Текст книги "История моего самоубийства"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
47. Умоляю вас, не надо мира!
…В нижней кромке окна блеснул и исчез в облаках Боинг. Летел в противоположном направлении, в Штаты, и на расстоянии смотрелся несерьезно, – алюминиевым футляром для сигары. Не верилось, что футляр напичкан взрослыми людьми. Стало жалко себя, – не сегодняшнего, а того, кем был на пути в Нью-Йорк. Вспомнил ощущения, казавшиеся тогда торжественными. Не понимал, что выглядел смешно уже в дороге. Хуже: никак не выглядел; в футляре меня и видно не было…
Время старело быстро. Три часа назад в Нью-Йорке только светало, а теперь уже день готовился в небе к закату. За истекший срок прошло больше, чем проходит за три часа. Солнце завалилось к хвосту и обложило медью серебристое крыло, подрагивавшее в сапфировом пространстве за окном. Уткнувшись лбом в прохладное стекло, я ощутил соблазн вернуться в синий мир предо мной, знакомый задолго до того, когда мне впервые привелось оказаться в небе. Знакомо было и желание внедриться в эту вязкую синь. Все было синим, – синее с медленно голубым, сапфировая сгущенность остывающих пятен и бирюзовая податливость жидкого стекла, беззвучное брожение цвета в самом себе и тревожная догадка о несуществовании ничего кроме синевы, переливающейся из ниоткуда – из себя, в никуда – в себя же, и мерцающей во вкрадчивом золоте растаявшего солнца. В памяти воскресло никогда не испытанное чувство, – будто оцепенение цвета пронизывает уже и меня, и я начинаю сопротивляться этому сладкому ощущению из страха, что, растворившись в синеве, созерцать ее не смогу.
Как завелось, прервала стюардесса. Рядом по-прежнему сидели профессор Займ, захмелевший от беседы со «звездой», и сама она, Джессика Флеминг, захмелевшая от всеобщей любви. Перегнувшись через них, Габриела протягивала мне наушники.
– А что мне с этим делать? – спросил я.
– Надеть на уши и подключить в гнездо, – вздохнула Габриела. – Можно и в обратном порядке. Будем смотреть фильм.
– А зачем наушники? Фильм ведь смотрят, а не слушают.
– Смотреть интересней – когда слушаешь.
– Почему?
– Потому! – сказала она. – Без звука не понять героев.
– А как их понимали в немые годы?
– В немые герои действовали, а сегодня рассуждают!
– Конечно! – обрадовался Займ, который, забросив голову назад, старался дышать неглубоко, чтобы при вздохе не тревожить грудною клеткой грудную же клетку перегнувшейся через него стюардессы. – Раньше действовали, а теперь – вы очень правы, Габриела, теперь главное – слово!
– Но разве слово не действие? – попробовал я.
– Это – Толстой! – не двигался Займ.
– Писатель? – ахнула Габриела. – Он тоже здесь?
– Действие, – согласился Займ, не осмеливаясь кивнуть головой в тесноте. – Толстого, извините, здесь нет, Габриела, но он считал, что слово есть поступок…
– Зачем же тогда слушать? – заявил я. – Поступки наблюдают!
– Правильно, но я продолжаю считать, что лучше слушать! – встряла стюардесса.
– Верно! – подтвердил Займ. – Понимание требует слушания! – и женщины взглянули на него с обожанием.
– Категорически утверждаю, – рассердился я, – что видение единственное условие понимания.
Пока я вспоминал свое прибытие в Америку, Займ успел понравиться дамам, которые разглядывали его глазами полными надежды, что ради них он пойдет на меня войной. Расчет был верный: сексуальная робость обрекает мужчин на смелые поступки.
– Quod gratis asseritur, gratis negatur! – извлек из себя Займ и, разволновавшись, погладил лысину. – Что утверждается голословно, голословно же и отрицается!
