355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нодар Джин » История моего самоубийства » Текст книги (страница 35)
История моего самоубийства
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:05

Текст книги "История моего самоубийства"


Автор книги: Нодар Джин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)

94. Жизнь можно проживать до конца только если она кажется естественной

Забыть о Москве я решил так же легко, как и быстро, – пока Гена произносил свою фразу. Так же быстро и легко ответил бы ему и на вопрос «почему?» А потому, Гена, сказал бы я, что да, правильно: кем бы ты, человек, ни был, как бы долго ни жил и где бы ни кружил, вся твоя жизнь сводится к тому мгновению, когда вдруг раз и навсегда понимаешь кто ты есть. Мне кажется, что когда, оглянувшись вокруг, я нигде не увидел Субботы, тогда я и понял чего же все-таки от моей жизни мне надо. Я говорю тебе не о любви: кто? – никто не знает что это такое, хотя рассказывают, будто она уводит любую боль и решает все вопросы существования. Я говорю, конечно, не об этом: нельзя говорить о том, чего не знаешь; а я не знаю, потому что, как и у тебя, Гена, как у всех на свете людей, у меня в душе много боли, а в голове – много пыток!

Я говорю про другое: пусть с болью и пусть с пытками, жизнь можно проживать до конца только если она кажется естественной. Пока мы живем – в нашу жизнь приходят, а потом из нее исчезают много людей, много догадок и переживаний. И мы забываем их. Забываешь – это когда существование без того, кого или что забываешь, становится естественным. Но иногда – у кого часто, у кого редко – случается такое, чего уже никогда не забудешь и без чего – ты это знаешь наперед – жизнь уже не будет естественной, без чего невозможно, как невозможно непомышление о себе.

И потом – каждому свое, Гена! Вот тебе – твоя книга про перевоплощение, про то, что один человек становится вдруг другим, как сам ты стал из акушера философом, хотя мне, по правде, не понятно – как это мысли из моей тетради ты вдруг посчитал своими. И даже, извини, мою жизнь. Или этот олух Займ: он, видишь ли, не может без того, чтобы не объявить по Би-Би-Си, что путч не пройдет. Каждому свое, – и без этой исчезнувшей женщины, которую я назвал Субботой, жизнь, быть может, мне больше не будет представляться естественной, поскольку, как мне кажется, я ее не забуду. И если даже это, как ты, наверное, думаешь, мне только кажется, – где граница между «кажется» и «есть»? Подумай и ответь, ты ведь уже не акушер, а мыслитель; и если это так, если это тебе не кажется, то ты ответишь мне: нету границы между «есть» и «кажется»! Одним словом, мне ее надо найти и отвоевать у мира для того, чтобы сделать ближней, ибо нет праздника веселее и правдивей, чем делать дальнего ближним!

…По-видимому, я не просто думал, но и бубнил вполголоса, потому что таксист спрашивал не к нему ли я обращаюсь. Нет, к доктору Краснеру. И каждый раз он заверял меня, что слышал о нем: работает там, куда я еду, в «Мадам Тюссо».

В Лондоне, конечно, шел дождь, но не английский, который берет октавой ниже, чем в остальном мире, и идет только для того, чтобы испортить настроение и навести на мысль, что жизнь справедливее всего сравнивать с мокрой салфеткой. Был не английский дождь, а зрячий, и все вокруг выглядело, как предупреждение. Даже небо казалось настолько твердым, что не верилось в мое недавнее пребывание и передвижение в нем…

В «Мадам Тюссо» Субботы не было. Был зато, как утверждал таксист, доктор Краснер, начальник по реставрации, похожий не на Гену, а на угандского людоеда Иди Амина, – только не черный, а белый. И, кстати, именно этого африканца и реставрировал, а на полке над его столом лежала покрытая пылью дурная копия сталинской головы: пропорции лица были правильные, но выражение – неожиданное. Настоящий Сталин, каким я помнил его по мавзолею, выглядел уставшим кавказским старцем, прикрывшим веки либо для того, чтобы предаться воспоминаниям о детстве, либо же оттого, что уже достаточно умудрен, а потому ничего видеть не желает. А здесь он разглядывал меня такими глазами, словно узнал соотечественника и размышлял над тем стоит ли ему сейчас прожить мою жизнь.

