Текст книги "История моего самоубийства"
Автор книги: Нодар Джин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
90. Я все сверху вижу, – и прошлое, и будущее
Старушка с печенью в переднем ряду принялась уже припудривать для лондонцев синюю бородавку на лбу, а закрылки за окном задвигались на проворных штырях. Свет в небе слабел, отчего краски внизу, зеленые, синие и желтые участки земли, обретали промежуточные оттенки, намекая, что скоро сольются в единый глухой цвет. Когда самолет нырнул вниз еще несколько раз, – посреди зеленых полей проступили светлые сгустки поселений.
Потом пиджак Мэлвина Стоуна свалился ему в ноги: машину наклонило вниз, и она пошла медленно, как если бы собиралась остановиться в воздухе и зависнуть над землей. Под крылом не спеша оборачивался и уползал назад оранжевый холм, а когда он исчез, я разглядел внизу на сером шоссе одинокий белый автомобиль с включенными фарами. Шоссе было прочерчено через зеленые поля от белого городка со средневековым замком в середине до другого точно такого же городка с таким же замком.
Я отметил про себя, что вижу длинную дорогу между двумя поселениями людей и вижу еще машину на дороге, а в машине – представил я – сидит небритый и уставший человек. Эта нехитрая картина показалась мне вдруг удивительной по каким-то не ясным причинам.
Вскоре одна из них прояснилась: было удивительно, что отсюда, сверху, я вижу нечто такое, чего не увидел бы внизу, – вижу автомобиль на дороге и вижу сразу откуда он уехал и куда приедет, и в то же время не вижу в том никакого смысла. Ни в том, что он едет из этого городка, ни в том, что, пока он едет, день старится и вечереет, ни в том, что приедет в этот, ни в том, что я все это отсюда вижу, – и прошлое, и будущее. И ни в том даже, что никому там, на земле, этого не увидеть, как не видит этого небритый водитель в этом автомобиле, – не видит уже откуда уехал, как не видит уже своего прошлого, не видит еще и куда в конце приедет, как не видит он своего будущего. Просто едет и видит только то, что можно увидеть, когда едешь на длинном сером шоссе, застывшем среди ячменных полей и сосновых лесов, которые тоже видны мне отсюда, сверху, все сразу. Я сознавал удивительность этой простой правды, но не понимал – что же она значит.
91. Чистая суббота посреди недостиранных будней
К паспортному контролю стояла нестройная очередь из разноцветных пассажиров, выглядевших вместе как смятая постель. Пристроившись к ней, я отметил про себя, что это глупое сравнение пришло мне в голову по вине не столько пассажиров, сколько самой головы, утомленной бездельем, алкоголем и бессонницей. Подумал с завистью о слонах, умевших спать стоя. Потом – с мольбой – о горячей чашке итальянского эспрессо. Вышло лучше.
– Нет, я не верю своим глазам! – услышал я за собой звонкий женский голос и звонкий же цокот каблуков. Обернувшись, увидел чистую и юную субботу посреди недостиранных воскресных вечеров и недовысушенных понедельников. Подоспевшая толпа состояла из людей, которых я всегда уподоблял пустому воскресному вечеру или любому унылому будничному дню, и на ее фоне эта молодая женщина смотрелась именно как ясное субботнее утро. Деталей я разглядеть не успел, – как не успеваешь разобраться в температуре воды, которую плеснули в тебя, чтобы разбудить. Отметил только, что она, наверное, занимается танцем и живет в стране, где пьют эспрессо. – Нет, я действительно не верю глазам! – воскликнула она еще раз и в отчаянии стала гарцевать на месте.
– Слушайте! – сказал ей грубо один из понедельников. – Не верите не верьте, но не тыркайтесь на месте: пропустите кто верит! – и пожаловался мне. – Что за народ пошел!
Я в ответ рассмеялся, а Субботе сказал:
– Могу сократить для вас очередь на одного человека!
– Да? – обрадовалась она. – А вы не спешите?
– Я проездом. Мой самолет только через 5 часов. И если даже не успею, – не беда: во-первых, лечу без дела, а во-вторых, в Россию… Прилетишь годом раньше или позже – не важно: измениться ничего не может! Я сам родом оттуда!
– Вы оттуда? – еще раз обрадовалась она.