Эта фраза ввергла в восторг не только Габриелу и Джессику, но и крохотную старушку с больной печенью, ту самую, которая сидела передо мной и вместе со всеми велела мне пристегнуться ремнем, чтобы в случае крушения я не выскочил из кресла и не задавил ее своей тяжестью. Обернувшись к Займу, старушка воскликнула:
– Quod gratis asseritur! Чудесно! Мужчинам так идет латынь!
Между исчезнувшими бровями на ее запудренном лице гнездилась бородавка. Нижнюю половину лица мне рассмотреть не удалось по причине, доставившей дополнительную радость: ее закрывал тугой шелковый мешочек, в котором теснилась правая грудь стюардессы, облокотившейся на кресло. Старушка взглянула на меня:
– А вы утверждаете чушь! И к тому же gratis, голословно!
– Нет, мадам! – обиделся я. – За мною, видите ли, стоят лучшие народы мира! Все они говорят одну и ту же фразу, когда говорят, будто им что-то стало ясно. Они говорят: «Я вижу!» – и обвел присутствующих смелым взглядом. – Видение есть понимание, мадам! Я и сам только что сказал: «Видите ли?» То есть – «Понимаете ли?».
Произнесенное придало мне уверенность, и я добавил:
– Quod erat demonstrandum, мадам, хотя manifestum non eget probatione! Позвольте перевести: что и требовалось доказать, хотя очевидное в доказательстве не нуждается!
Габриела с Джессикой среагировали одинаково: разогнули стан и переглянулись. Стоило стюардессе убрать свой корпус из-под носа Займа и выпрямиться, – он жадно вздохнул и повернулся к Джессике:
– Мисс Фонда! При всем к вам уважении, и к вам, Габриела, вы неправы, если сочли, что он убедил вас, – и кивнул в мою сторону. – Он утверждает, будто видение и есть понимание, – и снова не назвал меня по имени. – Но убедил-то он чем? Словами! Как видите, именно слушание необходимо для понимания, понимаете? И он неправ!
– Конечно, неправ! – качнулась красная бородавка в проеме между креслами. – Поверьте мне, я журналистка! – и на синих губах старушки треснула желтая улыбка.
– Не верьте! – закапризничал я. – Как можно верить журналисткам?! Или политикам?! А я философ! Верить надо мне, пусть даже у вас и мелькнули сомнения! Вера не исключает сомнений! Наоборот: сомнение – элемент всякой веры!
– Это же демагогия! – удивился Займ.
– Я вас не оскорблял! – буркнул я.
– Я и не думал… – вставил Займ.
– А это видно! – перебил я его. – И не перебивайте! Политики и журналисты осквернили мир, потому что продались толстосумам: народ уже не способен размышлять, – только верить! «Поверьте этому, поверьте другому! Новые факты да новые истины!» Истина, видите ли… Черт! Опять – «видите ли»! Истина не меняется, господа! Извините: «девушки»! Истина остается всегда и везде истиной, так же, как не меняется нравственность! Меняются да! – заблуждения, и меняются из поколения в поколение! Так же, как меняется во времени не нравственность, – нет! – а формы безнравственности! А слова мешают пониманию, слова – это наркотик! Так считал даже Киплинг, а Киплинг, дорогие девушки, то есть – не только девушки, а вообще все: дамы и господа! Киплинг, дорогие мои, хотя тоже писака, но классик!
Обратив внимание, что даже старушка смотрела на меня уже обожающими глазами, Займ пошел на мировую:
– Давайте закругляться! Если я и политик, то политика у меня простая: людям пристало жить в мире, и даже, знаете, дружить!
От призыва к миру мне стало не по себе, – тем более, что si vis pacem para bellum, то есть, перевел я в уме, если хочешь мира, – а особенно, если не хочешь его, – готовься к войне. И все-таки, согласно петхаинской традиции, я остановил меч над грудью поверженного гладиатора в пенсне и вскинул глаза на Джессику с Габриелой: ваше слово, девушки; впрочем, не надо слов, для понимания достаточно жеста – пальцем вниз или пальцем вверх!
Сигнал поступил из забытого источника.
– Дорогой! – произнес Мэлвин Стоун и поднялся с кресла. – Умоляю вас, не надо мира! Вам есть что сказать!
– Еще как есть! – вздохнул я и с радостью замахнулся мечом. – Профессор, если б вы и были Платоном, а мы стали дружить, то вот что сказал бы я urbis и orbis, городу и миру: «Amicus Plato sed magis amica veritas!» Дружба дружбой, но истина дороже!
Займ рассмеялся и стал аплодировать. Женщины – с серьезным видом мгновенно к нему присоединились, а Мэлвин Стоун, захлебываясь от восторга, выкрикнул:
– Cogito ergo sum!
48. И мыслю, и существую
Не выдержал теперь и я, – прыснул со смеху. Займ затопал ногами и затрясся в хохоте. Вокруг Стоуна сгрудились пассажиры с задних кресел, не желавшие упускать своей доли веселья: улыбались той напряженной улыбкой, когда готовишься грохнуть со смеху по любому поводу. Займ смеялся так заразительно, что осклабился даже Стоун, недопонимавший причину неожиданного веселья.
– А что, Джейн, не так? – пригнулся он на корточки перед Джессикой. – Я сказал неправильно?
– Правильно, правильно! – хохотал Займ, отирая кулаком повлажневшие глаза. – Cogito ergo sum!
– Конечно, правильно! – обрадовался Стоун и тоже начал смеяться, посчитав, вероятно, что недооценивает собственное остроумие. – Cogito ergo sum! Мыслю, значит, существую! Прекрасно сказано! – похвалил он себя и рассмеялся смелее. – И вовремя!
Теперь уже смеялись все. Просто потому, что смеялись все. А смеялись все потому, что стадный и беспричинный хохот – естественное состояние людей, догадавшихся, будто путь к счастью лежит через веселье. Габриела хохотала беззвучно, как бы ныряя в воду, хотя время от времени – чтобы не захлебнуться – ей приходилось выбрасывать голову из воды и повизгивать, чего она стеснялась и потому затыкала себе рот мешочком с наушниками. Джессика смеялась звонко, но неровно, словно барахталась голая в ледяной воде. Когда ей становилось невмоготу, откидывалась назад и тоже закрывала лицо целлофановым мешочком. Среди пассажиров, рядом с юношей с кислым мусульманским лицом, стояла дородная дама очень средних лет. Смеялась особенно потешно: не двигая раскрашенной головой, вздрагивала корпусом и взмахивала локтями, как индюшка крыльями. При этом таращила глаза на «звезду», не веря тому, что так можно выглядеть и без румян, благодаря которым ее собственное лицо смотрелось как смазанный снимок рождественского торта.
На ней было тесное зеленое платье с красными пуговицами. Одна из них, у пуповины, под давлением расстегнулась и пригласила окружающих заглянуть вовнутрь. Окружающие приняли приглашение, а ее спутник, чернявый юноша с подвижным носом, забеспокоился и, протянув волосатую руку, услужливо пуговицу застегнул. Дама сконфузилась и метнула на юношу гневный взгляд. Он оскорбился, снова потянулся к пуговице и вернул ее в прежнее состояние, расстегнул. Сцена произвела на раздраженную счастьем толпу такое же действие, как если бы плеснули в костер спирт. В салоне поднялся визг, и пассажиры стали корчиться от хохота, грозившего поджечь уже и задние отсеки. Мэлвин Стоун заключил, что публика открыла в его латинской шутке новые взрывные залежи остроумия, и ликовал, как младенец. Не поднимаясь с корточек и уронив голову на колени «звезды», он затрясся в гомерическом хохоте, выкрикивая при каждом быстром вздохе одно и то же: «Cogito ergo sum!»
«Умереть можно!» – восклицала при этом Джессика сквозь заливистый смех и теребила ему седые волосы. «Запросто!» – визжала стюардесса, прижимая ко рту целлофановый мешочек, весь уже измазанный помадой. Займ истерически стучал кулаками по своим и моим коленям и рычал при этом: «Cogito! Cogito! Cogito!» Вдохновленный благоволением «звезды», Стоун вскочил на ноги и запрыгал на месте, как полоумный. Не шее у него вздулись синие перепутанные шнуры жил. «Умереть же так можно! – кричал я Займу в ухо и указывал на стоунову шею в опаске, что один из шнуров вот-вот лопнет. – Запросто!» Займу, а потом и мне стало от этого еще смешней, и мы принялись колотить локтями спинки передних сидений. Стоун не унимался, стонал от хохота и прыгал выше. Толпа расступилась перед ним и, улюлюкая, била в ладоши. «Не помирает!» – крикнул мне в ухо Займ. «И не думает! – смеялся я. – Крепкий мужик!» В просвет между спинками кресел вернулась посиневшая от страха бородавка: «Остановите этого идиота ради Христа! Он же проломит пол!» «Это Боинг! – крикнул ей профессор. – Не бойтесь!»
В тот же самый миг Боинг тряхнуло. Потом еще раз – сильнее. Потом хуже: самолет провалился в глубокую яму, как если бы лопнул вдруг один из трех шнуров, на которых он висел. «Нет!» – потребовала бородавка, но лопнул и второй. Пассажиров разбросало по сторонам, стало тихо, и на панелях вспыхнули красные таблички.
– По местам! – вскрикнула Габриела. – И пристегнуться!
В ожидании ужаса пристегнулся и я. Разлетевшись по местам, все сидели уже недвижно и безмолвно. Шум и счастье обернулись вдруг тишиной и страхом. Столь же неожиданным оказалось и помышление о конце: было обидно, что, если лопнет последний шнур, разобьются вдребезги столько сложнейших аппаратов, человеческих тел, в которых, не говоря даже о мозге, каждая мышца обладает собственной памятью и сноровкой; аппаратов, каждый из которых мудренее любой летательной машины… Третий шнур уцелел. После мучительной тишины ударил гонг, и раздался знакомый голос:
– Это капитан Бертинелли! Ухабы позади, можете расслабиться! Вам раздадут наушники, чтобы посмотреть фильм, в котором играет великая Фонда, которая чтит нас личным присутствием и к которой я обращаюсь с такими словами: «Дорогая Джейн, позвольте грохнуть за вас водку, которой у меня, успокойтесь, нет! Я шучу!»
Все рассмеялись, потому что Бертинелли шутил, и обернулись на Джессику, но она смутилась, ибо в качестве самой себя ко вниманию не привыкла. Вспомнив, однако, что тут она не она, не Джессика, а она, «великая Фонда», вскинулась, чмокнула себя в ладонь и, улыбнувшись публике, как фотокамере со вспышкой, сдула поцелуй в сторону пилотской рубки. Поцелуй грациозно вспорхнул с ладони и помчался по адресу, задевая на лету макушки зачарованных пассажиров. Займ забил в ладоши, и его поддержали. Не поддержал только Стоун: все еще тяжело дышал и шелковым платком аквамаринового цвета отирал себе пот с побледневшего лица.
– Спасибо! – обернулась Джессика к Займу, и мне показалось, что после недавнего стресса «звезда» не успела себя покинуть и вернуться в роль. Показалось еще, что она то ли не торопилась в эту роль, то ли хотела одновременно не расставаться и с собою.
– Мисс Фонда! – крикнул я Джессике, перегнувшись через Займа. – Как вам чувствуется?
– Вам сами знаете! – ответила она к его удивлению.
– Я бы сказал, чувствуется вам иначе, чем Стоуну!
– Кстати, ему, по-моему, нехорошо, – сказал Займ.
– Я имею в виду другое, профессор. Мистер Стоун считает, что он мыслит, а значит, существует, а Джейн хотела бы выразиться лучше: и cogito, и sum! И мыслю, и существую!
– Именно! – обрадовалась Джессика, и Займ еще раз удивился.
– А мистеру Стоуну нехорошо, – отвлек он себя.
– Сейчас станет лучше! – обещал я. – Это от тряски: сперва – сам, потом самолет. У меня – анекдот! Вспомнил, когда лопнул шнур.
– Кто лопнул? – не понял Займ.
– Послушайте, мистер Стоун! Летит себе трехмоторный самолет, и вдруг он пошел медленней…
– Не реактивный? – удивился Займ. – Старый анекдот!
– Подождите, профессор! – огрызнулась старушка.
Займ обиделся и удалился в туалет.
– Благодарю вас! – сказал я старушке и продолжил. – Пошел самолет медленно, и пилот объявляет: господа, летим медленней, отказал один из моторов. Скоро самолет пошел совсем медленно, – и снова: господа, летим медленней, отказал второй мотор…
– Почему он говорит все время «господа»? – пожаловалась бородавка. – А не «дамы и господа»? Не может такого быть, чтобы сидели одни господа, без дам! Если, конечно, это не бомбардировщик…
– Виноват! – признался я. – Пилот говорит: «Дамы и господа! Летим медленно, потому что остался один мотор!»
– Ужас! – удовлетворенно вздохнула бородавка.
– И вот, господа, одна из дам на борту, с бородавкой, как всегда, жалуется: «Если откажет последний мотор, – мы можем вообще остановиться в воздухе!»
Кроме старушки и Стоуна все рассмеялись. Джессика хохотала особенно счастливо, потому что уловила юмор, хотя и спросила – при чем бородавка. Потом осеклась и сказала:
– А Стоуну действительно нехорошо.
– Серьезно? Чего же тогда прыгал, как бешеный?!
– Ему оперировали сердце: у него вот тут шрам.
– Откуда вы знаете?
– Я же сказала, что спала с ним. Дважды.
– Во-первых, – один раз, а во-вторых, вы это не говорили.
– Да, сказала один раз, но спала дважды. И я про это сказала.
– Нет, про это не говорили.
– Говорила, как же!
– Я имею в виду – про шрам… Не говорили.
Джессика рассмеялась:
– Знаете что? У меня такое впечатление, что никто на свете никого не понимает, и в этом самолете все чокнутые.
– «Корабль дураков», – кивнул я. – Мы про это говорили.
– Как раз про это мы и не говорили!
– Помню – что говорили… А может, и нет. Может быть, говорил с кем-нибудь еще… А может быть, подумал…
49. Сперва следует не родиться, а умереть
– Дамы и господа! – треснул вдруг металлический голос.
Дамы и господа – в том числе и я со «звездой» – вскинули головы и увидели перед гардиной рослого мужика с рыжей шевелюрой и с бородой сатира. Лицо показалось мне вылепленным из подкрашенного воска, а глаза сидели так глубоко, что под вислыми бровями их не было видно. Необычно был и одет: черный сюртук без лацканов, напоминавший одновременно толстовку и хасидский кафтан, что, во-первых, придавало мужику сразу и старомодный, и авангардный вид, а во-вторых, не позволяло определить ни его национальность, ни профессию. Бородач держал у рта мегафон канареечного цвета и ждал «минуты внимания».
– Дамы и господа! – повторил он. – У меня нет денег, и я хочу попросить их у вас. Дайте, если можете! Я бы сыграл взамен на флейте, если б у меня была флейта и я умел на ней играть. Не умею. Да и флейты нету. Могу зато прочесть стихотворение. Прочесть?
Стояла тишина, подчеркнутая непричастным гулом мотора. Все вокруг думали, наверное, о том, о чем думал я, – об очевидном: этот человек общается с людьми редко, – только когда нуждается в деньгах, а основное время коротает в раю. Говорил, кстати, как говорила бы античная статуя: чинно. Ясно было и то, что мир ему не нравился, и на месте Господа, он бы либо никогда его не сотворял, либо, сотворив, не стал бы, как Тот, хлопать в ладоши. Если бы не мегафон в правой руке, он бы походил на невыспавшегося библейского пророка, и тогда у него не было бы и шанса на подачку. Впрочем, поскольку не выглядел он и жертвой, никто не собирался лезть за бумажником, потому что люди не любят попрошаек, рассчитывающих не на сострадание, а на справедливость.
– Читайте же! – разрешила Джессика после паузы.
Мужик перенес мегафон в левую руку, потому что, видимо, ему нравилось жестикулировать правой. Ни один из жестов, однако, ничего не объяснил, и к концу стихотворения никто не понимал как быть: радоваться существованию или нет. Однажды, оказывается, когда день двигался осторожно, как переваливается гусеница через острие бритвы, ему показалось, будто человек – единственное создание, живущее вопреки разуму. Каждый из нас уделяет жизни все свое время, но настоящая беда в другом: жизнь течет наоборот, и смерть должна располагаться в начале. Если жить согласно разуму, то сперва следует не родиться, а умереть. Покончив со смертью и выбравшись из гроба, человек должен вступать в старость и жить на пенсии, пока не станет достаточно молодым, чтобы трудиться, за что вместе с подарком от сослуживцев получает в награду юность: хмельные годы любви и познания. После юности дела идут еще лучше: наступает детство, когда все вещи в мире являются тем, чем являются, – игрушками. Потом человек становится меньше и меньше, превращаясь, наконец, в зародыш и проваливаясь в тепло материнской утробы, где, собственно, только и пристало задаваться вопросом о том стоит ли жить, но где зародыш об этом не думает, ибо на протяжении всех девяти месяцев предвкушает самое последнее и чудесное из превращений: в игривую улыбку на устах и в свет во взгляде предков.
– Что это? – спросила меня Джессика. – Издевается?
– Нет, рассуждает о жизни пока гусеница переваливается через бритву. И хочет за это деньги.
– Он прав?
– Жизнь – единственное, о чем можно сказать что угодно.
– Я не об этом: платить ему или нет?
– У меня денег на рассуждения нет, – отрезал я.
– Я тоже не дам! А что бы сделала Фонда?
– То же самое, что сделала при взлете, когда штрафовали меня: заставила бы выложиться соседа справа.
Она обернулась на соседа справа и вскрикнула:
– Ой! Стоун умирает!
Мэлвин Стоун, действительно, смотрелся плохо: совершенно бледный, он жадно дышал и икал.
– Вы прислушайтесь! – шепнула Джессика в ужасе и схватила меня за руку. – Слышите? Хрипит!
– Это не он, – сказал я. – Это его сосед: храпит просто. Но дело не в этом: Стоун, действительно, плох.
– Мэлвин! – окликнула его Джессика.
– Звать надо Габриелу! – всполошился я. – Нажмите кнопку!
Прибежала и блондинка из второго салона, – с утиным носом.
– Боже мой! Это мистер Стоун! – бросила Габриела коллеге и распустила на шее Мэлвина галстук цвета датского шоколада. – Кто же так прыгает в таком возрасте!
– Очень низкий пульс! – шепнула блондинка с утиным носом.
– Остановите этого кретина! – кивнула Джессика на поэта.
– Ни в коем случае! – воскликнула Габриела. – Пусть отвлекает пассажиров! Нельзя допускать паники!
– Думайте не о панике, а о Стоуне! – бросила ей Джессика.
– Позову сейчас Бертинелли, мисс Фонда!
– Больному нужен не Бертинелли, а – лекарство! – сказал я. – Вот, возьмите нитроглицерин. Суньте ему под язык!
– Ни в коем случае! – ужаснулась Габриела и приложила ладонь к шраму на лбу Мэлвина. – Мистер Стоун!
Не слышал. По крайне мере, не отзывался.
– Нужен врач! – сказала блондинка. – Я объявлю.
– Ни в коем случае! – возразила Габриела. – Не надо паники. Поговорю сперва с капитаном.
– При чем тут капитан?! – возмутился я. – Ему нужен нитроглицерин! Это спазм! А если нужен врач, он как раз тут есть! Объявите: «Доктор Краснер!»
– В каком салоне? – спросила блондинка.
– Не знаю, видел при посадке. Хороший врач.
– По сердцу?
– Гинеколог, но уже психиатр. Из Ялты. Это город такой.
– Знаю! – обрадовалась блондинка. – Конференция!
– Конференция? – опешила Джессика.
– Да, в сорок пятом: Рузвельт, Черчилль и Сталин! – засияла блондинка. – Я заканчивала исторический!
– Очень похвально, но при чем тут Ялта?! – воскликнула Джессика. – Тут, извините, человек умирает!
– Очень даже при чем! – объяснила Габриела. – Ялта – это где? Не в Америке?
– В России, – ответила блондинка. – Правильно?
– Пока непонятно, – сказал я. – Позовите сперва Краснера!
– Я не имею права! – вставила Габриела. – Ялта – это непонятно где, а врач нужен американский. Если уж нет никого с американской лицензией, только тогда…
– Вы, извините, не рехнулись ли?! – полюбопытствовал я. – Человек отдает концы, а вы – о лицензии! Зовите Краснера! А что касается лицензии, она у него есть, он сдал все экзамены, особенно английский! И работает в Балтиморе!
– В Балтиморе? – обрадовалась Джессика. – Это же моя родина! Там очень хорошие врачи!
– Балтимор? – удивилась блондинка. – Разве вы родились не в Голливуде, мисс Фонда?
– И в Голливуде тоже, – смутилась Джессика.
Я поспешил на помощь сразу и ей, и Стоуну:
– Габриела! Зовите же Краснера!
– Я позову! – вскинулась блондинка и убежала.
Стоун по-прежнему дышал тяжело. Габриела сидела перед ним на корточках и держала в руках его левую кисть. Мужчина рядом с ним не просыпался и, откинувшись назад, громко посапывал. Все вокруг не отрывали глаз от рыжего поэта, который смотрелся уже не в фокусе и говорил в мегафон о том, что секс более необходим, чем вера в Бога, и что не крест, а оргазм воплощает надежду на спасение, аминь, хотя большинство людей не заслуживают настоящего оргазма, почему и умирают, не постигнув смысла бытия.
Появился Краснер. Не заметив меня, пригнулся к Стоуну и заглянул тому в глаза. Шепнул что-то блондинке, и та убежала.
– Доктор, – шепнула и Джессика, – это опасно?
– Это, наверное, сердце, – ответил Краснер незнакомым мне голосом. Обновленным показалось даже его удобренное кремом лицо провинциального американского еврея, живущего воспоминаниями о несвоем прошлом и ожиданием несвоего будущего. – Он вам друг, мисс Фонда? Стюардесса сказала, что он прыгал – и ему стало дурно.
Гена Краснер разговаривал по-английски без акцента.
– Вы, доктор, не кардиолог ведь? – спросила Габриела.
– Начинал с гинекологии, потом – психиатрия, потом – общее врачевание. А сейчас – смешно! – даже философия.
– Философия? – ужаснулась Габриела.
– Представьте! – улыбнулся Краснер и забыл о Стоуне. – Кстати, лечу в Москву на философский конгресс!
– Занимаетесь серьезно! – заключила Джессика.
– Я называю это хобби! Тема, правда, интересная: проблема ролей в обществе. Вам, как актрисе…
– Познакомить с философом? – перебила его Джессика.
– Да? – оживился Краснер. – С кем же?
Я отвернулся в окно, а когда Джессика назвала ему мое имя, плотнее приник к стеклу и решил не оборачиваться, если меня окликнут, но Габриела сказала:
– Вот, кстати, и капитан!
Капитан принес аппарат для измерения давления, которое, по словам Гены, оказалось у Стоуна критическим. Гена сказал еще, что больному нужен покой. Капитан предложил поднять его наверх, в Посольский салон, который, хоть и захламлен, но зато пуст, – и больного можно там положить на диван. «А как это сделать без паники?» – спросила Габриела. «Я пойду сам», – ответил вдруг Стоун. «Ему лучше!» – обрадовалась Джессика. «Неизвестно, – ответил Краснер. – Помогите, капитан!» Стоуна решили поддерживать.