Отряхнувшись от его взгляда, я спросил доктора Краснера о Субботе из государства Израиль. Он ответил сперва, будто никто не хочет жить вечно, но все хотят – заново, а потом сообщил, что такой женщины не знает: стеклянные манекены делают не здесь, а в одной из трех других мастерских «Мадам Тюссо» в разных концах Лондона. В третьей, в Ислинге, которая из-за позднего часа оказалась закрытой, привратник, похожий на ботаника, объявил мне, что в течение дня было много разных женщин, а скульптор уехал довольный, ибо закончил примерки и поехал не домой, а в Австралию. Сказал еще, что воскрешение плоти – затея не стоящая, если при этом не произвести серьезную реконструкцию организма…

Потом в расчете на авось я стал разыскивать Субботу в ночных артистических барах, и, хотя был уверен, что не найду ее ни там, ни где-нибудь еще – от бара к бару, вместе с хмелью в голове, крепчали в груди отчаянье ненахождения и душное чувство символической значимости этого обстоятельства. Во втором часу раздобыл адрес ночного ресторанчика, где вроде бы собираются лондонские манекенщицы.

Нашел там только одну, – с волосами цвета синей незабудки и с незабудкой в волосах, выкрашенной охрой для начинающих блондинок. В ответ на вопрос о стеклянной израильтянке она предложила много пропахших миндалевым ликером слов, из которых стало ясно, что старый стиль, в котором работает ее русский скульптор, предпочтительней: ступни – для устойчивости – следует изготовлять из железа, руки и ноги из тяжелой ткани, бедра и туловище из папье-маше, а бюст и голову из воска. Хотя тяжеловато, но зато солидно и надежно, как у «Мадам Тюссо». Что же касается стекла, она указала на свое ожерелье из стеклянных шариков, в каждом из которых горел настоящий огонек, – факт, ставший очевидным только после того, как ее спутник, оказавшийся русским скульптором, погасил в комнате свет. Когда освещение вернулось в зал, скульптор заставил меня выпить миндалевый ликер, сообщил, что хочет быстро разбогатеть, даже если придется честно потрудиться, и посоветовал заглянуть в ночной бар для ближневосточных гостей британской столицы.

Субботы там не было; были арабы и арабки, причем, эти – в белых, а те в черных куфиях. Мужчины щеголяли складными телефонами бирюзового цвета, на которых время от времени выщелкивали номера, но – никуда не дозванивались. Отчаявшись, я пристроился к пожилой супружеской паре из Арабских Эмиратов и в надежде на скандал предложил им выпить водку за добропорядочность малых и, стало быть, слабых стран. К моему удивлению, выпили оба, хотя супруга разбавила водку апельсиновым соком, после чего ей стало жарко, и – к несчастью – она сбросила с лица черный наносник, в результате чего мне открылся вид на ее большой скосившийся нос с густым пучком волос из ноздрей и начисто выщипанные брови.

Зато араб теперь уже стал заказывать водку сам, требуя у меня поддерживать один и тот же тост за то, чтобы Аллах никогда не согласился претворять в явь человеческие сны. Еще он время от времени жаловался на территориальную отдаленность того же Аллаха от Арабских Эмиратов и территориальную же близость к Эмиратам маленького, но отнюдь, увы, не слабого и не добропорядочного еврейского государства. Потом сказал, что я ему нравлюсь, а поэтому, хотя правду всегда говорят с целью, он будет сообщать ее мне бесцельно. И пока его расхрабрившаяся от водки супруга заигрывала с гладко отполированным апельсином, перебрасывая его из ладони в ладонь и производя тем самым плещущие звуки, он вне всякой последовательности сообщил мне шесть истин.

Во-первых, 80 % телесного тепла уходит через голову; во-вторых, выслушивать грустные истории лучше всего когда тебе грустить не о чем; в-третьих, мир и алчность несовместимы; в-четвертых, любой закон есть недоверие к человеку; в-пятых, убегая от страха, мы лишь увеличиваем его; и в шестых, мужчина боится женской красоты и поэтому старается всегда унизить красивую женщину, но женщины столь же развратны, сколь мужчины.

Я перебил его и справился о мнении супруги, но супруга, как выяснилось, по-английски не понимала, а супруг не пожелал переводить ей вопроса, в результате чего она, не подозревая, что я жду ответа, продолжала играть с апельсином. В основном же я занимался тем, что пил водку, смотрел в потолок, похожий на опрокинутый торт, и пьянел на неотвязном помышлении о Субботе. И все это время пока мы сидели в баре, там играла арабская музыка, нацеженная нежностью и печалью, но неожиданно для меня оказавшаяся военной.

На улицу мы вышли последними, перед самым рассветом. В парке напротив кричала птица, ошалевшая от ночного безделья, а кусты неизвестного растения были усеяны то ли светляками, то ли шариками красной эмали. Зато в небе, по-прежнему лишенном прозрачности, не было ни единой звезды, – словно кто-то скрыл их от глаз черной арабской шалью или повыдергивал щипчиками для бровей.

95. Самоубийством ничего кроме самоубийства добиться невозможно

Простившись с супругами, я объявил им, что мне идти в противоположном направлении, и свернул на ближайшую улицу. И тут я Субботу и увидел.

Издали показалось, что она на меня и смотрела, но вблизи взгляд у нее оказался сквозной, – очищенный, как вода в перекрытом бассейне. Такою же немой и обращенной в никуда была и поза, – единственная композиция рук, туловища и ног, которая лишает тело выражения. Трусы – тоже прозрачные, фирмы «Кукай», и между ног у нее не было щели. Вернув взгляд к ее глазам, я вдруг осмыслил смущение, возникшее у меня, когда я впервые заглянул ей, живой, в лицо. Глаза эти, прозрачные и тогда, напомнили мне, как выяснилось сейчас, влагу израильского озера Кинерет. Такое же ощущение: спокойствие, схоронившее в себе непугающую тайну и тихую музыку…

У вод Кинерет я просидел как-то всю ночь в неизбывном удивлении, что эта неподвижная влага хранит в себе тайну о многих людях, которые не хотели жить и утонули, и о том единственном из них, о назаретском раввине, который прошелся по воде легко, как – по жизни глупцы, но, в конце концов, избрал смерть, попросив на кресте глоток влаги. И еще у вод Кинерет я вспоминал песню про эти воды…

Только сейчас, разглядывая стеклянные глаза за стеклянной витриной «Кукай», я осмыслил свое недавнее смущение. Тогда было озеро Кинерет, а теперь и здесь – не чистота, а очищенность. Потом присмотрелся к выражению ее лица, открывшего мне усмешку, которая знаменует неспособность любить, символ свободы от страстей, то есть символ глупости, грустной человеческой черты.

Прервал меня все тот же нелондонский дождь. Одно из двух, заключил я, отрываясь от витрины: либо все на свете состоит из ничего, то есть либо истинная природа каждой вещи есть ее отсутствие, ее сделанность из ничто, либо же улетевший в Австралию скульптор, наоборот, слишком бездарен. В любом случае, думал я, вышагивая по пустынной улице впритык к зданиям, смотреть на ее копии я больше не буду, ибо даже этот первый взгляд на стеклянную Субботу столкнул меня в воды забывания ее. Почувствовал, что эта застывшая, как стекло, вода забывания может заполнить все промежутки в моей памяти, – и тогда Суббота исчезнет навсегда, как исчезает бесцветное стекло – если долго сквозь него смотреть…

Когда уже светало, я оказался в Ковент-Гардене. Несмотря на дождь и ранний час, какой-то трезвый старик – прямо у низкой арки напротив здания театра – пристраивал в кресле под тентом резинового британского премьера, который, как мне вспомнилось, будет чревовещать и зазывать прохожих в галерею надувных героев, располагавшуюся во дворе за аркой. В прошлый раз в кресле сидел не британский премьер, а Рэйган, голосивший на всю площадь, будто рассудок способен понять жизнь и ссылавшийся в доказательство на Августина: не старайся понять того, во что веришь, но обязательно старайся верить во все, что якобы понимаешь. Как всегда, переврал изречение, хотя список надувных персонажей в галерее зачитал правильно, по алфавиту… Я спросил у трезвого старика – о чем будет чревовещать сегодня премьер. Оказалось – о том же, что сказали Займ, Гутман и Стоун: московский путч не пройдет!

Удалившись от арки, набрел на другого старика, пьяного. Скрывался от дождя в роскошном седле гривастого арабского скакуна под карусельным навесом. Время от времени оглядывался, поправлял узелок галстука под небритым кадыком и отпивал из штофа итальянское вино. Оказался шотландцем, страдавшим из-за старой любви и неостановимой англиканизации родной культуры. Я тоже решил забраться в седло, но выбрал shire из королевской охраны. С желтого козырька вкруг скучавших лошадей бежала вода, а хмель кружилась в моей голове медленно, как уставшая карусель.

Отметив в уме, что я пьян, подумал, что будь вдобавок и скульптором, я бы рассадил по лошадкам дубликаты известных персонажей в раннем детстве: маленький мальчик Сократ, например, маленький Сталин, маленький Иисус, ребенок Гитлер, Августин, Бог Саваоф в нежном возрасте, Паваротти… Рассадил бы по коням и закружил бы карусель пока медленно, – как для детей, – а потом быстрее, чтобы скоро все они слились в неразличимое мелькание красок. Можно даже заработать деньги: крутить их на площади от вторника до воскресенья, а в понедельник ссаживать детишек и вместо них подсаживать в седла восковые копии людей из моей жизни, – Хаима Исраелова с зурной из Чечни, Полину Смирницкую с цыплятами из Вильнюса, Габриелу, деда Меира, Мордехая Джанашвили с Лией Зизовой, Гену Краснера с семьей, черную Ванду из «Голоса Америки», златовласую Аллу Розину из Тбилиси, Мэлвина Стоуна, Соломона Бомбу, Пию Армстронг с мужем Чаком, но без его японского друга, капитана Бертинелли, мою дочь Яну, и Зину, естественно, жену, расстрелянного в Вашингтоне сумасшедшего бруклинца, Залмана Ботерашвили, Нателу Элигулову… Одним словом, всех кроме Джессики Флеминг, – чтобы никто не подумал, будто это Фонда; кроме Исабелы-Руфь, – во-первых, потому что видел только ее лицо, а во-вторых, чтобы никто не решил, будто на карусели катаются две Нателы; и кроме Субботы, – чтобы ни я, ни кто-либо другой не посчитал, будто это – манекен из витрины «Кукай». И тоже закрутил бы лошадей и стал бы подхлестывать их, пока не зарябит в глазах…

Кружение хмели в голове остановил голос, выкрикнувший мое имя. Под соседней лошадью, задрав вверх поседевшую бороду, стоял человек, которого я знал, – Саша Цукерторт.

– Саша Цукерторт! – вскрикнул я и спрыгнул с коня.

Пожав мне руку, он сообщил, что, хотя он по-прежнему Саша, но уже не Цукерторт. Я – Воронин, объяснил Цукерторт.

– Живешь чужой жизнью? – догадался я.

– Нет, – качнул он поседевшей бородой, – к сожалению, пока своей, хотя все друг друга заслуживают.

Потом рассказал, что служит в здании через дорогу, в русской службе Би-Би-Си, и на всякий случай называет себя слушателю Ворониным. Потом, как я того и боялся, разговорился о путче: вот возвращаюсь с ночной смены, и в эту ночную смену познакомился с вашингтонским профессором по фамилии Займ, который, несмотря на позднее время, доказывал, что путч не пройдет; дело не в путче и даже не в Займе, заверил меня Цукерторт, а в том, что идет борьба между двумя силами: одна считает, будто посредством манипуляции социальных институтов можно создать нового человека, а другая, – будто, несмотря на важные дефекты, люди функционируют рентабельно только если предоставлены себе.

Важными дефектами я считал два: неспособность жить не старея и неспособность изящно размышлять. Саша был лишен обоих. Хмель в голове не позволяла мне вспомнить дату нашей последней встречи, хотя вспомнилось другое: морщин у него, несмотря на седину, тогда было столько же, сколько сейчас, – ни одной, а размышлял он и сейчас только на пикантные темы и вслух. Когда я подступил к нему ближе в надежде разглядеть сквозь его собственные линзы хотя бы одну робкую морщинку, он стал говорить громче, посчитав, что вместе с морщинами я нажил за годы и глухоту. После заявления о путче объявил, что готов высказать мнение в связи с еще одним лондонским скандалом, – решением Королевского Управления по вопросам человеческой фертилизации о рассекречивании имен спермодоноров: это недопустимо, ибо большинство главных доноров, студентов, несмотря на нехватку денег на учебники, стесняются навещать спермобанки и мастурбировать в пробирку даже инкогнито. Новое решение загубит дело, тем более, что, согласно этому новому решению, расходы спермобанков на донацию не должны превышать 15 фунтов стерлингов: даже самый расточительный донор не может рассчитывать больше, чем на 10 донаций, чтобы не допускать однообразия человеческих типов. Клиентки спермобанка вправе знать о доноре многое: расовую принадлежность, возраст, хобби, – только не имя и не адрес, возмутился Саша. Можно – даже пол!