– Но живу в Штатах.
– А у меня с собой как раз книга из России!
Потом назвала мне свое имя, но я его моментально забыл. Себя же я представил ей под каким-то другим сочетанием звуков, потому что надоел себе, – и в новой стране, рядом с новой женщиной, хотел почувствовать себя кем-то иным.
– Почему вы рассмеялись, когда этот грубый еврей на меня тявкнул? – спросила она. – Ничего же остроумного!
– Конечно, нет! – забеспокоился я. – Просто вспомнил, знаете, случай из детства: стоит очередь попрощаться с покойником, который был соседом, и очередь вдруг застопорилась, потому что одна из соседок стала бить себя в грудь, причитая, что не верит глазам! И поскольку это длилось долго, те, кто стояли за ней, потребовали посторониться и пропустить всех, кто глазам верил.
– Нет, но я действительно никогда такой очереди на контроле не видела, – оправдалась Суббота.
– Я вам верю, – соврал я и продолжил волноваться. – Поверил, кстати, и соседке, которая тоже никогда не видела соседа мертвым, да еще в гробу! – и, подавляя новый приступ смеха, добавил. – А еврей, который тявкнул, он мерзок. Как все евреи: мало юмора и много мерзости! И никакого почтения к прекрасным дамам! За это презираю их больше, чем за другое! – заключил я в расчете, что вкупе с лестью антисемитизм составляет надежнейший международный пароль.
Рассчитал, видимо, верно, – она всполошилась:
– Спасибо, но за что вы их презираете еще?
– За многое! – растерялся я и в поисках объяснения обернулся к грубияну, который, стоя за мной в частоколе подобных ему будничных дней, на что-то им жаловался. – Они постоянно жалуются, потому что у них – как это сказать? – сильный комплекс будущего, и еще потому, что людей ничего так не сплачивает, как жалоба.
– Слишком много энергии! – пожаловалась Суббота.
– И как ни парадоксально, знаете, воля к смерти! То есть мазохизм! Хотя жалоба сплачивает, обыкновенным народом евреи быть не желают; из всех чувств, которые сплачивают, они довольствуются только болью при обрезании и общими жалобами. Чаще всего на то, что все желают им смерти. А эту опасность они внушают себе сами, чтобы жаловаться!
Испытав наслаждение от клеветы, я добавил:
– Кстати, вся эта хреновая идея насчет еврейского избранничества, это и есть воля к смерти, то есть кретинизм! – и, рассмеявшись, вполголоса договорил. – Но этот грубиян на избранничество рассчитывать не вправе: выглядит точно, как окружение, в котором – посмотрите! – все отвратительны и похожи даже не на евреев, а хуже – на понедельник. И вообще у евреев короткие ноги!
– Да, правильно, они все евреи, – ответила Суббота. – Мы прилетели вместе из Тель-Авива.
– Вы вернулись из Израиля? – встрепенулся я.
– Живу там, – кивнула она. – А в Лондон – на один день: у меня примерка. Завтра вечером – уже обратно! Надо только успеть заехать к доктору Баху!
– К доктору Баху? – сказал я, думая не об этом.
– Эдвард Бах. Не слышали? Это парфюмерный магазин в Лондоне. Всякие запахи для всяких недугов. Я всегда там припасаюсь.
– Вы что, еврейка? – осмелился я, но сразу же поставил вопрос мягче. – Вы, например, не итальянка, нет?
– Нет, еврейка, – сказала она так же невозмутимо, как если бы сказала, что да, итальянка. – И, кстати, из России: уехала ребенком, когда ноги были короткие!
– Не может быть! – опешил я.
– И даже говорю по-русски, но хочется лучше, – и, вытащила из сумки книгу. – Читаю вот поэтому по-русски…
Я забрал у нее книгу и, стыдясь теперь своей антисемитской тирады, уставился на обложку невидящими глазами:
– Да-да, вижу!
– Извините, это не то! – вскинулась она. – Это Маркес, и по-английски! А читали, кстати? Про «любовь во время чумы»? А вот и она: Бродский! На ощупь одинаковая – легко перепутать; но она, видите, с портретом.
Я забрал у нее Бродского и ознакомился с портретом наощупь, а глаза поднял на ее лицо – что осмысленно сделал тогда впервые, поскольку до этого момента разглядывал лишь тело, которое – странно! – казалось мне знакомым.
– Что это вы? – осеклась она.
– Я его где-нибудь видел? – спросил я. – Ваше лицо?
– Если живете в Штатах, то видели. И даже тело!
Заметив мое замешательство, она рассмеялась:
– В основном, в «Мэйсис», но и в других магазинах. С меня делают манекены. Из волокнистого стекла: это в моде – манекены из стекла… В модели не пробилась, а в манекены гожусь. Меня делают и тут: прилетела как раз для новой позы! А делают лучше: традиция! «Мадам Тюссо» и вообще!
– Да, – согласился я, злясь на себя за свою традицию усложнения простой задачи – понравиться незнакомке. – Говоря о традиции, самая неистребимая – я говорю о людях – это кретинизм!
– Вы опять о евреях?
– Нет-нет, о себе, хотя… я еврей и есть.
– Знаю: кретинами евреев считают именно евреи!
– Сказал, чтобы понравиться. Не знал, что вы тоже.
– Поэтому вы мне и понравились. Я, как все, мазохистка!
Я облегченно рассмеялся:
– Тогда расскажу про Израиль – почему не стал там жить. Это было после того, как приехал в Нью-Йорк. Захотелось человеческого…
– Это и есть мазохизм! – кивнула она.
– Да? Одним словом, прилетаю оттуда в Тель-Авив за человеческим. И все идет хорошо: я даже записал, что воздух там – не пахнет, а благословлен лавандром! И еду первым делом в Иерусалим к Стене Плача, ощутить заветное. Дед мой говорил, что самое заветное приходит в голову, если ее приставить к этой стене.
– Мой говорил то же самое, но там я бываю только по праздникам – и слишком много голов! Свою мне бывает не просунуть.
– А я пробился, но пока пробился, меня обобрала орава торговцев: пришлось все покупать, было не до них, – Стена Плача!
– Да! – сказала она по-русски. – Вот у вас в руке, то есть у Бродского, хорошо сказано: «Неважно, что было вокруг, и неважно, о чем там пурга завывала протяжно».
– Да: главное – приложить голову, остальное неважно. Но вокруг – пурга из торговцев, от которых рябило, как он снежинок! Извините за красочность! Короче – набил сумку скрижалями и прочим хламом. А сейчас извините за вульгарность! Короче – высосали из души последнюю купюру! Это я опять говорю образно…
– Очень образно! – сказала она, но я не разобрался в тоне:
– И вот, когда пробился к стене и приставил голову, – пришла и заветная мысль: как же, думаю, доберусь без гроша в Тель-Авив?!
Она кивнула на кордон из контрольных стоек:
– А к этой стене, думаете – пробьемся?
– Минут десять! Спешите к скульптору?
– Да, это как раз в «Мадам Тюссо».
– Если б у меня было время, – снова признался я, – я бы напросился посмотреть: меня всегда занимали дубликаты.
– Полюбуйтесь тогда этой рекламой! – и кивнула на огромный щит над стойками. – Вот там: резинка «Даблминт»!
Щит представлял собой фотомонтаж из двух одинаковых полуголых девиц, дефилировавших мимо одинаково глупых бронзовых самцов на фоне однозначно синего и гладкого моря, в котором каждая капля, надо полагать, повторяла каждую другую.
– Нет, – ответил я. – Я имею в виду не такое! Хотя эта реклама учит другому: все вы, дамы и господа, одинаково глупы, и потому одинаково друг к другу относитесь; как к жевательной резинке, – жуете и выплевываете…
Суббота произнесла вдруг фразу, которую я считал своей:
– Мой скульптор говорит так: жизнь – это то, про что можно сказать все, что угодно, и все будет правда!
– Нет! – возразил я себе. – Не все! Посмотрите на соседний щит! Про витамин «Е». И прочтите внизу!
– «Только „Е“ дает мужчине шанс быть им чаще и дольше! Все остальное время он – ребенок!» – и рассмеялась. – Правильно!
– Я о другом, – заспешил я. – Мне казалось, будто мужчиной делает другой витамин, «С»! Получается – всю жизнь глотал не то! – и театральным жестом вытащил из кармана пакет с таблетками «С», а цирковым – метнул его в урну. Тотчас же испытав неловкость перед собой за все эти глупые слова и жесты, я умолк.
92. Способность к ненасыщению
Посчитав, что знакомство пришло к концу, она, в свою очередь, повернулась ко мне спиной. Мне осталось лишь вернуть ей книги, однако прежде, чем сделать это, я постарался забыться и раскрыл Бродского. Раскрылся на закладке:
Неважно, что было вокруг, и неважно,
о чем там пурга завывала протяжно,
что тесно им было в пастушьей квартире,
что места другого им не было в мире.
Кроме этой строфы ногтем отдавлена была последняя:
Костер полыхал, но полено кончалось;
все спали. Звезда от других отличалась
сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним,
способностью дальнего смешивать с ближним!
Видел эти строчки и раньше, но только сейчас они обрели какой-то тревожащий смысл. Забыться не удалось, и, прислушавшись к себе, я обнаружил, что этот смысл в слова привносит стоящая ко мне спиной женщина, отличавшаяся от толпы, как юная суббота от будней, – взбудоражившим меня «лишним свеченьем». И неважно, что было или есть вокруг, неважно, что везде в мире тесно, и нигде в нем ни мне, ни кому-нибудь другому, по существу, нет места. Все это и другое неважно, поскольку, хотя «полено кончалось», костер во мне полыхал, и жила еще во мне эта животворная сила – способность дальнего смешивать с ближним.
Я закрыл книгу и, подняв взгляд на Субботу, не спеша осмотрел ее с головы до пят: хотя на обнаженную и прозрачную я, оказывается, не раз заглядывался на нее в витринах «Мэйсис», ничто в ней мне не было знакомо. Это была чужая женщина, которая живет там, где я отказался жить, потому что в ее страну можно было все-таки влюбиться; женщина из другого поколения, любящая других мужчин, такая же отчужденная от меня, как ее дубликаты в Америке и все люди в толпе. Которая спешит, суетится и бьет каблуком по кафельному настилу, потому что не дождется своего череда, то есть бесследной развязки простейшего из каждодневно возникающих узлов, повязавших нас сейчас на мгновения. Не знал я из своего прошлого даже ее духов. Но в этом неведомом мне аромате – как и во всем ее столь далеком существе – я сперва услышал, а потом или до этого или одновременно увидел, ощутил, узнал что-то безошибочно близкое.
Мгновенное объяснение мгновенно же показалось ложным; то было не вожделение: хоть я и стоял тогда к ней впритык, ближе, чем к кому-нибудь в мире, и хотя мог представить ее себе нагою яснее, чем других, – никакая отдельная часть этого тела в воображении не возникла. И в то же время я чувствовал его такую простейшую сущностность для моего тела, которая страшит невозможностью раздельного с ним бытия и пробуждает способность к ненасыщению, как не насыщаешься ни верхней, ни нижней половиной самого себя. Меня захлестнула неведомая дотоле горькая обида на жизнь за то, что эта женщина была далека от меня и отчуждена; не обида даже, а больнее, глубокая жалоба, которую кроме как смертью можно заглушить только ее противоположностью, – любовью. Да, повторил я про себя чуть ли не вслух, любовью: она и делает далекое близким…
И вслед за этим во мне развернулось желание отбить у мира это чуждое мне существо, чтобы оно стало тем, чем может стать, – ближним. Отбить его у мира в бесконечном акте любветворения, которое не признает окончания праздничной ночи и наступления будничного утра, и в котором ублажение плоти является сразу непресыщающим и случайным. И которое потом, когда исчерпываешь всю способность своей плоти к наслаждению и перестаешь ощущать ее отдельность, завершается не грустью из-за того, что все длящееся заканчивается, а – примирением с жизнью и тихим праздником присутствия в ней твоего ближнего. Столь необъяснимо ближнего, что становится понятной еще одна причина нашей печали при уходе из жизни, то есть при расставании с этим человеком.
Потом, не отводя от Субботы невидящих глаз, я вдруг вспомнил, что только недавно читал об этой печали, – и вздрогнул от неожиданности: она была у меня в руках, эта самая страница, в этой книге про любовь во дни чумы. Стал лихорадочно листать ее сперва с начала, а потом – в нетерпении с конца; сбившись с ритма, перепрыгнул через много листов на страницу, оказавшуюся загнутой, и быстро, как по ступенькам на лестнице, стал сбегать взглядом по строчкам. И чем – ниже, тем беспокойнее стучало в груди: они должны быть здесь, эти слова, в этих строчках…
…Вот он падает с лестницы во дворе своего дома, этот доктор, и начинает умирать; вот выбегает на шум и она, жена; вот они, эти слова, отдавленные ногтем, как и в другой книге о «способности дальнего смешивать с ближним»… «Она увидела его уже с закрытыми для этого мира глазами, уже неживым, но из последних сил увернувшимся на миг от завершающего удара смерти, на один миг, позволивший ему дождаться появления жены. И он узнал ее, несмотря на шум внутри себя; увидел над собой чуть приоткрывшимися глазами, сквозь слезы горькой печали из-за того, что уходил от нее, глазами более чистыми, грустными и благодарными, чем когда-либо раньше. И, собрав в себе последнее дыхание, он отдал его ей со словами: „Только Бог знает, как я любил тебя!“»
Как и в первый раз при прочтении этих слов, я ощутил удушье и подумал о своей жене… Понимание своей судьбы со всеми ее превратностями не только не ограждает нас от того, чтобы она продолжалась, как ей предначертано, но не уменьшает и связанных с нею страданий.
93. Главную женщину надо потерять
Преодолев стеснение по поводу своего возраста, чиновница в контрольной будке вернула на нос очки и принялась рассматривать мои документы. Сам же я посматривал на Субботу, стоявшую у соседней стойки и объяснявшую что-то пожилому чиновнику, который тоже стеснялся возраста. Миновав будки, уже спешили в зал Займ, Джессика, Стоун и Гутман. Все они говорили одновременно и взволнованно, а все другие пассажиры оглядывались на Джессику.
– О, так вы летели вместе с Фондой? – осведомилась чиновница, возвращая мне билет.
– Конечно! – подтвердил я. – И скоро улетим в Москву!
– Скоро не получится, – возразила она. – Москва не принимает, – и вернула теперь и паспорт.
– Дождь? – ухмыльнулся я.
– Путч, – ответила она.
– Что такое «путч»? – не поверил я.
– Переворот, – и пригласила следующего транзитника.
– Нет, постойте! – вскинулся я. – Так же нельзя: «переворот» – и все! Кто перевернул, кого?!
– Точно не знаю, – объяснила она. – Пройдите в зал, у нас есть телевизоры, радио и даже газеты!
– И еще англичанки! – поспешил я в зал.
У входа меня дожидалась Суббота, но я был настолько возбужден, что не удивился. А может быть, не удивился именно потому, что считал ее уже не странницей, а ближней.
– Очень сдержанная дама, очень! – громко объявил я ей и, взяв за руку, увлек за собой.
– Вы сами замолчали! Не стану же навязываться!
– Я не про вас! – ответил я. – Про чиновницу! Очень сдержанная! Все англичанки такие, даже куклы! Вы видели английские куклы? Анатомическое уродство! Они тут все еще стесняются правды! И не договаривают до конца! У каждой женщины есть что? Бюста может не быть, но у всех есть щель между ногами, правильно? А у английских кукол между ногами сплошная пластмасса!
Суббота вскинула на меня испуганные глаза:
– Что с вами? Куклы – фантазия, а не пособие по анатомии!
Меня рвануло спросить о ее дубликатах, но – опомнился:
– Я взволнован: она сказала – в Москве переворот!
– Правильно. Знаю. Я даже подумала, что вы летите на путч. Хотя когда вы вылетали, его, наверное, еще не было…
– Лечу на путч?! – воскликнул я. – Во-первых, никого на путч не пускают, а во-вторых… – и тут я, наконец, задумался.
Пауза оказалась долгой, и прервал ее не я:
– Я знаю – о чем вы думаете. Вы думаете, что теперь – пока в России идет путч – у вас есть время поехать со мной.
Я вздрогнул, поскольку думал именно об этом:
– Правильно! Но, с другой стороны, я думаю еще, что умный человек этого не сделал бы. Каждому, говорят, судьба уготовляет главную женщину, и ее надо потерять!
Суббота придала лицу строгое выражение:
– Прежде всего – верните мои книги, я дожидалась вас из-за них! А во-вторых, вот вы сказали про «с другой стороны». Но есть ведь еще одна сторона медали, третья…
– Так говорят про юмор, – вставил я. – Третья сторона…
– Я говорю о серьезном, – перебила теперь она. – Вот вам третья сторона: все мы хотим быть самими собой…
– Правильно, – снова перебил я, – но мы хотим быть собой только когда не хотим быть еще кем-нибудь.
– Не мешайте! – взмолилась она. – Все мы хотим быть собой, но добиться этого можно только за счет отрицания того, что впихнули в нас другие. А сами мы, какие есть, – это я где-то прочла, – сами мы состоим из одного мгновения, когда раз и навсегда понимаем кто и что мы есть… Звучит глупо, но я ждала вас не ради этих книг.
Услышав это, я обомлел, ибо считал своими и эти слова. Опомнился, почувствовав, что кто-то схватил меня за руку.
– А я вас везде ищу! – крикнула мне Джессика. – Это же ужас! – и стала тянуть меня в сторону телевизора, под которым скучились головы Займа, Стоуна и Гутмана, и к которому спешили уже и Гена Краснер, и Алла Розина с делегатами, и Герд фон Деминг.
– Подождите! – бросил я Джессике. – Никакого ужаса нет! Подумаешь переворот! Может, это как раз хорошо…
– Хорошо?! – возмутилась Джессика. – Вы что – враг?!
– Нет, Джейн, я друг! Познакомьтесь: тоже друг! – и кивнул на Субботу, не успевшую еще опомниться от появления «звезды».
– Извините! – бросила ей Джессика. – Я вам его верну! – и снова потянула меня к телевизору. – Сейчас я его верну!
– Да нет, госпожа Фонда, не надо, что вы! – выдавила Суббота. – Если он вам нужен… Что вы! Мы в общем-то едва знакомы… Разговорились пока стояли… Он пропустил меня вперед… А я забрала у него книги… – и бросила на меня взгляд, который выдал одновременно неискренность сказанного и искренность чего-то другого, не сказанного, – взгляд, сразу же становящийся незабываемым, как незабываемым становится и само это простое мгновение.
Джессика доставила меня к Займу, громко восклицавшему:
– Прекрасная речь! Настоящий лидер! Великолепно сказал!
– Что сказал? – спросил я.
– Ну, сказал, что, как говорят, no pasaran, не пройдет!
– Что не пройдет?
– Путч, говорит, не пройдет! Ни за что!
– А что он мог сказать еще? – вставил я. – Ничего! Ну, не мог же он сказать, что пройдет!
– Да, но сказал, как настоящий лидер!
– То есть сказал, наверное, трижды? – ухмыльнулся я.
– Что вы имеете в виду? – обиделся Займ за Ельцина.
– Настоящие лидеры говорят все трижды, – рассмеялся я. – Сперва говорят, что скажут no pasaran, потом говорят no pasaran, а в заключение что уже сказали no pasaran!
– А он, действительно, сказал это трижды! – ахнула Джессика. – Значит, и вправду не пройдет!
– Не пройдет, Джейн, не пройдет! – успокоил ее Займ. – И я лично еду сейчас в Би-Би-Си: попрошу у них в Русской службе микрофон и скажу – не пройдет!
– Конечно, не пройдет! – подтвердил Мэлвин Стоун. – Потому, что никогда не пройдет!
– Ни шанса! – крякнул Гутман. – Мировая общественность и вообще! Евреи, в конце концов!
Герд фон Деминг, как и положено ему, молчал, а черные делегаты наперебой спрашивали у Аллы Розиной ее мнение, которого у нее не оказалось: кивнула мне головой – видимо, узнала – и посоветовала делегатам адресовать вопрос мне. Польщенный ее вниманием, я ответил искренне:
– Одно из двух: или пройдет или не пройдет!
Делегаты рассмеялись: им тоже было плевать, а я стал искать глазами Субботу. Ее нигде не было, и сердце у меня сорвалось вниз.
– Слушай! – шагнул ко мне Гена Краснер. – Ты прав – или пройдет или нет, но я думаю вот о чем: может, не надо уже туда лететь в любом случае? Опасно же все-таки!
– Прав и ты, Гена! – ответил я и рванулся прочь. – Не надо!








