Текст книги "История моего самоубийства"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)
53. Расследование установило очевидное
Вера в паутину досталась Нателе от матери Зилфы, искусной толковательницы камней, которые, подобно паутине, не только не боятся времени, но, как считалось раньше, таят в себе живые силы, – потеют, растут, размножаются и даже страдают, а царапины, поры и дырки на них являются лишь следами хлопотливой борьбы со злыми духами. Зилфа скончалась в таком же молодом возрасте в тбилисской тюрьме, куда власти отправили ее за якобы злостное развращение народного сознания. Следуя советам моего отца, муж ее, МеирЪХаим Элигулов, Нателин родитель, недоучившийся юрист и популярный в городе свадебный певец, сумел доказать на суде, что, практикуя древнее искусство, Зилфа, если и грешила против власти, то – по душевной простоте, из любви к людям и ненависти к дьяволам. Присудили поэтому только год, но выйти из тюрьмы ей не удалось: за неделю до ее освобождения МеирЪХаим получил уведомление, будто в камере ее постигла внезапная, но естественная смерть, чему никто не поверил, потому что тюремные власти не выдали трупа и захоронили его на неназванном пустыре.
Петхаинцы ждали, что МеирЪХаим тотчас же сойдется с одной из своих многих любовниц, но он поразил даже моего отца, который, как прокурор и поэт, обладал репутацией знатока человеческих душ. МеирЪХаим слыл самым распутным из петхаинских мужиков. По крайней мере, в отличие от других, он не пытался скрывать свою неостановимую тягу к любовным приключениям, качество, которое вместе с его будоражащей внешностью – влажными голубыми с зеленью глазами, широкими скулами, сильными губами и острым подбородком досталось в наследство дочери. Говорили еще, будто Зилфа не возражала против эротической разнузданности мужа.
Возражали – правда, всуе – ее родственники; не исключено, – из зависти. Утратив терпение, приволокли как-то МеирЪХаима к моему отцу, служившему в общине третейским судьей, и пожаловались, что зять позорит не только Зилфу и ее родню, но и весь Петхаин, ибо не умеет сопротивляться даже курдянкам. Отец мой рассмеялся и рассудил, что если кому и позволено страдать из-за эротической расточительности зятя, – то не родне и не Петхаину, а одной только Зилфе. Поскольку же она не страдает, никаких мер против МеирЪХаима принимать не следует; тем более, что, согласно признанию самого певца, любит он до беспамятства только жену и каждый раз изменяет ей по глупейшей причине: при виде красоток в нем, оказывается, встает на дыбы какой-то жуткий зверь, затмевающий ему рассудок в специфической форме отключения памяти о жене. Когда МеирЪХаим объявил об этом во время третейского суда, отец мой рассмеялся еще громче, но, к удовольствию истцов, наказал обвиняемому завязывать на указательном пальце красную бечевку, которая в критический момент напомнила бы ему о Зилфе и удержала от измены. Не согласившись с формулировкой своей слабости как «измены», певец, тем не менее, обещал не выходить из дому без бечевки. Обещание сдержал, но бечевка не спасала: жуткий зверь оказывался всякий раз ловчее него, и МеирЪХаим, говорили, сам уже засомневался в силе своей любви к Зилфе.
Но стоило ей оказаться в тюрьме, – он перестал интересоваться женщинами, а после известия о смерти жены случилось такое, чему поначалу не поверил никто. Получив из тюрьмы Зилфину одежду и ее принадлежности, МеирЪХаим объявил, что хочет провести первые семь суток траура в одиночестве, отослал дочь к своему брату Солу и заперся в квартире, не отзываясь даже на оклики участкового. На третий день родственники Зилфы стали поговаривать, будто МеирЪХаим улизнул из города с заезжей шиксой, но брат и друзья заподозрили неладное. Правы оказались последние: когда, наконец, взломали дверь, его застали мертвым. Рядом с запиской, в которой он сообщал, что не в силах жить без Зилфы, лежал серый морской камушек с проткнутым сквозь него черным шнурком. Этот камушек с Зилфиной шеи МеирЪХаим велел в записке передать 15-летней дочери Нателе, которой, по его мнению, предстояли нелегкие поединки со злыми духами… Через 24 года, в Нью-Йорке, одна из петхаинских старушек, прибиравших к панихиде труп Нателы Элигуловой, рассказала, что – весь уже испещренный порами – камушек этот, выпав у нее из рук на пол, когда она развязала его на шее усопшей, раскрошился, как ломтик сухаря…
После смерти родителей Натела так и осталась жить у дяди, аптекаря Сола, зарабатывавшего на существование спекуляцией дефицитными лекарствами из Венгрии. Хотя государственные цены на лекарства не менялись, он был вынужден поднимать их ежегодно, чем – каждый по личным причинам – занимались все тбилисские аптекари. В случае с Нателиным дядей причина заключалась в ежегодном же приросте потомства. Каждою зимой, под Новый Год, жена его, молдаванская цыганка, рожала ему по ребенку. Отбившись как-то ради Сола от кочующего по Грузии табора, она осела в Петхаине, который ей быстро осточертел, но в котором ее удерживала постоянная беременность, единственное, чем аптекарь ухитрялся спасаться от позорной доли покинутого мужа. Всем, однако, было ясно, что рано или поздно с ним случится беда: цыганка догадается уберечься от беременности и сбежит в родную Молдавию.
Беда стряслась не с ним, а с племянницей.
По соседству с Солом Элигуловым обитала почтенная семья ревизора и бриллиантщика Шалико Бабаликашвили, который был на короткой ноге с партийными вождями города и у которого росли два сына: белобрысый Сема, одноклассник Нателы, и черноволосый Давид, – постарше. На Сему, хотя он и посылал ей стихи, – правда, не свои, а Байрона, – Натела не обращала внимания, но Давид не давал ей покоя даже во сне. Он считался в школе первым красавцем, и если бы не рано открывшаяся на макушке лысина, его, по утверждению просвещенных петхаинцев, не отличить было от знаменитого тезки из скульптурной галереи Микеланджело: та же статность и – во взгляде половая надменность. Давид тоже писал стихи, но не Нателе, а ее тете, вечно беременной цыганке, которая, не зная грузинского, доверяла перевод рифмованных посланий племяннице мужа.
Послания эти кишели незнакомыми петхаинцам образами – кристаллическим отсветом северного сияния, завыванием тоскующего бедуина и клекотом сизокрылых павлинов. Цыганка разъяснила Нателе, что этот кошмар порожден энергией, нагнетаемой в юноше зловонной жидкостью, – нерасходуемой спермой. Сказала еще, будто Давид влюбился в нее только потому, что, благодаря ее чужеродности и ущербности, то есть беременности, она кажется ему наиболее доступной из петхаинских самок. По заключению цыганки, душа Давида, подобно душе всякого неискушенного юноши, пребывала в том смятенном состоянии, из которого есть только один выход – в женскую плоть; причем, добавила она, обладательнице этой плоти неискушенные юноши – вместе со зловонной жидкостью – отдают и свою смятенную душу. Это откровение подсказало Нателе отчаянную мысль, и вскоре Петхаину стало известно, что первенец ревизора и бриллиантщика Шалико Бабаликашвили втюрился в сироту Нателу Элигулову, а свадьба не за горами, поскольку девушка понесла.
Через три месяца петхаинцы и вправду гуляли на свадьбе Давида, но рядом с ним стояла под венцом не Натела, а наследница знаменитого кутаисского богатея. Вернувшись домой из Ленинграда и разузнав о похождениях первенца, отец Давида, Шалико, впал в ярость, ибо даже в бреду не мог допустить мысли породниться с отпрыском «блядуна» МеирЪХаима и «колдуньи» Зилфы, – с «паскудницей», блудом приворожившей к себе его простодушного потомка. Что же касается самогоє Давида, он мгновенно уверовал в непогрешимость родительского суждения, потребовал у Нателы вернуть ему его смятенную душу и – по наущению ревизора – предложил ей деньги на аборт. Деньги она взяла, но, не проронив слезы, заявила Давиду, что, хотя любила его безотчетно, возвратит ему душу только через дьявола. Не сомневаясь, что при наличии бриллиантов можно задобрить и дьявола, Шалико приискал сыну в Кутаиси богатую невесту с такими пышными формами, что под натиском поднявшейся в нем плотной волны Давид растерялся, как если бы все еще был девственником, и снова принялся строчить стихи, пропитанные маскирующим ароматом незнакомых петхаинцам трав и цветов. К свадьбе тесть пригнал ему в подарок столь же крутозадую, как невеста, Победу, в которой молодожены и укатили в Гагры.
В то же самое утро исчезла из Петхаина и Натела. Вернулась через 7 лет. Впрочем, когда бы ни вернулась, увидеть Давида ей уже не пришлось бы. В течение трех суток после прибытия в гостиницу молодожены, говорят, не выходили из номера, где – по наущению дьявола – распили восемь бутылок шампанского. На четвертый день, поддавшись воле того же дьявола, надумали опохмелиться абхазским инжиром и собрались на рынок. Стоило, однако, юноше подсесть к невесте в Победу, стиснуть ей левую грудь, а потом воткнуть в зажигание ключ и повернуть его вправо, – машина с глухим треском взметнулась в воздух и разлетелась на куски. Расследование установило очевидное: причиной гибели молодоженов явилась взорвавшаяся бомба, которую подложили недоброжелатели. Дополнительные вопросы – кто или почему? – занимали абхазскую власть не долго, ибо они были трудные. Дело закрыли и по традиции приписали его неуловимой банде ростовских головорезов.
В Петхаине ходили другие слухи. Утверждали, будто взрыв подстроила Натела, заплатившая убийцам любовными услугами, – что, дескать, оказалось приемлемой купюрой и для начальника областного отделения милициии, который за отсутствием улик – отпустил на волю задержанную неподалеку от сцены убийства Нателу, но наказал ей не возвращаться в Петхаин. По тем же слухам, из Абхазии Натела подалась в Молдавию и пристала там к табору своей тетки, с которой она якобы и поддерживала связь все последующие годы. После того, как табор, говорят, разогнали, Натела решилась вернуться в родную общину как ни в чем не бывало. Объявив петхаинцам, что желает обзавестись семьей и зажить по старинке, рассказала о себе, будто все эти годы учила трудные языки и работала переводчицей в Молдавии. Хотя мало кто этому верил, никто не смел высказывать ей своих сомнений, ибо Нателу побаивались еще и потому, что, ко всеобщему удивлению, она привезла с собой большие деньги.
Более удивительным показалось петхаинцам почтение, которым окружили ее местные власти. Отец Давида (мать скончалась наутро после похорон первенца) сунулся было в райсовет со старыми подозрениями относительно Нателиного причастия к убийству сына, но председатель, давнишний друг, не стал и слушать. Сказал только, что подозрения безосновательны, поскольку наверху ему велели отнестись к женщине с уважением. Стали поговаривать, будто Натела изловчилась завести себе любовников из важных людей.
Несмотря на слухи, петхаинцы – не только, кстати, евреи во главе с доктором Даварашвили – наперебой домогались ее руки, поскольку к тому времени былым научились пренебрегать уже и в Петхаине, где будущее например, счастье – определялось не прошлым, то есть, скажем, дурною славой невесты, а настоящим, ее красотой и деньгами. Рука Нателы досталась неожиданному просителю: белобрысому Семе Бабаликашвили, брату погибшего Давида, тому самому, кого за светлые волосы и бесхарактерность прозвали в Петхаине «Шепиловым». Выбор всех удивил, поскольку, хотя и богатей, Сема был «пецуа-дакка», – мужчиной с недостающим яичком, и ему, согласно Второзаконию, не позволялось «пребывать в Господнем обществе». К тому же, после гибели брата он, говорят, тронулся и стал величать себя лордом Байроном. Подлечили, но не настолько, чтобы убедить, будто байроновские творения сотворены не им. Большинство петхаинцев считало, что Натела позарилась на его наследство, хотя, по утверждению прогрессистов, она вышла за Сему по той же причине, по которой убийц тянет к месту преступления. Шалико, разумеется, пытался уберечь от брака с нею и младшего сына, но, вопреки своей мягкотелости, Сема не сдался, и, к ужасу ревизора, Натела еще до свадьбы – поселилась в его доме.
Ужасаться ревизору пришлось недолго: согласно составленному милицией отчету, наутро после свадебной гулянки, проводив за порог последних гостей и возвращаясь по наружной винтовой лестнице в спальню на третьем этаже, Шалико оступился, скатился вниз и ударился виском о чугунную ступеньку. Снова нашлись злые языки, обвинившие в гибели ревизора Нателу: дескать, ведьма подкараулила хмельного старика на балконе и столкнула его вниз, чтобы не мешкая прибрать к рукам его богатство. Начальник милиции относился к Нателе с подобострастием, но для проформы допросил «Шепилова» об обстоятельствах инцидента. Тот показал что знал: после полуночи он с невестой удалились в брачные покои, где Сема сперва прочел ей отрывки из своей знаменитой поэмы о ЧайльдЪГарольде, потом вошел с нею в освященный небесами союз и, изнуренный тяжестью навалившегося на него счастья, уснул в ее объятиях. Проснулся – в тех же объятиях – от крика дворничихи, которая первой увидела утром труп старика.
54. С приближением безнравственности и хаоса, то есть народовластия
После свадьбы Сема «Шепилов» долго не мог привыкнуть к тому, что, несмотря на недостающее яичко и созерцательность натуры, заполучил в жены самую блистательную из петхаинских женщин, которую к тому же – единственную в истории грузинского еврейства – приняли в штат республиканского КГБ секретаршей генерала Абасова. По расчету местных прогрессистов во главе с теми же Залманом и доктором, брак между «Шепиловым» и Нателой был обречен на скорый крах, ибо мужик, осознавший собственную ущербность на фоне доставшейся ему бабы, ищет и находит в ней какую-нибудь порчу, а потом, как бы защищая свою честь, отправляет ее восвояси. Между тем, брак выстоял, мол, проверку временем благодаря неожиданному несчастью, выпавшему на долю жениха: не переставая восхищаться Нателой, он начал вдруг – без основания проникаться верой в собственную персону. Этот болезненный процесс оказался столь настойчивым, что со временем Сема стал, увы, самим собою, – худшее из всего, что, по утверждению прогрессистов, могло с ним произойти.
Действительно: пренебрегая уже английским романтиком, писавшим в рифму, «Шепилов» принялся посвящать супруге оригинальные любовные творения в белых стихах, причем, рукописные копии сочинений – не на суд, а из гордости за мир творчества – раздавал не одним только прогрессистам. В отличие от последних, Нателу его сочинения не угнетали по той простой причине, что она их не читала. «Шепилов» из-за нехватки яичка – о чем, конечно, было известно властям – числился инвалидом, обладал, соответственно, правом не работать и, конечно же, не работал. К тому же, стихи свои – по причине трудоемкости занятия – он не рифмовал. Поэтому к вечеру, когда Натела возвращалась из Комитета, Сема успевал сочинять такое количество куплетов, что прочесть их у нее не было ни сил, ни времени. Оправдывалась тем, будто читать эти куплеты она стесняется, поскольку недостойна даже нерифмованной поэзии.
Сему отговорка эта ввергала в восторг и подвигнула на новые посвящения, но прогрессистов она бесила циничностью: любая благородная женщина, рассуждали они, охотно внемлет даже мерзавцу, когда тот твердит ей, будто она и есть венец мироздания. «Шепилова» прогрессисты называли, правда, не мерзавцем, а придурком, который стыдился доставшегося ему богатства и потому внушил себе страсть к романтической поэзии, что, дескать, в его собственных глазах наделяло его лицензией на сожительство с красавицей, но в глазах прогрессистов, лишало его лучшего из мужских качеств, – недоверия к женщинам, и лучшего же из его индивидуальных достоинств, – презрения к себе.
Прогрессистам не удавалось убеждать в этом петхаинских домохозяек, считавших «Шепилова» личностью незаурядной: во-первых, при наличии большого количества наследственных бриллиантов он ежедневно сочинял любовные стихи, а главное – посвящал их своей же жене. Стало быть, рассуждали петхаинские бабы, в тщедушной плоти Семы гнездилась уникальная душа. Доктор Даварашвили, друживший с «Шепиловым» со школьной скамьи, но невзлюбивший его после того, как отец доктора – в отличие от Семиного родителя – оставил сыну после смерти только собственные фотокарточки, пытался втолковать петхаинским простачкам, что души не существует, но вот мозг поэта, воистину уникальный, он при необходимости пересадил бы даже себе: именно и только этот орган у «Шепилова» и должен отличаться жизнеспособностью, поскольку, мол, Сема эксплуатировал его исключительно редко, – о чем стихи его и свидетельствуют.
Доктор учил при этом, будто не только «Шепилов», но все романтики глупы и себялюбивы: кому бы ни посвящали сочинения, воспевают они в них лишь свой ущербный мир. Сема же, паршивец, к тому же еще и притворяется, будто он это не он, а кто-то другой, добавлял Даварашвили. Притворяется в основном от безделья и обеспеченности, потому что не настолько глуп, чтобы действительно кого-нибудь любить, особенно ведьму, которая сгубила его родню и скоро, запомните, кокнет самого Сему. Что же касается его лирики, так же, впрочем, как и его души, – раз уж вам, дескать, нравится это слово, – то о ней следует судить в свете того символического факта, что в школьные годы петхаинский Байрон не расставался с асферической лупой семикратного увеличения для мелких предметов, но – мерзавец! – рассматривал в линзу не бриллианты, а свой крохотный пенис и единственное яичко.
На подобное злословие «Шепилов» реагировал как истинный романтик. Не унижаясь до отрицания гнусных сплетен, он объявлял петхаинцам, что хотя и считает себя щепетильным мужчиной, но при случае способен на грубый поступок: я, переходил он вдруг на русский и смотрел вдаль, я одну мечту, скрывая, нежу, – что я сердцем чист; но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист. Будучи уже самим собой, Сема признавался, что фраза эта принадлежит не ему, а российскому стихотворцу, от которого, тем не менее, он, «Шепилов», отличается, дескать, меньшей стеснительностью, то есть – готовностью зарезать школьного друга, не дожидаясь осеннего свиста.
Хотя петхаинцы уважали Даварашвили за ученость, перспектива его заклания – на фоне бесприютной скуки – столь приятно их возбуждала, что они отказывались верить доктору, когда тот сообщал им со смехом, будто романтики с миниатюрными половыми отростками способны пускать кровь лишь себе, как, дескать, и закончил жизнь цитируемый Семой российский стихотворец. Впрочем, если, мол, когда-нибудь Сема и вправду разгуляется, то резать ему следует не его, лекаря и правдолюбца, а свою поблядушку из тайной полиции, которая, будучи скверных кровей, изменяла бы и сексуальному гиганту. Тем не менее, Нателу петхаинцы считали греховницей по причине неожиданной, но простой.
Еще в 50-х годах, после смерти Сталина и с началом развала дисциплины, Петхаин прославился как самый злачный в республике черный рынок, где можно было приобрести любое заморское добро – от австрийского валидола в капсулах до итальянских трусов с вытканным профилем Лоллобриджиды и китайских эссенций для продления мужской дееспособности. Тысячи дефицитных товаров, минуя прилавки державы, стекались через посредников к петхаинским «подпольщикам», определявшим цену на продаваемую ими продукцию простейшим образом, – умножая уплаченную за нее сумму на богоугодную цифру 10. Хотя половину денег приходилось отдавать местным властям за отвод глаз, петхаинцы были счастливы.
Но в семьдесят каком-то году Кремль вдруг разочаровался в человеческой способности к самоконтролю и рассерчал на тбилисцев, которые страдали незарегистрированной формой оптимизма и не только верили в свое светлое будущее, но, в отличие от всей державы, уже жили в условиях грядущего изобилия и вольнодумства. В специальном правительственном постановлении скандальное жизнелюбие грузинской столицы было названо коррупцией, и этой коррупции было велено положить конец. Поскольку тогда даже Грузия не вмешивалась в свои внутренние дела, задача была поручена особой комиссии, прибывшей из Москвы и включавшей в себя в основном гебистов. Спустя неделю в горкоме, в прокуратуре и в милиции сидели уже новые люди, – образованные комсомольские работники, которые, по расчетам комиссии, обладали лучшими качествами молодежи: прямолинейностью и жаждой крови. В городе наступили черные дни, хотя в Петхаине это осознали не сразу, ибо беда объявляется иногда в мантии избавления: новые властители стали вдруг отказываться от взяток, и лишенные воображения петхаинцы возликовали, как если бы Всевышний объявил им о решении взять производственные расходы на Себя.
Ликовали не долго. Начались облавы, но и теперь – хотя ряды торговцев быстро редели – в смертельность предпринятой против них атаки они все-таки не верили: забирали их и прежде, но до суда доходило редко, ибо, в конце концов, кто-нибудь в прокуратуре или в милиции соглашался отвести глаза. Поэтому в прегрешениях против коммерческой дисциплины петхаинцы сознавались так же легко, как в Судный день раскалывались перед небесами в преступлениях души и плоти. Однако, в отличие не только от Бога, охотно прощавшего им любое грехопадение, но самих же себя, власти в этот раз выказали твердость характера и последовательность. Объявили показательный процесс, и трех петхаинцев за торговлю золотом присудили к расстрелу.
Испортилась и погода.
Поскольку основным промыслом в Петхаине являлась подпольная торговля, которой обязана была своею роскошью тбилисская синагога, над «грузинскими Иерусалимом» нависла опасность катастрофы, почти равная той, от которой два десятилетия назад избавила его кончина Сталина. Впали в уныние даже прогрессисты, добывшие сведения, что власти всерьез задумали выжечь черный рынок. Залман Ботерашвили – и тот растерялся, хотя, правда, тогда еще не был раввином. Выразился кратко, решительно и непонятно: Бога, да славится имя Его, нет! Впоследствии, в Нью-Йорке, он божился, будто имел в виду не то, что сказал, а другое: по технической причине Всевышний отлучился, мол, только на время и только из Петхаина. Но и это вызвало бурный протест со стороны бруклинских хасидов, утверждавших, будто Бог ниоткуда не отлучается, – идея, с которой Залман не согласился, отстаивая свободу как Господнего поведения, так и собственного капризного мышления. Отстоял, ибо действие происходило в Америке, но хасиды отказали грузинской синагоге в финансовой поддержке, чем чуть ее не сгубили. Залман спешно отрекся от своей позиции и обещал хасидам впредь не выражаться о небесах туманно…
Сема «Шепилов», кстати, произнес тогда в Петхаине фразу еще более непонятную, чем Залманово заявление о несуществовании Бога: Величие Бога заключается в том, что Он не нуждается в существовании для того, чтобы принести избавление! Скорее всего, эту информацию Сема получил от жены, потому что избавление пришло именно через нее. Аресты в Петхаине прекратились так же внезапно, как начались; следствия были приостановлены, а задержанные евреи отпущены на волю. Больше того: двоим из приговоренных к расстрелу отменили смертную казнь на том основании, будто они не ведали что творили по наущению третьего, которому устроили фантастический побег из тюрьмы по образцу графа Монтекристо.
Наконец, скрипнула и снова шумно закружилась пестрая карусель сплошного петхаинского рынка, и в воздухе по-прежнему запахло импортной кожей и галантереей. Никакого небесного знамения, как и предполагал «Шепилов», этому не предшествовало. Предшествовало лишь возвращение в Москву кремлевской комиссии: вскоре после ее отъезда новые тбилисские властители, хотя и продолжали выказывать завещанную им прямолинейность, выказывали ее в жажде столь же универсальной ценности, как кровь, – взятки. Будучи, однако, образованней предшественников, они – то ли из осторожности, то ли из брезгливости – в контакт с петхаинцами не входили, изъявив согласие взимать с них оброк через единственного посредника, Нателу Элигулову, чем уязвили самолюбие прогрессистов.
Именно тогда Сема «Шепилов» впервые и стал в стихах сравнивать супругу с прекрасной Юдифью из Библии, спасшей единоверцев от вражеского набега. Тогда же, с легкой руки прогрессистов, многие петхаинские единоверцы Нателы и постановили, будто молодые отцы города допускают ее к себе из того же соображения, из которого ассирийский полководец Олоферн, по приказу Навуходоносора осадивший еврейский город Ветилий, пренебрег бдительностью и приютил легендарную иудейку, – то есть из неистребимой мужичьей тяги к бесплатному блуду. Доктор прорицал при этом, что поскольку бесплатный блуд, как и блуд по любви, обходится всегда дороже платного, постольку, подобно глупцу и кутиле Олоферну, малоопытные тбилисские взяточники, доверившиеся не ему, лидеру и грамотею, а Нателе, поплатятся скоро собственными головами. Причем, в отличие от добронравной Юдифи, блудница Элигулова доставит, мол, эти головы в корзине не народу своему, а хахалю, гебисту и армянину Абасову, а тот, подражая легенде, не преминет выставить их потом на городской стене для обозрения из Москвы. Окажись это пророчество верным, к спасенным торговцам вернулись бы черные дни, но неприязнь доктора к Нателе была столь глубокой, что он не постоял бы за такою ценой, – только бы раз и навсегда укрепить петхаинцев в том уже популярном мнении, согласно которому придурок «Шепилов» избрал в музы ведьму…
Между тем, наперекор мрачным прогнозам доктора, жизнь в Петхаине продолжалась без скандала, если не считать таковым резкий рост благосостояния Нателы, лишний раз убедившей петхаинцев в том, что посредничество между евреями и властями – счастливая формула для умножения достатка. Столь же счастливой оказалась она и в связи с другим повальным увлечением петхаинских иудеев – бегством на историческую родину. Хотя Кремль даровал Грузии либеральную квоту на еврейскую эмиграцию, в каждом случае тбилисские власти прикидывались перед будущим репатриантом, будто у них не поднимается рука выдать ему выездную визу. Объясняли это, во-первых, стародавней привязанностью к евреям, а во-вторых, жесткой инструкцией, предписывавшей отказывать как в случае многоценности кандидата в репатрианты, так и в случае его многогрешности. Кандидаты же спешили в ответ заверить власти, что, подобно тому как нет неискупимого греха, нет и неодолимой привязанности. И, действительно, стоило кандидату передать должностным лицам количество денежных банкнот, соответствующее масштабу его прегрешений или ценности, как лица тотчас же находили силы справиться со щемящим чувством привязанности к евреям, – что проявлялось в выдаче последним искомого документа.
Обмен мнениями и ценными бумагами – визами и деньгами – производился через Нателу. По сведениям доктора, ввиду массового исхода евреев из Петхаина, генерал Абасов распорядился освободить тесные полки архива от трофеев, которые гебисты конфисковали за долгие годы борьбы с петхаинскими идеологическими смутьянами и среди которых хранились, кстати, и каменные амулеты, принадлежавшие Нателиной матери Зилфе. Трофеи, говорил Даварашвили, состояли из смехотворного хлама вплоть до мешочков с порошком из перемолотых куриных костей, выдаваемых когда-то за расфасованные порции небесной манны, и круглых стекляшек, сбытых петхаинцам как запасные линзы к лорнету первого сиониста Герцля.
Единственной ценностью среди экспроприированных гебистами предметов являлась, по утверждению доктора, рукопись Бретской библии, которой приписывалась чудотворная сила и которую Абасов не велел Нателе выбрасывать. Касательно Бретской библии, точнее, ее особой важности, доктор был прав, но, по слухам, двое из репатриировавшихся петхаинцев, приобретших у Нателы каменные амулеты, убедились на исторической родине в их охранительной силе: первый уцелел при взрыве бомбы в тель-авивском автобусе, а второго избрали заместителем мэра в Ашдоде.