Опомнившись, я поступил аналогично: сперва возмутился мизерным гонораром за донацию, а потом рассмеялся и добавил, что это можно компенсировать предоставлением донору миловидной ассистентки. Саша призадумался и подвел теме черту: рассекречивать имена глупо, ибо какая разница – Джонсон или Робинсон? В этом случае никакой, сказал я ему, но если бы донором был ты, – какую назвал бы фамилию – Воронин или, на всякий случай, Цукерторт?

Догадавшись, что я пьян, Саша сказал, будто я неправ, ибо хмель есть состояние, которым надо наслаждаться на трезвую голову.

– Я не пьян, – обиделся я. – Я болен.

– С утра?! – не поверил он. – Как болезнь называется?

– Латинского имени нет, – рассмеялся я. – Нет и русского. Есть только плохое слово для одного из симптомов, – «любовь»!

Саша смеяться не думал: вытащил из пиджака клетчатый носовой платок размером в шахматную доску и стал просушивать им поседевшую шевелюру. Высушив потом и бороду, перевооружил глаза новой парой очков и сказал:

– Любовь вещь опасная… Очень! А что жена?

– Я ее, конечно, люблю, но… Как-то по-дурацки завелось, что если любишь одну, то… Жена женой… – постеснялся я и поддержал себя каламбуром, которые Саша любил сочинять. – «Прошу учесть, что даже Ной, и тот был не всегда с женой; жена женой, но я ж иной!»

– Она в Лондоне? Не она, а та? Я ее знаю? Глупый вопрос! Мы не виделись 17 лет.

– Не глупый, – ответил я. – Ты ее видел.

– Глупый: дело не в ней, а в нас.

– В нас с тобой? – испугался и я.

– Ну, в целом: в тебе, во мне, в этом шотландце. Он, кстати, тоже страдает каждое утро! – и махнул ему рукой. – Привет, Сэм! Когда же, наконец, стреляешься, сегодня?

– Наверное, – весело согласился Сэм.

– Бывший генерал! – объяснил Саша. – Прекрасная коллекция пистолетов! Я ведь тоже думал застрелиться, просил у него пистолет, но он не дал, а потом я нашел спасение… А может, и нет…

– А он не дал, да? – возмутился я. – Это тебе не Грузия, где для хорошего человека никому ничего не жалко!

– Нет, не дал… Послушай лучше про спасение: все дело в тебе самом, понимаешь? Ведь что это за болезнь, любовь? Она поражает тебя так легко только потому, что ты угнетаешь собственное тело!

– Угнетаю? – не поверил я.

– Все мы. И угнетаем его нашим сознанием: разучились слушать свое тело и уже не понимаем его языка. В детстве мы мыслим телом, но потом забываем его голос и вспоминаем только когда, опьяненные чужой плотью, срываем маску нашего сознания и…

– Я не понял, – перебил я его.

Саша вздохнул и еще раз сменил очки:

– Не перебивай! О чем я говорил? И не напоминай, – сам вспомню! Да! Мы срываем с себя эту маску, бросаемся на женщину и вместо слез отчаянья изливаем сперматозоиды. Но это не жизнь; это, извини, обморок, – ложный вид самоубийства, который оставляет нам силы только для нового испытания муками нашего сознания. Мы пускаемся в гонку за половыми успехами, но утрата собственной плоти, извини, никак не компенсируется обладанием чужой!

– Не извиняйся, – предложил я, – тем более, что не понимаю.

– Что же, ебена мать, – извини, – здесь не понятно?!

– Ну, не понятно – имеешь ли в виду онанизм, и не понятно еще – почему эта мысль удерживает от самоубийства?

Хотя дождь по-прежнему лил, как из ведра, Саша высунул руку из-под навеса и проверил воду на мокрость. Потом отер руку мокрым платком, вгляделся в горизонт и печально проговорил:

– Из этой мысли следует, что самоубийство – не только уничтожение плоти сознанием, а и наоборот, месть плоти сознанию. Самоубийца мстит судьбе за то, что его плоть умерла… Самоубийством ничего не добиваешься!

И попрощавшись кивком головы скорее с собой, чем со мной, Саша Цукерторт проглотил навернувшиеся в горле слезы, выступил из-под карусели и ушел по лужам в дождь, не позволив мне сказать, что самоубийством ничего кроме самоубийства добиться невозможно, а если добился его, ничего другого добиваться не приходится…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю