцам, что сам управлюсь, в случае чего. Они: предал нас-де Юрий Всеволодович, обиды горькие и слухи неприятные. А я думаю, поступил мудро. Булгары прибегли, таки ужасти мне наговорили: жестокость небывалая и сила несметная. У булгар города укреплены не хуже моих. Но как пришли триста тысяч конницы, так и все укрепления развалились. Приврали булгары со страху, что триста тысяч, кто считал? – но должен я мыслить о безопасии своего княжества или нет? И кого бы я послал рязанцам в помощь? Сам собираю по сродственникам дружины, умоляю, грожу и призываю. А брат Ярослав в Новгороде свадьбу справляет, а брат Святослав и вообще незнамо где. И не докличешься. Только и могу рассчитывать на сынов да на племянников. И сердце мне пророчит, что беда наступает небывалая. Это не то, когда князь на князя половцев наводит. Пострашнее. Все про Калку вспоминают. И Жирослав мне нынче двоемысленно вещал. Но я посылал Василька с дружиною? Посылал? Да, он лишь отрок был, да, у него было всего восемьсот ратников, но двадцать тысяч я тогда выставил против рыцарей в помощь эстам и ливам. Ведь мы были в дружбе и союзе. И город Юрьев, Ярославом Мудрым основанный, нельзя было рыцарям уступать. Но разве я и рязанцем совсем уж не помог? А кого же я тогда послал под Коломну биться? Не сына ли старшего Всеволода? А Коломной правит, между прочим, рязанский князь. Чего же от меня хотят? Чтоб я к Рязани кинулся голый, а свои города бросил? Пошто я в Коломну воев послал? Она путь запирает на Москву и на Владимир. Издаля врагов встретить и вреждение им учинить! Чтоб и близко возле отчины нашей не шастали и не чихали.

Так он то уговаривал, то распалял себя сомнениями, спорил неизвестно с кем. Не с собственной ли совестью? Ибо она становилась все беспокойней.

Вдруг с неба полетели мягкие хлопья, запуржила теплая пурга и ударил вдалеке колокол с протяжным завоем. В Городке Холопьем зазвонили к вечерне. Юрий Всеволодович привычно перекрестился.

Полог в шатре Василька был приоткрыт, чтоб выходил чад от жаровни; свечей не зажигали, было полутемно. Народу сидело много, поначалу и не разберешь, кто да кто. Юрий Всеволодович тенью проскользнул на край скамьи, сел тихо, сдерживая дыхание. Его поначалу не заметили. Пили помалу подогретый обарный мед, говорили о покойном князе Всеволоде.

Простые ратники меня обсуждают, старшая дружина – батюшку, подумал Юрий Всеволодович. Что ж, и эту чашу испьем. Разве чего хорошего скажут о властях?

– Он завсегда старался не прямо в битву лезть, а сначала обессилить врага голодом, потом уж начинать дело, не желаю, мол, лишнего кровопролития. Хитростию был преизряден. Ею и самольства новгородцев укрощал!

Глаза Юрия Всеволодовича быстро привыкли к полумраку, да голос знакомый: владыка Кирилл уже здесь? Неудивительно, где ему и обретаться, как не у Василька, чьим покровительством он и был поставлен из архимандритов Рождественского монастыря во Владимире в епископа Ростовского. Уже семь лет в столь высоком сане, а прост и добродушен, как приходский поп, вишь вон, мед пьет в Великий пост, осудил Юрий Всеволодович, в то же время жалея владыку за помороженное лицо: излелеян, однако, жизнью архиерейской, тугонько ему с нами во стане средь снегов да ветров.

– Вот и видать, что вы за народ, владимирцы! Хитрецы, как ваши князи! – воскликнул остарелый ростовский боярин в сивых волосах, явно одушевленный медом.

– Что ж за народ? Чем он тебе негож? – возразил с улыбкой в голосе владыка.

– А истощать хотят! – упрямился ростовский.

– Хмелен ты и речешь пустое! Сколько уж лет, как почил старый князь, а слова о нем худого не молвится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю