Текст книги "История моего самоубийства"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
37. Самое трудное для сознания – сдержанность
Самое трудное для сознания – сдержанность, и поэтому оно постоянно создает нечто из ничего. Когда сиреневая «Дама Цезаря» с тонкими голенями, проглотившими страусовые яйца, свернула в подъезд, выложенный черными мраморными плитками с сизыми прожилками, у меня возникло ощущение, будто я возвратился в склеп персиянки. Тем более, что под прикрытием подъезда веющий от незнакомки запах сирени заметно осмелел. Сама она осмелела не раньше, чем поровнялась с лифтером в бесцветной ливрее:
– Как вас понять? – и развернулась сиреневым корпусом.
– Сам не знаю, – признался я и подумал, что инженер-мостовик Галибов не взял бы ее в жены даже в зените ее рубиновой жизни, ибо, в отличие от лица персиянки, круглого, как новая луна, это лицо бухарец закрыл бы «ночною завесой»: оно было узким, длинным и бледным, как лунная долька на излете месяца. Бросилось в глаза и аналогичное несоответствие между пышным бюстом, доставшимся еврею-мостовику, и двумя робкими холмиками «цезаревой дамы». Возраст, правда, был тот же – 30.
– Кто вы такой? – спросила она.
– Не знаю и этого, потому что профессии нет: интеллигент. Кстати, интеллигенты здесь называют себя интеллектуалами, хотя в моем городе интеллектуалами называли тех, кто изменял женам.
– Те, кто где бы то ни было называют себя интеллектуалами, как правило, заблуждаются, а если нет, то совершают преступление! – и, выждав, добавила. – Тем, что являются интеллектуалами.
– Вы их не любите? А мне показалось, что вы сами, например…
– Потому и не люблю, – перебила она. – Интеллектуалы – это те, кто ничего не умеют делать, а я считаю себя…
– Как «ничего»?! – перебил теперь я. – А думать?!
– Думать – это не делать! Вы умеете думать? – удивилась она.
– Очень! – подтвердил я.
– Нельзя говорить «очень умею»… А что еще умеете?
– А еще умею не думать!
– Это важнее, и думаю, вы преуспели в этом больше, хотя и догадались, что я сама – из думающих.
– Вас выдал портфель.
– Нет, – сказала она. – Не смешно. Вы перс?
– Русский. А почему вдруг перс?
– У вас не русский акцент, – хуже. А хуже бывает только у персов. И еще у арабов, от которых я тоже не в восторге.
– Да, я из России, но не русский. А вы откуда? То есть – куда?
– Да! – ответила она. – Араб! Персы воспитанней…
– Впрочем, не важно – куда: просто возьмите-ка меня с собой!
– Прощайте! – и скрылась в лифте.
Оставшись один в мраморном склепе, я захотел вернуться домой и поработать над акцентом. С согласными звуками – так же, впрочем, как и с гласными – все было в порядке: не ладилось с интонацией; я не раз откладывал в памяти интонационные образцы американской речи, но каждый раз, когда надо было их вспомнить, забывал где именно в моей памяти они хранятся. Впрочем, заключил я, стремление к совершенству является признаком безвкусицы: достаточно того, что с гласными и с согласными все было в порядке. Лифт вернулся, а разъехавшиеся двери открыли мне вид на лифтера и сиреневую даму, – и это меня не удивило, поскольку лифты способны спускаться. Увидев меня на прежнем месте, не удивилась и она, поскольку – прежде, чем лифт стал подниматься – там я и стоял.
– Я беру вас с собой: Пия Армстронг, диктор телевидения.
Назвав себя, я отметил про себя, что дикторов считают тут интеллектуалами.
– Веду вас на званый ленч, – продолжила она. – Только – никому ни слова, что мы знакомы пять минут.
– Пять часов? – предложил я.
– Мало: скажите – пять дней.
– Хорошо, но я прилетел из России только утром.
– Кстати! – перебила Пия. – Там, куда идем, будут говорить о России – почему и приглашаю вас, поверив, что вы интеллектуал.
– А другая причина? – спросил я.
– Другой быть не может: я замужем.
– А в России другая возникает именно если замужем: брак – скучное дело.
– Послушайте: мы идем в гости к Эдварду Бродману. Крупный деятель, король спирта, новый Хаммер, затевающий роман с Москвой и часто дающий званые ленчи для интеллектуалов. Сам говорит мало, – слушает и любит новые лица: новое лицо – новая голова.
– Бывает – у лица нет головы, или у одной головы – два лица.
– А гости там серьезные, и не любят глупых шуток.
Я обиделся, стал серьезным и вошел в лифт. В лифте она попросила меня рассказать о себе. Рассказ вышел короткий благодаря тому, что – хотя Бродман жил на последнем этаже небоскреба, в пентхаузе, – лифт был скоростным и открылся прямо в просторную гостиную, набитую интеллектуалами общим числом в 30–35 голов с разными лицами. Затесавшись в толпу, я услышал вдруг русскую речь.
– Здравствуйте! – сказал я в сторону речи.
– Здорово же! – ответила дама с усами, но без талии, и оттащила меня от Пии. – Кто такой?
Рядом с ней стоял худосочный мужчина ее лет, в советском пиджаке и с ермолкой, а рядом с ним – тучный и рыжий американец одного с ним возраста. Я назвал свое имя, и усатая дама возбудилась:
– Так ты же грузин! Ты же кацо! Он же грузин! – повернулась она сперва к ермолке, а потом к американцу, для которого повторила фразу по-английски, перепутав род местоимения. – Ши из джорджиан!
– А вы, извините, откуда? – осторожно спросил я.
– Я? Как откуда?! Я ж президент главного клуба! «Творческие работники эмиграции»! Это у нас в Манхэттене, – и раскрыв пеструю замшевую сумку, вынула оттуда провонявшую мужским одеколоном визитку: «Марго Каценеленбоген, президент. Манхэттен.»
– Вы из Манхэттена? – не понял я.
– Да нет же, из Черновцов! Не читаешь газет? Про меня ж там все время пишут! Я же сказала: я президент! А это Рафик. Тоже президент, только он – в Израиле.
Рафик сконфузился и протянул мне худосочную руку:
– Сейденман! А вы давно?
– Утром.
– Он же только приехал! – опять занервничала Марго и стала искать на себе несуществующую талию. – Джерри, ши джаст кейм! Зис морнинг! – и принялась теперь нащупывать талию у тучного американца, которого звали Джерри.
Джерри собрался было заговорить со мной, но меня отозвала Пия и представила хозяину, Эдварду Бродману, окруженному группой интеллектуалов, из которых, пожимая им руки, я узнал по имени двух: профессора Эрвина Хау, литератора и бывшего социалиста, и Уила Багли, редактора консервативного журнала и правого идеолога.
– Пия уверяет – вы интересный человек, – сказал мне Бродман.
– Пять дней – маленький срок для такого обобщения, – заявил я, выбирая в памяти не слова, а интонацию.
– А разве вы приехали не сегодня, как сказала мисс Армстронг? – удивился Бродман.
Я переглянулся с мисс Армстронг и поправился:
– Поэтому и путаю слова: хотел сказать «пять часов».
– Со словами у вас, я уверен, наладится быстро: главное – великолепная интонация, британская, – сказал Бродман и добавил. – Ну, чем порадуете? Как она там, Россия?
– Спасибо! – ответил я.
– Пьет? – улыбнулся Бродман и, повернувшись к профессору Хау, пояснил. – Профессиональный интерес: я предлагаю Москве свою водку, зато уступаю ей Южную Америку – продавайте там вашу «Столичную» сколько влезет, а сами берите мою за бесценок, но только отпустите мне моих евреев, понимаешь?
– Понимаю, – признался Хау, – но за твоих евреев, – а они, кстати, не только твои, – за наших общих евреев Москва, боюсь, потребует у тебя не дешевую водку, а дорогую закуску.
– Извините! – обратился ко мне интеллектуал с крючковатым носом и волосатыми руками, который оказался поэтом и приходился другом сперва просто сбежавшему, а потом скончавшемуся в бегах персидскому шаху. Когда он сообщил мне об этом, я ужаснулся, ибо, если верить Пие, у меня был такой же акцент. – Извините, – повторил он, – а вы знаете, что у вас персидское имя?
– Ни в коем случае! – возмутился я под смех Пии. – Какое же это персидское имя?! Еврейское: «нэдер», то есть «клятва», «обет».
– Поверьте мне! – улыбался перс. – Я филолог: это персидское слово; «надир», то есть «зверь», «животное».
– Нет, арабское! – вмешался интеллектуал с более волосатыми руками и еще более крючковатым носом, но с таким же отвратительным акцентом. Он был профессором из оккупированной палестинской территории. – Типичное арабское слово: идет от арабского «назир», то есть «противоположное тому, что в зените», то есть, если хотите, «крайняя депрессия».
Я этого не хотел и стал протестовать:
– Нет, господа, это, если уж честно, старое и доброе грузинское имя! – и добавил вопиющую ложь. – А грузины никогда не водились ни с персами, ни с арабами!
– Как же так?! – обиделся араб. – А как же мамлюки?! Мамлюки, господин Бродман, – это грузины, которые когда-то служили в арабской армии… А что касается вашего имени, Назир, мы, арабы, даже говорим: «назир ас-самт»! Сейчас переведу.
Перевести не позволил ему внезапный звон колокольчика, после чего Бродман всплеснул руками:
– Готово, господа! К столу!
Интеллектуалы осеклись и послушно направились к круглому столу на помосте под стеклянной крышей, и это групповое шествие напомнило мне об общепримиряющей энергии гастритного невроза. Пробираясь к столу, я заметил на стене старинное зеркало с серебром вместо стекла, я рядом, в белой рамке, – мерцающих танцовщиц Дега. В углу стоял телевизор, демонстрировавший сцену заклания быка: увильнув от него вправо, матадор занес над скотиной шпагу, но когда расстояние между ней и бычьим загривком сошло на нет, сцена оборвалась – и на экране возникла сперва стремительная реклама слабительного лекарства, а потом, тоже на мгновение, лицо Пии Армстронг, проговорившей невнятную фразу.
– А я не расслышал, – повернулся я к ней.
Она рассмеялась и передразнила себя:
– «Жители Вермонта объяты ужасом последних убийств, а проповедник Гризли признался в изнасиловании юного баптиста! Об этом и другом – не забывайте! – в пять часов!»
– Правда?! – оторопел я. – Зато у вас очень хорошая улыбка! Такая… Нет, я этого слова по-английски не знаю…
– Кацоє! – окликнула меня Марго. – Садись же с нами!
– Извините, Марго, – ответил я ей по-английски, – я сяду здесь, потому что хочу перейти на английский.
Марго одобрила мое нежелание общаться с ней:
– Это хорошо, что – на английский, но лучше – на виски!
38. Что есть свобода, как не роскошь изменяться?
Помимо виски каждому за столом раздали по розовой открытке с описанием начинавшегося ленча: суп из спаржи и эстрагона, креветки в приправе из куркумового корня и пряностей с карликовой кукурузой и с диким рисом, политым соусом из манго и гран-манье, кокосовый пирог с начинкой из зеленого лимона, клубника в шоколаде и, наконец, вина «Сухой родник» и «Савиньон Бланк». Как только гости вылакали суп из спаржи и эстрагона, а немецкие серебряные ложки перестали лязгать по китайским фарфоровым тарелкам, Эдвард Бродман предоставил слово Уилу Багли. Багли не сказал ничего нового, но говорил остроумно, – в основном о крахе коммунизма. Хотя его отдельные наблюдения мелькали, бывало, и в моей голове, происходило это тихо, и никогда раньше мне не приходилось слышать столь громогласного надругательства над взрастившим меня обществом. Благодаря своему дешевому идеализму, объявил Багли, социалисты поневоле выступают врагами прекрасного: обратив внимание, что георгины пахнут лучше капусты и смотрятся лучше щавеля, они утверждают, будто суп из георгин вкуснее. Коммунисты это те же социалисты, сказал он, – только без чувства юмора: они в самом деле переводят розы на суп, то есть лишают себя как прекрасного, так и полезного, остаются ни с чем и пытаются поделиться этим со всем человечеством. Лучший способ общения с Россией, заключил Багли, – отказ от общения. Потом под общий хохот он зачел поэму румынского поэта, описавшего в рифмах сцену своей сексуальной премьеры, состоявшейся – из-за отсутствия собственной жилплощади – в правой ноздре поваленного наземь массивного памятника Сталину в Бухаресте.
– Ужас! – шепнула мне Пия. – Как вы там жили?!
В ответ я тоже пристроился к ее уху и сообщил, что тяжкая жизнь стимулирует изощренность. Пия заметила, будто свободным людям изощренность не нужна, почему они и предпочитают сношаться не в ноздрях вождей, а в гостиничных номерах. Я вспомнил, что, хотя у меня уже есть презервативы в кармане, именно поэтому в нем осталось меньше 20 долларов. Выход нашел легко: снова пригнулся к ней и изложил ей знаменитую идею Вуди Аллена, секс грязен только если заниматься им по правилам, там, где этим занимаются все. Аллен – маньяк, возразила Пия. Я отомстил ей за него молча: отметил про себя, что – подобно россиянкам – она, как выяснилось в процессе перешептываний, лишена изощренности, то есть душит себе именно заушины. Подали креветки, которые я не ел, поскольку они напоминали мне недоразвитые половые отростки в хрустящих презервативах. Из вежливости я объяснил Пие свою неприязнь к креветкам духовными соображениями: пожирание бесчешуйной морской живности считается у евреев грехом. Она опять возразила: с ее точки зрения, я не только не похож на человека, избегающего грехов, но изо всех них мне, наверное, больше всего нравятся еще не свершенные. Я рассмеялся и разгневал Марго, кольнувшую меня строгим взглядом и оповестившую жестом, что ее сосед, рыжий американец Джери, собирается держать речь.
– Кто этот рыжий американец Джери? – спросил я Пию.
– Это Джери Гутман! – сказала она. – Он главный американец по российским евреям.
– Которые в Америке?
– Которые в России.
Гутман тоже не ел креветок: переложил их в тарелку Марго и начал с того, что, подобно Багли, объявил Россию оплотом мирового мазохизма. Тем не менее, в отличие от Багли, призвал Бродмана расширять с русскими контакты, но в обмен требовать, чтобы те отпускали евреев прямо в Израиль, без пересадок в Европе, откуда они сбегают в Штаты и в Канаду.
– Откажутся! – вставил профессор Хау.
– Зависит – что русским платишь, – успокоил его Гутман.
– Я говорю о евреях: в Израиль – откажутся, не поедут.
Гутман бросил выразительный взгляд сначала на Сейденмана, который тоже не ел креветок, а потом на Марго, дожевывавшую уже третью, сейденмановскую, порцию. И оба наперебой стали уверять Бродмана, – Сейденман жестами, а Марго возгласами, – что за неимением выбора евреи поедут куда угодно, даже в Израиль. Потом Гутман опять же выразительно посмотрел на меня, требуя, чтобы поддержал его и я. В ответ я звякнул бокалом «Сухого родника» о высокий фужер с «Савиньоном», принадлежавший Пие. Она кивнула и поднесла его к губам:
– За вас! Я только пригублю, потому что быстро пьянею.
– Нет, за вас! И не бойтесь, кстати, пьянеть: бояться надо – когда пьешь и остаешься трезвой.
– Нет-нет, за вас! Но пить не буду: мне еще работать. А бояться надо когда кушаешь и становишься злой: взгляните на Марго.
Марго, действительно, жевала креветки и злилась на меня за то, что я не поддерживал Гутмана. Не поддерживал его и палестинский профессор, который тоже не ел креветок и говорил обиженным тоном, будто русские не пойдут на гутмановскую сделку, ибо обидятся не только палестинцы, но и другие арабы, которые и без того недовольны тем, что израильтяне размножаются с непозволительной скоростью. Гутман перебил палестинца и сказал, что арабам свойственно обижаться, а посему Бродману следует думать прежде всего об израильтянах, тем более, если он надеется стать президентом Всемирного Еврейского Комитета.
– Это правда? – спросил я Пию.
– Бродман – единственный кандидат, но многие против: жена протестантка, а внуки – черные.
– А почему черные? – не поверил я.
– А это у нас случается, когда хотя бы один из родителей негр.
– А! – сообразил я. – Везде свои обычаи: в России дети рождаются черными если их зачинать в темноте.
Пия прыснула, а Гутман осекся и побагровел. «Стерва!» – сказала по-русски Марго, после чего Сейденман сконфузился, а Гутман проглотил слюну и продолжил:
– Я бы хотел продолжить, если мисс Армстронг позволит… Я говорю, что Израиль истекает святой кровью, и ему нужны люди; не эфиопы, а грамотные и здоровые российские мужики и бабы, готовая продукция. Что же касается Америки, мы тут готовы обойтись без российского товара, тем более, что Москва начинает засылать к нам – на ублажение невзыскательных дам полуфабрикаты из дикой Грузии. Кстати, о крови, – слышали? В Израиле задержали грузинскую банду, которая во время войны украла из склада галлоны замороженной крови. Вот вы, господин Бродман, отдавали тут деньги, покупали у людей последнюю кровь для еврейских воинов, причем, по высокой расценке, и эту святую кровь воруют и продают!
– Святую кровь не покупают, Джери! – вставила Пия. – Святую кровь проливают. Это я – как журналистка.
Гутман не ответил, посмотрел на меня и заключил:
– Вот, господа, кого выпускает теперь Москва. Мы наивны, а полуфабрикаты знают о нашем простодушии, и вместо Израиля, где их раскусили, они норовят сюда, да еще – с корабля на бал! Но это другая тема. Мы обсуждаем сейчас неотложное: надо требовать у Москвы настоящий товар и гнать его туда, где в нем нуждаются. Господь Бог любит гармонию!
Когда я опомнился, поборов в себе острое желание запустить бутылкой «Савиньона» в рыжую голову тучного Гутмана и отречься от еврейского народа, – я заметил, что все смотрели в мою сторону.
– Нэдэр, – произнес Бродман, – хотите высказаться?
– Меня звать не так! – взбесился я. – Но буду! – и велел себе говорить медленно. – Я согласен с мистером Гутманом: есть готовая продукция, а есть полуфабрикаты. Особенно очевидно это среди евреев: они квинтэссенция окружения. Гейне говорил, что еврей либо взмывает к звездам, либо валится в дерьмо. Как же отличить на вид одного от другого? Господь, действительно, любит гармонию: тех, кому назначено летать, Он уберегает от лишнего веса, а тех, кому барахтаться в дерьме, покрывает рыжей растительностью, чтобы гармонировали с окружением!
Я сделал паузу и промочил горло «Сухим родником»:
– Не согласен же я с мистером Гутманом в другом, – в том, чтобы людей называть товаром, а этот товар закупать и куда-то гнать. Этого не сделать хотя бы потому, что большинство товара не желает быть угнанным. Я вот мотался по России и могу сказать, что желающих ехать меньше, чем нежелающих. И слава Богу! А из тех, кто желает, далеко не все думают об Израиле – и тоже слава Богу!
– То есть как это «слава Богу»?! – поперхнулся Гутман.
Я смотрел мимо него, в сторону Бродмана, который задал тот же вопрос, но с любопытством.
– Видите ли, у евреев – особая миссия. Долговечность народа зависит от того, насколько его миссия долговечна. Почти – как с душами в Каббале: Бог, говорят, посылает душу в этот мир, а она мается тут, блуждает из плоти в плоть, страдает, но возвратиться ввысь не может пока не очистится и не выполнит задачу…
– Гилгул! – объявил профессор Хау.
– Что? – вздрогнула Пия.
– Это называется «гилгул».
– Правильно! – похвалил я профессора. – Человечество состоит из народов, и у каждого – своя миссия. В разное время отдельные народы смотрятся величественно; зависит от обстоятельств: насколько они благоприятствуют задаче народа…
– Это марксизм! – рассмеялся Багли, сидевший подбоченясь.
– Я хотел сказать то же самое! – заявил Гутман.
– Подождите – что я вам еще сообщу, – улыбнулся я. – Евреи, извините, избранный народ, но избраны они для того, чтобы внушать всем идею отсутствия избранности, идею единства: частица – ничто, Бог един, все вокруг едино и так далее… Не Бог избрал евреев, а они – Его, ибо назвали Единым. Так говорит и Каббала: все души пребывают в единстве, но на земле разлетаются врозь с задачей сомкнуть в единстве то земное, во что они тут воплощаются…
– Мусульмане говорят то же самое! – обрадовался друг усопшего шаха.
– Правильно, но настоящее пророчество – в действии: евреи отличаются тем, что живут среди всех народов и в каждом выявляют то, что объединяет всех. Даже если объединяют их только пороки.
– Надо жить как все! – отрезал Гутман.
– «Как все» у них не получится: всякий раз, когда пытались, выходил конфуз. Как все вы знаете, в свое время, когда у всех были цари, правившие кулаком, а у евреев судьи, правившие суждением, в Израиле поднялся бунт: хотим жить как все, давай царей! И был один пророк, который предупреждал народ, что подражание миру окажется для него плачевным: Взвоете под игом царя вашего! Так и случилось!
– Пророка звали Самуил! – объявил профессор Хау.
– Это знают все, профессор! – возмутился Гутман и повернулся ко мне. – Что же вы советуете делать?!
– А ничего! – ответил я. – Не надо никого поднимать и гнать в Израиль. Пусть живут где живут, везде.
– А что делать с Израилем? В расход?!
– Не дай Бог! Евреи только в целом – народ не «как все», но если взять их отдельно, то среди них есть такие, кто хочет жить «как все» и такие, кто хочет «как всегда», то есть не «как все», хотя они и не догадываются об этом: живут как умеют. Кому нравится «как все», – едут в Израиль, но нельзя же всех заставлять жить «как все»!
– Чем вам не угодил Израиль?! – взорвался Гутман и обернулся к Марго, теребившую его за рукав. – Что ты хочешь, Марго?
– Я хочу сказать! – сказала Марго и заволновалась. – Этот грузин провокатор и антисемит! – и шея ее покрылась красными пятнами. – У него задание, я знаю грузин. Они все антисемиты! Не любят даже абхазов! А у абхазов – свои горы и цитрусы!
Гости сконфузились. Даже Гутман.
– Знаешь, Марго, – сказал Сейденман по-русски и поправил на голове ермолку, – об этом судить не нам…
Возникла пауза, во время которой я повторил про себя свои слова и обнаружил в них смысл, хотя не понял – соответствует ли он моим убеждениям. Не разобравшись в этом, успокоил себя тем, что, если даже сказал сейчас правду, а эта правда не соответствует моим убеждениям, – все равно беспокоиться незачем, ибо что же еще есть свобода как не роскошь постоянно изменяться? Потом почувствовал как у меня взмокли подмышки, – свидетельство эротической природы творческого процесса: запах подмышечного пота, феромон, обладает, сказали мне, эрогенной силой, и каждый раз, когда я сочиняю, подмышки у меня влажнеют, что ввергает меня в смущение и уберегает от перечитывания написанного. Не только человек, но и книги рождаются в сраме, заключил я и решил это записать.
– Пия, – произнес я с опаской, – что это за запах, чуете?
Она принюхалась и кивнула головой:
– Да, кокосовый пирог! – и, обернувшись к слуге с подносом, мотнула головой. – Я на диете.
– Я тоже! – выпалил я из солидарности и пожалел.
– Вам худеть некуда, – сказала Пия.
– Спасибо, но я не ем пирожного, – соврал я. – Говорят, пирожные сгубили больше евреев, чем антисемиты.
– Да? Отдайте тогда мою порцию этой даме! – указала она слуге на Марго.
– Мою тоже! – добавил я из солидарности и не пожалел. – Кстати, Пия, вам ведь тоже худеть некуда.
– Я уже месяц на диете.
– Зачем?! И сколько потеряли?
– Ровно столько же. Месяц!
Я рассмеялся. Рассмеялись все. Подняв голову, понял, что интеллектуалы хохотали над Марго: слуга опустил перед ней тарелку с тремя пирожными, Марго метнула на нас бешеный взгляд, а Сейденман опять сконфузился. Обстановку разрядил Бродман:
– Мисс Армстронг, я вот подумал: а что если наш гость повторит свои слова перед вашей телекамерой?
– Когда? – спросила Пия.
– Хоть сегодня. Через час.
– Да? – и повернулась ко мне. – Выступите?
– По телевизору? – испугался я. – О чем?
– О том же, что говорили нам, – ответил Бродман.
Отыгрывая время для раздумий, я решил отшутиться:
– И опять без гонорара?
– Тысяча долларов! – предложил Бродман.
Воцарилась тишина.
– Не сегодня, – произнес я решительно. – Акцент!
– Полторы! – и Бродман вытащил чековую книжку.
Сейденман опять сконфузился. Пия сжала мне локоть и – пока Бродман выписывал чек – шепнула на ухо:
– Берите! Вы ему понравились!
В ответ я склонился к ее надушенной заушине:
– А какое он имеет отношение к вашей программе?
– Бродман?! Он ее содержит!
Через два часа, когда я вышел из здания телестудии с неотмытым гримом на скулах и с бродмановским чеком в кармане, на меня навалилась усталость. Исчезла она под натиском вернувшегося возбуждения. Сверху, из недозастроенного неба, из узких проемов между небоскребами, процеживался вечер, и это меня огорчило: я был против того, чтобы день закончился. Огорчало и то, что никто из прохожих меня не узнавал. Вошел в телефонную будку и, прочитав правила, ужаснулся цене за звонок. Потом вспомнил о чеке, снял трубку и позвонил домой. Жена и дочь уже спали. Я спросил брата смотрел ли он программу новостей с Пией Армстронг. Он не понял вопроса и заявил мне хмельным голосом, что я, должно быть, выпил. Хорошая идея, подумал я, повесил трубку и зашел в ближайший бар. Цены ужаснули, но, вдохновленный первым заработком, я заказал рюмку водки и посмотрел на часы. Через 30 минут мне надлежало вернуться к студии и встретиться с Пией. Я живу в Америке, сообщил я себе, но не нашел этому никакого продолжения.
– За нашу страну! – извинился я перед барменом.
Бармен разрешил:
– Такой страны больше нету! – и плеснул мне «Столичную». – Даже здесь нету!